Текст книги "Мечников"
Автор книги: Семен Резник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Эпидемия уже прекратилась; под руководством Мечникова участники экспедиции обследовали откопанные трупы, но микробов чумы не обнаружили.
Илья Ильич обратил внимание на многочисленные сусличьи норы вблизи могил. Он тут же предположил, что эти грызуны могут быть главными распространителями чумы в Киргизской степи, как в других местах крысы или тарбаганы. Правда, у отловленных сусликов чумных бацилл не нашли. Не оказалось у них и блох, обычно переносящих чуму с грызунов на человека. Но проведенные в походной лаборатории опыты показали, что суслики (как и другие обитатели степи – тушканчики) легко заражаются чумой; расспросив местных жителей, Илья Ильич узнал, что за ушами сусликов часто поселяются маленькие клещи. Не они ли переносят заразу от сусликов к человеку?..
Оставив Клодницкому и его товарищам инструкции, Мечников вернулся в Астрахань, чтобы приступить к выполнению главной своей задачи.
(Противочумная экспедиция работала еще два месяца, но возбудителя чумы так и не обнаружила. Однако на следующий год, опять вспыхнула эпидемия, врачи во главе с Клодницким вновь прибыли в степь и на этот раз добились положительных результатов. Гипотеза Мечникова блестяще подтвердилась: суслики и паразитирующие на них клещи оказались главными распространителями чумы. Эти данные легли в основу мероприятий по борьбе с «черной смертью».)
В глубине Калмыцкой степи реакция Пирке неожиданно часто оказывалась положительной. Но по мере приближения к периферии, то есть по мере того, как увеличивалась вероятность контакта калмыков с внестепным населением, процент положительной реакции заметно увеличивался и особенно высоким был в Астрахани. Женщины оказались менее подвержены инфекции, чем мужчины, и этот факт тоже говорил о многом, ибо у калмыков женщины реже общались с посторонними.
Инспектор астраханской школы для калмыков сообщил Мечникову, что за 45 лет ее существования в ней обучалось 715 детей, из которых 75 умерли, 27 покинули Астрахань из-за болезни, а остальные 613 окончили только начальную школу и вынуждены были вернуться в степь; школу для девочек-калмычек пришлось вообще закрыть. В высшей школе обучалось только 14 калмыков, и четверо из них – больные туберкулезом. Такова была невеселая картина. В Астрахани и в Калмыцкой степи, по которой ученые путешествовали то на лошадях, то на верблюдах, Илья Ильич и его спутники сделали реакцию Пирке более чем трем тысячам человек.
Данные экспедиции послужили веским подтверждением гипотезы Ильи Ильича о естественной вакцинации против туберкулеза. Воодушевленный этой идеей, Бюрне вскоре возьмется за поиски противотуберкулезной вакцины, добьется важных результатов, и только война четырнадцатою года и призыв в армию помешают ему довести до конца свои поиски. Позднее другой французский ученый, Кальметт, откроет невирулентный штамм палочки Коха. Этим штаммом сейчас в развитых странах иммунизируют всех новорожденных детей…
2 июля Мечников со своими спутниками выехал в Киев, где провел несколько дней. Выправлял заграничные паспорта и билеты, принимал посетителей, раздавал автографы, показывал своим спутникам артезианские колодцы, Аскольдову могилу, Печерскую лавру. В дневнике записал: «Иностранцы остались довольны всем».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
«Ускоренный ортобиоз»
1
Мечников чувствовал себя утомленным и из Киева через Вену поехал в Ландек – прекрасный горный курорт в Силезии. Но 17 июля 1911 года он уже был в Париже и вновь приступил к исследованиям брюшного тифа. Вместе с Безредкой он в короткий срок сделал подкожные прививки сенсибилизированной вакциной полутора тысячам человек и окончательно доказал их эффективность.
