Текст книги "Мечников"
Автор книги: Семен Резник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
К тому же из-за нескончаемых серенад Илья все эти месяцы скверно спал, а теперь, когда нервы оказались натянутыми сильнее, чем струны гитар, он почти вовсе лишился сна. Однажды в сердцах он вылил на голову незадачливому певцу ведро помоев, однако несложный расчет показывал, что на всех неаполитанских влюбленных помоев не напасешься.
По вечерам в ресторанчике, видя мрачное состояние своего обычно оживленного собеседника, мисс Рив стала над ним подтрунивать. Веселая и беспечная, она оставалась беззаботной и вовсе не боялась холеры.
Но однажды англичанка не пришла к обеду, что всех встревожило, ибо прежде ни одного обеда она не пропустила Бакунин пошел узнать, что случилось, и застал мисс Рив в постели.
На следующий день она умерла…
Эта смерть окончательно выбила Мечникова из колеи Сильно переутомленный, взвинченный, он уже не мог продолжать свои занятия и поспешно уехал в Геттинген…
11
В Геттинген, а не в Петербург.
Об этом пишет Ольга Николаевна, и то же следует из четвертого отчета Мечникова о его пребывании за границей; отчет датирован 14/2 декабря 1865 года и кончается словами:
«Из Неаполя я переехал в Геттинген, куда только что приехал и где намерен пробыть до конца семестра…»
Обращаем на это внимание, так как ученик А. О. Ковалевского К. Н. Давыдов приводит будто бы принадлежавшие самому Александру Онуфриевичу воспоминания о том, как на защите его магистерской диссертации, когда он стал описывать процесс образования кишечника у ланцетника, Мечников выкрикнул из зала: «Кишечник никогда нигде не образуется таким образом, это абсурд!»
Мечников действительно оспаривал взгляды Ковалевского на образование кишечника. Склонный к глобальным обобщениям, Илья Ильич свои выводы, полученные на ракообразных и насекомых, поспешил распространить и на других животных. Его широкий ум не хотел мириться с тем, что некоторые факты не укладываются в выведенные им общие правила.
«Руководствуясь аналогией, мы еще более укрепляемся в нашем мнении…»
«Я думаю на основании аналогий…»
«Из сказанного следует, что, по всей вероятности, и у лягушки, и у миноги, и у Amphioxus[9]9
Ланцетника.
[Закрыть] образование кишечной полости подходит под общий закон, выведенный нами из изучения развития ракообразных. Если непосредственное наблюдение подтвердит это, то еще раз обнаружится заслуга сравнительного метода…»
Аналогия, аналогия! Он мыслил аналогиями! И аналогии приведут его к величайшим открытиям, в том числе к главному, которое навечно связано с именем Мечникова, – явлению фагоцитоза. Но аналогии же стали источником многих его заблуждений, потому что «непосредственные наблюдения» далеко не всегда подтверждали выведенные им «общие законы».
В споре с Ковалевским он оказался не прав. Постепенно Мечников должен был уступать, причем делал это с большой неохотой.
Но на защите Ковалевским диссертации он из зала выкрикивать не мог, потому что не был тогда в Петербурге. Тут у Ильи Ильича полное алиби. А вот кто действительно попортил кровь Александру Онуфриевичу, так это Николай Ножин. Он-то на диспуте выступил.
«Чуть ли не последнее свидание (с Ножиным. – С. Р.) было на моем диспуте, – писал через много лет Ковалевский Мечникову, – где он заявлял требование, что всякий начинающий работу должен дать отчет, – какое общественное значение она может иметь, и настаивал на этом в весьма резкой форме, и тогда я сказал декану, что я на возражения в этом направлении отвечать не могу».
В Петербурге, по словам Ковалевского, Ножин «был совсем сбит с пути окружающими». О проделанной на море работе он опубликовал лишь одно предварительное сообщение, в котором, между прочим, указывал, что открыл общий закон взаимного расположения органов. Но вместо того чтобы продолжать научные публикации, Ножин занялся журналистикой. Его перу, например, принадлежит страстная отповедь Варфоломею Зайцеву, который в одной из своих статей оправдывал порабощение белыми колонизаторами людей «низшей расы» и при этом пытался опереться на Дарвина.
Еще больше прославился Ножин скандальными выходками. Особенно нашумела его попытка выкрасть из имения родителей сестру, которую он хотел «спасти», то есть увезти за границу учиться. В Петербурге беглецов настигли; сестра вернулась в родительский дом, а «известный нигилист Ножин» попал на заметку Третьего отделения.
3 апреля 1866 года он внезапно умер, а на следующий день Каракозов стрелял в царя. В первом же официальном сообщении по делу Каракозова говорилось о Ножине как о его соучастнике. В связи с этим неожиданная смерть «известного нигилиста» (по всей видимости, от тифа) возбудила фантастические толки, говорили, что он накануне покушения раскаялся и, желая предотвратить цареубийство, уговаривал друга вместе с ним донести, опасаясь, что Ножин донесет сам, друг якобы его отравил. Называли даже имя этого друга – известного поэта и переводчика В. С. Курочкина. Курочкин действительно дружил с Ножиным, но в деле Каракозова он не был замешан. Говорили, впрочем, что ему удалось замести следы…
12
В Геттингене Мечников решил заняться позвоночными, о которых имел пока смутное представление.
Профессор Кэфферштейн поручил ему отпрепарировать какую-то редкую ящерицу, но тут обнаружилось, что Илья совершенно не способен к школярским занятиям… Повторять зады, изучать то, что давно уже известно, изучать только затем, чтобы задраить бреши в своем слишком поспешно завершенном образовании (ах, как жалел он теперь о пропущенных лекциях профессора Черная и профессора Масловского!), – все его нутро восставало против такого времяпрепровождения… Он торопился, нервничал, раздражался… Ящерица была непоправимо испорчена, в сердцах Мечников швырнул инструменты на пол…
Илья Ильич перешел к профессору анатомии Генле, под его руководством стал знакомиться со строением почек у разных животных, но вскоре и эти занятия ему надоели. С профессором он больше беседовал не о почках, а о том, что недавно пережил в Неаполе. Картины охваченного эпидемией города то и дело всплывали в его воображении, порождали щемящее чувство безнадежности, мысли о незащищенности человека перед силами природы. Генле высказывал предположение, что заразные болезни вызываются невидимыми микроскопическими существами, но, когда Мечников обрушивал на него град вопросов об особенностях различных болезней, о характере их распространения, о том, почему одни люди умирают от них, а другие выздоравливают, и, наконец, многие вообще не заболевают, – профессор лишь разводил руками.
Илья принялся самостоятельно изучать травяных вшей, пополняя материал своей будущей монографии о развитии насекомых, а на летний семестр уехал в Мюнхен, к знаменитому Зибольду.
К. Зибольд был уже стар, учеников не принимал, и Мечникову ничего не оставалось, как продолжать самостоятельные исследования.
Еще в 1854 году Г. Цаддах описал зародышевые листки у насекомых и уподобил их листкам позвоночных. Это была одна из немногих «еретических» работ додарвинова периода, в которой делалась попытка установить единство происхождения разных типов животного царства. Однако превосходной идее Цаддах оказал медвежью услугу.
Одним из главных событий гисенского съезда, на который, как мы помним, Мечников приехал с Гельголанда, был доклад молодого натуралиста Августа Вейсмана. Исследователь большого таланта и горячего темперамента, Вейсман показал, что Цаддах допустил грубые ошибки. В полемическом задоре Вейсман утверждал, что развитие насекомых идет по совершенно особому пути, сравнивать его с развитием других животных – значит предаваться пустой игре воображения.