Между тем для Мечникова наступили тяжелые времена. В России, по словам Ольги Николаевны, «его возмущало <…> поощрение черной сотни и обскурантизма, дающего государственную силу разным темным личностям, как Распутину», но во Франции тоже вновь поднялась мутная волна шовинизма. На горизонте уже сгущались тучи будущей мировой войны. На свет божий опять выплыло словечко «мэтэк», которым презрительно называли всех «нефранцузов», появились газеты националистического направления.
В этих условиях необходима была особая осторожность, которая, как мы знаем, Илье Ильичу никогда не была свойственна. Он дал согласие, чтобы одна из фирм, выпускавших лактобациллин, именовалась «единственным поставщиком профессора Мечникова». «Вознаграждение», которое он за это получил, состояло лишь в том, что фирма приняла на работу бедного молодого человека, за которого он хлопотал. Тем не менее газеты обвинили «мэтэка» в корыстолюбии.
Мечников, по свидетельству Ольги Николаевны, тяжело переживал эти нападки, и они, безусловно, ускорили течение его сердечной болезни.
В начале 1913 года пришло известие о смерти профессора В. В. Подвысоцкого. Старый друг Мечникова, он много лет был профессором патологии Киевского университета, а в последние годы возглавлял Институт экспериментальной медицины в Петербурге – тот самый институт, во главе которого его основатель принц Ольденбургский много лет назад мечтал видеть Мечникова.
У принца вновь возникла мысль пригласить директором Илью Ильича. Не желая получить официальный отказ, принц прямо к Мечникову обратиться не решился, а попросил его учеников предварительно разузнать, как бы Илья Ильич отнесся к его идее.
Д. К. Заболотный поспешил сообщить обо всем учителю и настоятельно просил «не отказываться от директорства и принять на себя руководство работами русских микробиологов, которых он объединил бы и в среде которых нашел бы горячую поддержку».
По всей вероятности, Илья Ильич в жизни своей не получал письма, на которое было бы так трудно ответить!
С полной ясностью он ощутил, как сильно его тянет на родину.
Но так же ясно осознал, что давно уже сжег свои корабли…
И еще он вдруг понял то, в чем избегал себе самому признаться. Понял, что, как это ни печально, а он уже стар, очень стар, несмотря на свою «моложавость».
И все же он колебался. Он долго молчал… Но письмо требовало ответа, и 25 (12) марта он написал Заболотному:
«Дорогой Даниил Кириллович,
Я все ждал предложения, о котором Вы писали, чтобы ответить Вам. Не получив его, отвечаю Вам теперь, извиняясь прежде всего за то, что запаздываю с ответом. Но все это время, да и теперь еще, я буквально завален работой и помехами к работе.
Прочитав Ваше дружелюбное письмо, я расчувствовался, и у меня зашевелилось в душе чуть не желание вернуться в Россию. Но, после зрелого размышления, я решил, что было бы невозможно мне приняться за новые дела. Посудите сами: мне скоро минет 68 лет. Это такой возраст, когда стариков нужно гнать в шею. Где же мне переселяться на новое место и взяться за управление большим институтом, которое и ранее мне было не по силам. К тому же, хоть я и враг всякой политики, но все же мне было бы невозможно присутствовать равнодушно при виде того разрушения науки, которое теперь[47]47
«Время министерства Касса» (прим. Д. К. Заболотного).
[Закрыть] с таким цинизмом производится в России. В конце концов, я решил доживать конец моей научной деятельности на старом месте, где я сижу почти 25 лет. Видимо, здесь мне придется сложить и мои кости. Мне надо думать о приготовлении себя к доставлению роскошного яства Perfringens'y[48]48
Гнилостный микроб, разлагающий трупы.
[Закрыть] и его родичам, а не рисковать в новом деле, на котором я могу запутаться.
Примите же мою сердечную благодарность за Ваши добрые пожелания. Искренне преданный Вам Ил. Ил. Мечников.
P. S. Передайте мой привет Вашим товарищам».
Итак, он счел невозможным «рисковать в новом деле» – он, всегда рвавшийся к новым делам, так смело и безоглядно рисковавший!..