Доклад Вейсмана глубоко заинтересовал Мечникова. Первые же собственные исследования над насекомыми показали ему, что Вейсман правильно раскритиковал Цаддаха. Но следует ли отсюда, что теорию зародышевых листков вообще нельзя распространить на насекомых? С этим Мечников согласиться никак не мог. Он уже доказал применимость теории листков к ракообразным и обнаружил их у паукообразных. Оба класса вместе с насекомыми принадлежали к одному и тому же типу животных – членистоногим. Пути их развития должны были обнаруживать сходство!
Мечников исследует самых разных насекомых и наконец выясняет ошибку Вейсмана. Зародышевые листки у насекомых лишь едва намечены, но они существуют, и именно они дают начало основным системам органов!
В августе 1866 года вновь призываемый Александром Ковалевским Илья вернулся в Неаполь. Но не успел он прийти в себя после тяжелого путешествия (до Генуи он плыл на пароходе, попал в сильный шторм, и морская болезнь вызвала у него стойкие головокружения), как в городе вновь вспыхнула холера… Опять непрекращающийся погребальный звон, похоронные процессии и сознание полной беззащитности ввергли молодого естествоиспытателя в мрачнейшее состояние. Однажды вечером, возвращаясь домой, он столкнулся во дворе со священником. Священник спешил к его квартирной хозяйке, дабы позаботиться о спасении ее души, ибо тело несчастной донны Кончетты уже ничто спасти не могло. Ночью она скончалась от холеры…
Эта смерть, как год назад смерть мисс Рив, побудила Мечникова покинуть город. Вместе с Ковалевским он перебрался на остров Иекия, но, дабы восстановить свои силы, вскоре переехал в курортное местечко Каву, где вновь встретился с Бакуниным.
Теперь они сошлись особенно близко. Испытывая неистребимую потребность о ком-нибудь заботиться, Мечников так бережно опекал Бакунина, что тот дал ему прозвище «мамаша». Прозвище прижилось: впоследствии «мамашей» его называл Сеченов.
…Когда эпидемия улеглась, Мечников вместе с Бакуниным вернулся в Неаполь.
В городе появился и Владимир Ковалевский. Он приехал сражаться в армии Гарибальди. Будущий основатель эволюционной палеонтологии все еще не нашел себя и оставался не тем Ковалевским, который исследует, а тем, который издает. Дела его шли неважно: он пускался в рискованные операции, под будущие доходы делал большие долги и никак не мог выпутаться из денежных затруднений.
В бакунинском кружке Владимира Онуфриевича приняли холодно. Объяснялось это тем, что один из эмигрантов, Николай Утин, предупредил товарищей: Ковалевского подозревают в провокаторстве. Слишком уж счастливо избегал он ареста, тогда как ближайшие друзья его «проваливались» один за другим. Правда, Утин добавил, что сам сомневается в «шпионстве» Владимира Онуфриевича, особенно с тех пор, как лично его узнал.
Один из таких разговоров происходил в присутствии Мечникова, и он вспомнил подобные же толки.
Бакунин тотчас отписал обо всем Герцену:
«Важнее было для меня показание М-ва – натуралиста, которого я от души уважаю как человека умного, серьезного и добросовестного. Он сам лично так же ничего не знал положительного против Ковалевского, но слышал многое от разных людей в Швейцарии и в Германии, особливо же в первой, и именно в обществе, окружающем Якоби. М-в, впрочем, действовал в этом случае весьма осторожно, долго не говорил никому ничего и заговорил только тогда, и то в весьма тесном кружке, когда был вызван к тому показаниями Утина».
Ковалевский каким-то образом узнал о страшном подозрении и прислал Бакунину «воинственную телеграмму», в которой грозил Мечникову «неумолимым гонением».
Вскоре, однако, друзья объяснились. Мечников повинился в своей опрометчивости, и теплые отношения между ними восстановились.
В Неаполе Илья усиленно занимался развитием ракообразных и, кроме того, головоногим моллюском Sepiola, яйца которого ему доставлял неунывающий Джиованни. Яйца были прозрачными, что позволяло, не вскрывая их, следить за развитием зародышей.
У моллюска Мечников тоже обнаружил зародышевые листки и проследил образование из них наружного покрова и мускулов, хрящевого скелета, нервной системы, органов зрения, слуха, обоняния, дыхания, кровообращения и частично пищеварения.
Материалы этих исследований легли в основу его магистерской диссертации, в которой он, не имея «достаточных данных для сравнения Sepiola с эмбриологией других головоногих» и вообще моллюсков, попытался указать на общность развития некоторых органов Sepiola с органами скорпиона и даже позвоночных животных.
Дальнейшими исследованиями такая общность частью подтверждена не была, но в то время его выводы явились большим шагом вперед.
ГЛАВА ПЯТАЯ
От доцента до профессора
1
Последнюю порцию министерской стипендии Мечников расходовал с особенной осмотрительностью, и, хотя срок его командировки истекал вместе с 1866 годом, он приехал в Петербург только в марте 1867-го, когда утренние туманы жадно съедали потемневший снег, по обочинам улиц неслись мутные потоки и на Неве гулкими выстрелами лопался лед.
В столице его встретили с шумным восторгом, что, впрочем, сам Мечников принимал как должное. Ведь он возвратился в Россию не подающим надежды вундеркиндом, а признанным исследователем, лауреатом премии имени К. М. Бэра. Премия в тот год присуждалась впервые, и высокое жюри поделило награду между ним и Александром Ковалевским; а Бэр, сам великий Бэр, с бритым, изъеденным морщинами лицом и большим птичьим носом, на специально устроенном приеме сказал Илье несколько ободряющих слов.
Братья Ковалевские воспротивились желанию своего друга снять номер в гостинице и уговорили поселиться у них.
Профессор зоологии К. Ф. Кесслер громко восхищался его познаниями и талантом.
Вечера Илья коротал в доме профессора ботаники А. Н. Бекетова, где сразу же стал близким человеком, чуть ли не членом семьи…
Петербургский университет без всяких проволочек присудил ему степень магистра, а Новороссийский университет стараниями профессора И.А. Маркузена, с которым Илья вступил в переписку еще во время своего пребывания за границей, тут же избрал его доцентом.
Словом, то была прекрасная весна, весна его жизни.
Летом двадцатидвухлетний лауреат, магистр и доцент явился в Панасовку, дабы напитаться безудержными излияниями родительской нежности, по которой за три года разлуки успел истосковаться. Поблаженствовав под отчим кровом два месяца – не так уж мало для его деятельной натуры, – он помчался в Одессу.
И нагрянул туда в разгар каникул…
Но он хоть и был еще очень юн, а все-таки возмужал за последние годы. Нет, он уже не тот, кто несколько лет назад тоже в разгар каникул приехал в Вюрцбург, что обернулось для него почти катастрофой. Никого не застав и послонявшись пару дней по пустым коридорам университета, он нанял лодку и стал выезжать в море. Ведь не зря же Илья выбрал Новороссийский университет, а не Казанский, куда его настойчиво звал профессор Н. П. Вагнер.
С Вагнером Илья уже был знаком – они встречались в Неаполе, причем маститый профессор воспылал к юноше пылким дружелюбием. В письмах Вагнер приглашал остановиться в своей квартире, предлагал денег взаймы, обещал даже со временем перейти на кафедру позвоночных животных, дабы очистить для Мечникова место профессора на кафедре беспозвоночных. Этим посулам Илья Ильич, похоже, не особенно доверял, но сотрудничество с Вагнером было, безусловно, заманчивее, нежели сотрудничество с Маркузеном, о котором, как писал ему казанский профессор, «я ни от вас и ни от кого не слыхал ничего хорошего». И если Мечников все-таки выбрал Новороссийский университет, то только по одной причине: здесь было море.