Когда-то, много лет назад, он предложил Пастеру закупить на скудные средства института человекообразных обезьян, но Пастер рискнуть не решился, и это означало, что великий искатель истины сдал, изменил себе, что дни его сочтены…
Вспомнил ли он об этом, когда писал Заболотному? Вряд ли. Тем более знаменательно, что теперь то же самое повторилось с ним самим. Есть своя внутренняя логика в том, что именно в этом письме Мечников, хотя и прикрываясь слегка иронией, впервые обнаруживает одолевавшие его размышления о приближающемся конце, о полном своем несуществовании…
Правда, и прежде, когда он получал откуда-нибудь приглашения, он имел обыкновение отвечать, что «из Пастеровского института перейдет в одно лишь место – в соседнее кладбище Монпарнас». Но никогда он не ссылался на свой возраст, не говорил, что стариков надо гнать в шею.
2
В 1913 году в лаборатории Мечникова среди прочих его учеников работал русский врач И. Манухин. Однажды, в воскресенье (это было 19 мая), когда лаборатория пустовала, Мечников вошел к нему и попросил исследовать его сердце. Просьба удивила Манухина, так как прежде он ни разу не слышал, чтобы учитель жаловался на здоровье.
«И[лья] И[льич] спокойно и внимательно следил за определением границ своего сердца, – вспоминал Манухин, – и вместе со мной отметил его расширение: верхняя граница сердца начиналась между 2-м и 3-м ребрами, левая заходила на lЅ пальца за сосковую линию, а правая – на Ѕ пальца за правый край грудины».[49]49
Нормальные границы сердца, верхняя – 4-е ребро, левая – несколько sobadu от соска и правая – левый край грудины (прим. И. Манухина).
[Закрыть]
– Это для меня не ново, – заметил пациент.
Врач приступил к выслушиванию.
Мечников смотрел на Манухина «строгим испытующим взглядом» и сам комментировал исследование;
– Не правда ли, у меня выслушиваются систолические шумы на аорте и у верхушки сердца? Их у меня всегда находили.
Манухин подтвердил.
– А не слышите ли вы диастолических шумов?
– Нет, я их не слышу, – последовал ответ.
– Спасибо вам! – воскликнул Мечников. – Я нарочно обманывал вас, пока вы не сказали мне правды, так как хотел наконец узнать ее. Мне мои друзья говорили, что у меня очень хорошее сердце. Даже настолько хорошее, что шутя называли его «детским сердцем». «Детское сердце» в мои-то годы?! А я, старый дурак, верил!.. Представьте себе, верил!.. И думал, что предохраняю себя от склероза благодаря своему режиму…
Нет, он нисколько не усомнился в правильности своего режима, но лишь посетовал, что слишком поздно начал его применять.
– Обещайте мне, – потребовал он, – что после моей смерти вы опубликуете все, что нашли сегодня у меня.
Он был взволнован.
На следующий день он пришел в институт «позднее обыкновенного, мрачный и подавленный, говорил о своей близкой смерти и выглядел больным, – вспоминал Манухин. – Он следил за своим пульсом, прислушивался к деятельности своего сердца, и ему стало казаться, что оно уже отказывается работать».
Через несколько дней, подымаясь по лестнице, он неожиданно опустился на ступеньку и сказал сопровождавшему его служителю, что умирает и что нужно немедленно вколоть ему камфору.
«Как я узнал, – писал Манухин, – истинное состояние здоровья всегда скрывалось от И[льи] И[льича] его друзьями, чтобы не волновать его мыслью о смерти».
Манухин попытался исправить свою «ошибку». Трубка, которой он выслушивал больного, «оказалась» засорена, и под этим предлогом он обследовал Илью Ильича вторично. Мечников как будто бы поверил и скоро опять стал говорить о своем «детском сердце». Но когда через полгода Манухин покидал институт, Илья Ильич неожиданно сказал:
– А вы помните, что обещали мне весной? Так не забудьте же…
3
Часть лета 1913 года Илья Ильич и Ольга Николаевна провели в Сен-Леже – живописном поселке на опушке леса Рамбулье. Здесь было много прекрасных пейзажей, так и просившихся на полотно, и Ольга Николаевна по утрам отправлялась с мольбертом в лес, а Илья Ильич садился к столу писать статью о мировоззрении Метерлинка.
Писатель незадолго перед тем выпустил философское произведение, в котором восставал против страха смерти. Он был убежден, что страх смерти связан с неизвестностью, и рассматривал все возможные варианты. Метерлинк доказывал, что «страдания ада», которыми пугает церковь, не существуют. Метерлинк не верил в бессмертие нашего индивидуального сознания, но он не верил и в его уничтожимость. Он полагал, что после смерти дух человека сливается с «космическим целым», свободным от страданий.
Мечников в своей статье обратил внимание на то, что тема смерти – это главная тема не только последней книги, но и всего творчества Метерлинка. В молодости Метерлинк, по утверждению Мечникова, был пессимистом, позднее же его мировоззрение стало более светлым. В этой эволюции Илья Ильич видит еще одно подтверждение своего закона «ортобиоза».
Но он не желает «витать в той области, в которой чувствует себя привольно Метерлинк». Ведь о «космическом целом» нам ничего не известно. Да и «убеждение, что чувство жизни исчерпывается в глубокой старости, когда умолкает страх смерти и прекращается потребность в дальнейшем, чуть не бесконечном существовании, составляет, по-моему, гораздо более действительное утешение, чем перспектива слияния бессознательной души с неизвестным мировым целым».
Так уже в преддверии собственной смерти Мечников ищет новых доказательств своей теории.
4
Первый настоящий припадок случился с ним 19 октября. Рано утром, войдя в его комнату, Ольга Николаевна «пришла в ужас, увидев его лицо. Он был смертельно бледен, губы посинели, он тяжело дышал».
Тем не менее он не лежал в постели, а сидел за столом и стремительно заносил на бумагу свои ощущения.
«Севр 19/Х—1913 г. 7 час. 45 м. утра.
Сегодня утром после хорошо проведенной ночи сердце начало работать хорошо: было 58–59 ударов [в минуту] правильных. Но когда я встал, то сразу почувствовал сильнейшую боль вдоль грудной клетки; в то же время сделался сильный припадок тахикардии, подобного которому я никогда в жизни не имел».
Дальше он продолжать не мог, так как боль усилилась. Но когда полегчало, он снова взялся за перо:
«19/Х. 3 часа дня. Припадок продолжался до часу (всего длился шесть часов). По временам боль в груди была невыносима <…>. К полудню боль стала стихать, но сердце билось очень часто и ужасно неправильно. Чтобы не беспокоить д[евочку], я сел к завтраку, но боялся, чтобы наполнение желудка не усилило припадка. Оказалось как раз наоборот: после первых же глотков (я ел, разумеется, очень мало) боль стала сноснее, и сердце начало биться реже. После Завтрака все вошло в норму: боль прекратилась, и сердце стало биться медленнее (78–80) и гораздо правильнее. Перебои стали очень редки, и несколько раз я мог сосчитать 100 ударов без них.
Во все время припадка сознание не обнаруживало ни малейшего ущерба и, что меня особенно радует, я не испытывал страха смерти, хотя ждал ее с минуты на минуту. Я не только рассудком понимал, что лучше умереть теперь, когда еще умственные силы меня не покинули и когда я уже, очевидно, сделал все, на что был способен, но и чувства мои спокойно мирились с предстоящей катастрофой. Последняя для меня не будет неожиданной. Моя мать большую часть жизни страдала сердечными припадками и умерла от них в 65 лет. Отец умер от апоплексического удара на 68-м году. Старшая сестра умерла от отека мозга. Брат Николай (сифилитик) умер на 57-м году от грудной жабы. Сердечная наследственность у меня, несомненно, плохая».