Правда, его ждало разочарование. Черноморская фауна оказалась бедной; мечты о том, чтобы продолжать исследование с прежним размахом, надо было оставить. Впрочем, еще теплилась надежда: может быть, это особенность данного места и времени. Ведь и в Неаполе бывают периоды, когда живности в море почти нет. Мечников решает махнуть в Крым: если живность есть у крымских берегов, то она появится и у Одессы.
2
По счастливой случайности он остановился в том самом месте, где проводил свой отпуск его будущий коллега по университету профессор ботаники Лев Семенович Ценковский. Они быстро сблизились, хотя профессор был вдвое старше юного доцента.
…Позднее Мечников назовет Ценковского «первым русским биологом, сделавшим себе имя в европейской науке».
Первым – это слишком смело, но в главном Мечников прав: исследования Ценковского в области простейших организмов, промежуточных между растительным и животным царствами, составили эпоху в науке.
Целыми днями они гуляли вдоль берега, хотя «гуляли» здесь не то слово. Потому что юный доцент, невзирая на жару, стремительно несся вперед, а Ценковский, поспешая за ним, обливался потом и едва переводил дух.
Заядлые спорщики, они схлестывались по самым разным вопросам. Правда, Мечников спорить, в сущности, не умел: горячился, бесцеремонно перебивал, яростно разрушал концепции, которые противник, может быть, вовсе и не собирался отстаивать, не замечал, как переходит на резкий, обидный для собеседника тон…
Ценковский стал объяснять молодому коллеге, что с мнениями других людей необходимо считаться, иначе трудно ужиться в коллективе, особенно в чопорной профессорской среде. По словам Ольги Николаевны, он «отечески взялся „цивилизовать“ чересчур пылкого, импульсивного и часто резкого юношу», а тот «старался сообразоваться с его советами, поскольку позволяла его страстная натура».
Однако, как мы скоро увидим, страстная натура «сообразоваться» ему нисколько не позволяла. Может быть, потому, что жизненный путь продолжал казаться юноше ровным и гладким, как первый ледок на панасовском пруду, и, хотя приближалась осень, в душе его продолжала буйствовать весна. Да и небо над головой, благословенное крымское небо, оставалось таким ясным, что облакам просто неоткуда было взяться. (Скоро ему предстояло узнать, как быстро могут сгущаться тучи на небосклоне жизни…)
3
И вот он поднялся на кафедру, поправил овальные очки и сквозь толстые линзы оглядел переполненный зал.
В первом ряду весь синклит Новороссийского университета во главе с ректором Ф. И. Леонтовичем.
На молодого доцента внимательно смотрит профессор физики Ф. Н. Шведов; торжественно сложил на груди руки И. А. Маркузен; ободряюще кивает Ценковский. Математик Е. Ф. Сабинин смотрит в сторону, глаза его замутнены, он по обыкновению пьян… Рядом с ним К. И. Карастелев – тоже математик, говорят, совершенно бездарный, – что-то нашептывает Сабинину.
А сзади – сотня пар любопытных, немного насмешливых глаз. Студенты! Не только те, что с сегодняшнего дня стали его постоянными учениками, но и с других курсов и факультетов. Многие толпятся в проходах, стоят в распахнутых дверях, на них напирают из коридора. Да, здесь чуть ли не весь университет, потому что день сегодня особый. Сегодня вступительная лекция нового доцента, и к тому же не совсем обычного: о нем идет слава большого ученого, хотя он младше своих учеников…
Он нервно забарабанил пальцами по кафедре, потом сжал их в кулак.
– Господа! – сказал неожиданно высоким голосом. Кашлянул и, овладевая собой, повторил: – Господа! История развития низших животных…
Здесь мы вынуждены поставить многоточие, потому что текст вступительной лекции Мечникова не сохранился.
По воспоминаниям профессора Г. Е. Афанасьева, «Мечников был виртуоз, который говорил с такой кристаллической ясностью, что слушателю начинало казаться, что все это и он мог бы вперед сказать и что в этом и сомневаться невозможно».