Мечников подробно описывает «историю болезни» своего сердца, подчеркивает, что «начал жить очень рано (уже в 18 лет я напечатал первую научную работу)» и «всю жизнь очень волновался, прямо кипел». Он ведет к тому, что, «собираясь умереть», «спокойно предвидит полное уничтожение», что у него нет и «тени надежды на будущую (загробную. – С. Р.) жизнь», что он провел жизнь «сколь возможно ортобиотически».
Он словно бы оправдывается перед потомками за свою раннюю смерть.
Уже поставив подпись, он спохватывается и снова берется за карандаш: «Пусть те, которые воображают, что по моим правилам я должен был бы прожить 100 лет и более, „простят“ мне преждевременную смерть ввиду указанных выше обстоятельств».
…Но он не умер в тот день.
А на следующее утро почувствовал себя настолько хорошо, что, как обычно, поехал в институт.
Однако он теперь постоянно прислушивался к тому, что творилось в его душе, которой, как было ему хорошо известно, не существует без тела, ибо знал, что тело в любую минуту может превратиться в прах.
28 (15) декабря: «С тех пор, как я написал предыдущие строки, прошло более двух месяцев, которые я провел удовлетворительно, каждый день спрашивая, будет ли он последним. Ввиду этого очень торопился написать работу „О холере сосунов“, считая ее интересной. Несмотря на то, что сердечные перебои давали себя чувствовать более или менее часто, все же каждый день бывали периоды, когда сердце билось правильно, обыкновенным темпом, в 58–66—72 удара. Третьего дня у меня сделался сильный насморк с небольшой лихорадкой, и я спросил себя, не обратится ли он в воспаление легких. Ввиду этого опять приострился вопрос о возможности близкого конца. Мне было интересно анализировать мои мысли, чувства и ощущения. Мне кажется, что у меня под 70 лет потихоньку начинает развиваться чувство пресыщения жизнью, то, что я назвал „инстинктом естественной смерти“ <…>. Перспектива смерти меня меньше пугает, чем прежде во время припадка 19/Х я даже вовсе не испытывал страха смерти), и удовлетворение при выздоравливании менее ощутительно, чем бывало раньше. Я думаю, что эта количественная разница и составляет первые признаки равнодушия к смерти, вначале еле заметные <…>.
Между тем как я становлюсь равнодушнее к собственной смерти, у меня в высшей степени становится острым беспокойство о здоровье, жизни и счастье близких мне лиц. В этом отношении особенное горе доставляет сознание несовершенства современной медицины. Несмотря на все ее успехи за последнее время, все же она беспомощна против множества грозящих со всех сторон болезней. Легочные болезни (чахотка, пневмония и пр.), нефриты и многое множество других болезней еще не могут ни предупреждаться, ни излечиваться. Поэтому испытываешь вечный страх за близких.
Со временем, когда медицина (в чем я уверен) справится с этими бедствиями, то отпадет одна из больших причин жизненной горечи, но пока этого нет. Поэтому рядом с притуплением инстинкта жизни является примирение с перспективой смерти как средства не чувствовать бедствий, постигающих близких сердцу. Со временем, когда медицина устранит этот источник несчастья, старость сложится гораздо краше, и жизнь по ортобиозу сделается более возможной и нормальной.
В возрасте между 50 и 60–65 годами радость жизни, как я описал это в Nature humeine и Essais optimistes, мною ощущалась очень сильно; за последние же годы она начинает заметно ослабевать. Научная работа еще вызывает у меня неугасимый энтузиазм, но ко многим благам жизни я сделался равнодушным».
Насморк в воспаление легких не обратился и скоро совсем прошел. Но, как свидетельствует Ольга Николаевна, «прежнее радостное настроение покинуло его; в жизнь потихоньку проскользнул глухой, но упорный отзвук похоронного звона».
16 (3) мая 1914 года ему исполнилось 69. В этот день Мечников сделал еще одну запись:
«Сегодня я вступил в семидесятый год жизни! Для меня это большое событие. Анализируя свои чувства, все больше убеждаюсь, что „инстинкт жизни“ у меня ослабел. Я нарочно слушал те музыкальные вещи, которые прежде доводили меня до слез восторга (как, например, 7-я симфония Б[етховена], ария Баха для скрипки и пр.), чтобы проверить впечатление. Последнее значительно ослабело против прежнего. Несмотря на легкость, с которой плачут старики, у меня не появлялось ни одной слезинки за крайне редкими исключениями. То же и в других областях. Нынешней весной распускание и цветение кустов и деревьев, проявление оживления природы не вызывало и тени того восторженного чувства, которое я испытывал в прежние годы. Я скорее ощущал грусть, не от предвидения конца моей жизни, а от сознания тяжести существования. О наслаждении жизнью, как в прежние годы, не может быть и речи. Чувством, преобладающим над всеми прочими, является бесконечная тревога из-за здоровья и счастья ближних».
5
Смерть, однако, не спешила к тому, кто сам так упорно шагал ей навстречу.
В июле Мечниковы опять поехали в Сен-Леже, где сняли дачу, окрестив ее «Норкой». Илья Ильич соорудил маленькую лабораторию, которая «давала ему возможность разнообразить занятия и не утомляться исключительно чтением и писанием, как в прежние каникулы».
Илья Ильич изучал «естественную смерть» бабочек шелковичного червя – они, словно большие снежные хлопья, покрывали все камины и столы в «Норке»; писал воспоминания о Сеченове; читал или просто сидел у небольшого лесного прудика. С Ольгой Николаевной они ежедневно совершали долгие неторопливые прогулки.
«Сильная жара, – вспоминала Ольга Николаевна, – сменилась дождями, после, которых установилась удивительная погода. Вся природа точно успокоилась. Появились ковры лилово-розового вереска; хлеба дозревали, шла уборка их; росли стога и золотистые скирды. Все было спокойно и умиротворенно».
И тут пришла весть о том, что Австро-Венгрия объявила войну Сербии…
Мечников не хотел верить в свершившееся. «Как можно, – говорил он, – чтобы в Европе, стране цивилизованной, не пришли к соглашению без бойни. Война была бы безумием, даже с точки зрения Германии. Ведь против нее три сильнейшие державы. Нет, война невозможна».
Но она была не только возможна. Она уже началась.
1 августа Германия объявила войну России.
3 августа – Франции.
В какие-то сутки переменилась жизнь большого государства. С великим трудом Мечниковы достали лошадей, чтобы ехать на станцию; едва пробились сквозь вокзальную толчею и втиснулись в переполненный поезд.
6
Париж уже был на военном положении.
Институт Пастера опустел; почти всех сотрудников мобилизовали. Животных тоже не осталось: предвидя надвигающийся голод, их умертвили, дабы не переводить пищу.
Все это Мечников выяснил в первый же день, и, когда вечером он сошел с поезда в Севре, Ольга Николаевна его не узнала. Перед ней был глубокий старик, согнутый, удрученный, с погасшим, отсутствующим взглядом. «Цивилизация», в которую он так верил, зло надругалась над его старостью…
«Резкий контраст его стремлений с жестокой действительностью, – писала Ольга Николаевна, – был ударом, которого не могло перенести его отзывчивое, больное сердце».
Приходили известия о гибели знакомых молодых людей.
Немцы стремительно продвигались к французской столице. Над городом регулярно стали появляться немецкие самолеты. Однажды «таубе» сбросил бомбу близ вокзала как раз в то время, когда Илья Ильич и Ольга Николаевна сходили с поезда. Казалось, что город не выстоит. Правительство переехало в Бордо. Началась паника…
Проводя дни в опустевшей лаборатории, Илья Ильич стал писать книгу об основателях современной медицины – Пастере, Листере и Кохе.
Так встретил он свое семидесятилетие, до которого год назад явно не рассчитывал дотянуть.
Несмотря на военное время, чествовать его в библиотеке института собрались многие.