К лекциям он готовился с большой тщательностью: просматривал всю текущую литературу; излагал результаты своих собственных исследований; долгие часы занимался приготовлением препаратов, так что слушатели своими глазами видели все, о чем он говорил. Это было внове.
Со студентами он держался запросто, как с равными себе, что тоже было внове.
Юный доцент стал привлекать желающих к научной работе, а так как в университете зоологической лаборатории не существовало, то он приглашал их к себе домой.
Это было внове настолько, что профессор Маркузен устроил доценту «большую историю».
4
Отношения с Маркузеном никак не складывались. Он оказался «ужасно безалаберным, капризным и глупым человеком», – во всяком случае, так отозвался о нем Мечников в письме А. О. Ковалевскому.
Илья Ильич хотел поручить состоявшему при кафедре консерватору раз в неделю выходить в море за материалом для препаратов, но Маркузен не позволил.
«У меня много дел для лекций, к тому же и море отсюда довольно далеко, так что я сам почти никогда не имею времени делать экскурсии, а Джованни здесь нет», – жаловался Мечников.
Когда же он все-таки выбирался в море, то Маркузен, желая подчеркнуть, что экскурсии – личное дело доцента, отказывался оплачивать их из средств кафедры. Таких мелочей с каждым днем накапливалось все больше. Тучи сгущались…
И разразилась гроза.
…В конце года в Петербурге впервые собирался съезд российских естествоиспытателей. Юному доценту очень хотелось поехать на съезд, но такое же желание изъявил и Маркузен. Факультет отдал предпочтение профессору. Мечников, рассчитывая на поддержку Ценковского, стал настаивать. Но Лев Семенович его сторону не взял: посоветовал уступить. Илья Ильич мудрому совету не внял, и тогда факультет, по его словам, «для того, чтобы оправдать себя, выставил меня недобросовестным и алчным, накинув мне, будто я знаю, что факультет хочет меня летом командировать за границу (ничего подобного не было), а я еще прошу пособия на Петербург».
«Большинство профессоров, – объясняет Ольга Николаевна, – стали на сторону Маркузена, принадлежавшего к их партии». Но дело здесь не только в партийных пристрастиях. Маркузен, конечно, никаких научных заслуг не имел, да и к съезду особого интереса не питал; наконец, будучи человеком состоятельным, он вполне мог поехать на собственный счет – дорогу юному естествоиспытателю не закрывать. Но формальное-то право было на стороне профессора!
Остро переживая происходящее, Мечников неосторожно пожаловался на «несправедливости» студентам, и те устроили Маркузену «кошачий концерт». Профессорская корпорация еще больше возмутилась. Правда, боясь, что скандал выйдет за стены университета, совет принял соломоново решение: направить на съезд обоих. Поле боя и на этот раз осталось за Мечниковым. Но то была пиррова победа. Ему стало ясно, что с Маркузеном он ужиться не сможет…
Впрочем, дело едва не приняло неожиданный оборот. Студенты, прознав, что любимый преподаватель собирается уходить, вновь стали устраивать скандалы Маркузену. «Есть надежда, – писал Илья Ильич А. О. Ковалевскому, – что этого господина можно будет выжить отсюда. Я, во всяком случае, объявил, что если останусь здесь, то только для того, чтобы лучше обсудить дело, что в случае неулучшения моего положения я в конце учебного года уберусь отсюда. Я теперь мечтаю о том, чтобы спровадить Маркузена (он весьма богатый человек и притом совершенно здесь бесполезен)».
5
Съезд естествоиспытателей разочаровал Мечникова: «Было все чинно и неинтересно».
И ради этого он заваривал кашу!.. А каково ее расхлебывать? С каким лицом теперь возвращаться в Одессу и ради чего? Чтобы зарабатывать репутацию скандалиста, заставляющего уйти в отставку престарелого профессора?..
Но недаром то была весна его жизни, его весна, когда по каким-то таинственным законам энергия и талант находят поддержку еще и в самом обычном везении…
Словно нарочно, словно специально для него в Петербургском университете появилась свободная доцентура по зоологии!..
Не мешкая, Мечников решил баллотироваться, был избран и вдобавок командирован до нового учебного года за границу.
Он тотчас отправился туда, на благодатное Средиземное море, под синий шелк неаполитанского неба, где его уже поджидал Александр Ковалевский.
6
Была весна следующего, 1868 года… Правда, погода в Неаполе стояла скверная, и Ковалевского в городе не оказалось. Море волновалось, живности в нем почти не было, даже Джиованни был в ту весну бессилен; изныв от безделья, Ковалевский решил попытать счастья в Мессине…
Обо всем этом Мечников узнал из письма, поданного ему женой Александра Онуфриевича Татьяной Кирилловной. Она только что родила дочку Оленьку и была еще слаба – потому и задержалась в Неаполе. В ожидании новых вестей от Ковалевского Мечников рьяно взялся опекать молодую мать и ее малютку.
…Александр Онуфриевич сообщил, что с живностью в Мессине и вправду много лучше. Мечников сел на пароход и, промаявшись ночь от морской болезни, наутро увидел меж невысоких гор Сицилии маленький городок, полукругом окаймляющий берег пролива. Грязная набережная была загромождена ящиками из-под апельсинов. Ковалевский встречал его на пристани…
Вскоре сюда же приехала Татьяна Кирилловна с дочкой. Друзья отыскали православного священника, чтобы окрестить девочку. Пока длилась церемония, Мечников в качестве крестного отца неловко держал ребенка, а Ковалевский больше всего был обеспокоен тем, чтобы сохранить огарки восковых свечей: смесь воска с оливковым маслом нужна была для приготовления препаратов.
Однако взаимное общение, в котором оба чувствовали неистребимую потребность, недолго доставляло им радость.
Прежде всегда получалось так, что они избирали для исследования разные объекты. А тут обоих заинтересовали асцидии…
Эти мешкообразные животные примитивны по своей организации; личинки же их имеют развитую нервную систему и даже спинную струну – прообраз позвоночника. Эти «странности», встречающиеся только у оболочников, к которым принадлежат асцидии, и заинтересовали друзей. А так как ни один из них не хотел уступить, то поводов для недоразумений было предостаточно.
Скоро к тому же выяснилось, что относительно асцидии они держатся совершенно разных точек зрения. Ковалевский еще раньше установил, что развитие личинок асцидии во многом сходно с развитием ланцетника. Он проследил за формированием нервной системы и установил, что она происходит из верхнего листка (эктодермы) – так же, как у ланцетника и вообще у позвоночных. Мечников пришел к другому выводу. Он доказывал, что нервная система происходит из среднего листка (мезодермы) и что проводить параллели между асцидиями и позвоночными нет никакой возможности. Это различие во взглядах отчасти объяснялось тем, что Ковалевский изучал животных, размножающихся половым путем, а Мечников – почкованием. (Эмбриональное развитие во многом зависит от способа размножения, но в то время об этом никто не подозревал.) Однако главная причина разногласий была серьезнее. Мечников из своих прежних наблюдений сделал неверный вывод – о том, что нервная система у беспозвоночных развивается из среднего листка, и теперь, руководствуясь «аналогией», распространял это представление на асцидий.
Оба исследователя стремились убедить друг друга с такой неумеренной горячностью, что дело чуть не дошло до разрыва…
Распри с Ковалевским Мечников переживал как большое личное горе. А поскольку беда не приходит одна и поскольку в исследовательской работе он меры не знал, и еще потому, что солнце в Мессине светило слишком ярко, – глаза его опять отказались служить… И хотя погода стояла отменная и небо над Мессиной было поистине синий шелк, но его переутомленные глаза видели только тучи, грозовые тучи, да такие черные, какие еще никогда не собирались на горизонте его жизни…
Илья часами слонялся по городскому парку или долго сидел в тени большого дерева с пурпурно-красными, похожими на мотыльков цветами и предавался непростым размышлениям…
От тех пяти-шести десятков лет, на которые он вправе был рассчитывать с той поры, когда впервые осознал временную ограниченность своего существования, – от этих пяти-шести десятков лет, которые еще так недавно все лежали перед ним впереди, прожорливое время – он не успел оглянуться – уже откусило хоть и не очень большой, но все-таки изрядный кусок. И главное – как сложатся те четыре-пять десятков лет, которые все же ему оставались? С чем уйдет он из этого мира? Неужели ему суждено, как и большинству людей, остаться лишь ничтожной кочкой на унылой равнине несуществования?..
До сих пор все шло у него неплохо. Он уже положил первый камень в фундамент своей вечной жизни, которой нет за гробом, но которая все-таки возможна – в памяти людей; чтобы достигнуть ее, надо работать, работать не покладая рук, но вот глаза… А что, если они или какая-нибудь другая болезнь так и не позволят вернуться к микроскопу?..
К микроскопу ему удалось вернуться довольно скоро – после того, как друзья опять перебрались в Неаполь.
Обратное путешествие они совершили врозь – Ковалевский со своим семейством на пароходе, а Мечников, опасаясь новых приступов морской болезни, переправился через пролив и поехал сухим путем, на лошадях. Спешить ему было некуда.
Дорожные впечатления развеяли его; глаза получили необходимый отдых. Но в Неаполе распри с Ковалевским вспыхнули с новой силой.
«Наши отношения стали до того тяжелы и лично для меня решительно невыносимы, – писал Ковалевский своему другу 25 мая, – поэтому я [хочу] еще раз сделать предложение к окончательному разрешению вопроса.
Если уже мы оба продолжаем работать над Phallusia, то, чтобы не подавать повод к инсинуациям, какие я имел удовольствие слышать вчера, пусть рыбаки носят кому-нибудь одному, а мы уже добросовестно поделим между собой (в счетах мы никогда не спорили, есть надежда, что здесь не подеремся). (Вероятно, рыбаки сначала приносили добычу Ковалевскому, и Мечников упрекнул его в том, что он отбирает себе лучшие экземпляры. – С.Р.)
Наконец, ради прекращения этих неприятных отношений я готов сделать еще уступку и предоставить Вам весь материал с тем, чтобы сделанное мною в течение этой недели и не сделанное еще Вами было признано моим (нервная система вся в этом случае остается за Вами).
Я делаю эту уступку не потому, чтобы считал, что Вы имеете больше прав на асцидий, чем я, нет, я в этом случае остаюсь при том же мнении, как и вчера, но просто потому, что мне приятны и интересны наши прежние отношения и тяжелы и неприятны настоящие.
За Вами, значит, выбор того или другого разрешения».
Худой мир лучше доброй ссоры; отношения между друзьями кое-как наладились, но потом еще много лет спор возобновлялся, дело вновь доходило до взаимных обид и упреков, даже препирательств из-за того, кто первый установил тот или иной незначительный факт.
Прав в этом споре, как и в предыдущем, оказался Ковалевский. Точные наблюдения и здесь взяли верх над аналогиями (хотя порою Мечников впадал в другую крайность и не желал признавать даже самых очевидных аналогий).
Впрочем, общность развития асцидий и позвоночных, на которой настаивал Ковалевский, вызвала возражения не только у Мечникова. Академик Бэр справедливо увидел в работе Ковалевского подрыв теории разобщенности типов. Один из крупнейших зоологов, Гегенбауэр (об этом Эрнст Геккель рассказывал Владимиру Онуфриевичу), прочитав статью Александра Ковалевского, «проходил в волнении целую ночь, не ложась в постель». Своеобразную позицию занял Митрофан Ганин. Он считал, что наблюдения Мечникова более правильны, но тем не менее сближал асцидий с позвоночными.