Торжество началось в половине одиннадцатого утра под председательством непременного секретаря Академии наук Гастона Дарбу. Он приветствовал юбиляра от имени академии и совета Пастеровского института.
Собранию сообщили о поступивших адресах и телеграммах; зачитали письмо Ру (он не мог присутствовать из-за болезни) – удивительное письмо (мы не раз цитировали его), каждая строчка которого, несмотря на «юбилейную приподнятость», дышала искренностью.
«Мне, право, совестно, – сказал в ответной речи юбиляр, – что теперь, когда всеобщее внимание сосредоточено на гигантской борьбе, вы вспомнили о таком незначительном событии, как мой 70-летний юбилей.
От души благодарю вас всех, особенно же нашего многоуважаемого председателя г[осподи]на Гастона Дарбу за его речь, столь благожелательную ко мне.
Не менее благодарен я и нашему дорогому директору, г[осподи]ну Эмилю Ру, сказавшему мне так много теплых и лестных слов, способных самого скептического человека заставить преувеличенно оценить свое значение.
Раз мы здесь собрались, я пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить Институт Пастера за его доброе отношение ко мне в течение 27 лет, протекших с его основания. Здесь, в тишине лаборатории, вдалеке от всякого воздействия, чуждого строгой научной работе, я смог разработать мои идеи и спокойно достигнуть конца своей карьеры. Ибо, приходится с этим примириться, 70 лет в теперешних условиях существования составляют предел деятельной жизни. Именно поэтому их и празднуют совершенно особым образом.
Еще в самые отдаленные времена царь Давид провозгласил, что „жизнь человеческая – 70 лет. Более сильные достигают 80; дальше остаются только труд и горесть“. С тех пор 70-летний возраст стал указываться как естественный предел нормальной жизни. Установлено и получено много подтверждений того, что именно в возрасте 70, 71 года происходит больше всего смертных случаев (за вычетом годов раннего детства).
Вот таблица итальянского статистика Боди, которая дает тому доказательства. (Мечников продемонстрировал таблицу, которую мы здесь воспроизводим. – С. Р.) Я должен считать себя особенно счастливым, что достиг вершины этой горы; это не всегда легко удается. Часто думают, что долголетие является наследственным свойством. Именно благодаря наследственности знаменитый изобретатель антисептики Лестер достиг 85 лет. Он принадлежал к семье, члены которой жили очень долго. Отец его умер 83 лет, а дед – 93 лет. Ко мне это относиться не может.
Мои родители, деды и бабки, братья, сестры – все умерли, не достигнув моих лет (небольшие крестики в таблице означают возраст, в котором умерли мои родители, братья и сестры). У меня сильное искушение объяснить свое долголетие гигиеническим режимом, который я себе усвоил уже порядочно лет тому назад».
Дальше Мечников стал развивать свои взгляды на роль кишечной флоры, на эволюцию инстинкта жизни; сказал, что сам он принадлежит к числу людей с ускоренной эволюцией, у которых, «к счастью», уже в 70 лет «инстинктивный страх смерти начинает исчезать и сменяться чувством удовлетворенности существованием и потребностью в небытии», – словом, излагал то, над чем непрестанно думал в последние годы.
Он, разумеется, вспомнил Толстого, упорного своего оппонента, который хотя и был «великим знатоком человеческой души», однако «не подозревал того, что инстинкт жизни, потребность жить неодинаковы в разных возрастах».
Да, невеселый получился юбилей неисправимого оптимиста… Ему говорили о жизни, о великих делах, которые он сотворил; о щедрости его расширенного сердца.
А он в ответ твердил о смерти. Он был глубоко убежден, что дни его сочтены. Что ж, он всего лишь оставался самим собой; он, говоря словами Ру, «не упускал случая высказаться». И если в словах его была грусть, то это была грусть усталости, но не тоски.
«Когда заботы и треволнения настоящего момента, поглощенного мировой войной, давно уже будут сданы в архив, проблемы жизни и смерти сохранят свое господствующее значение.
Будем надеяться, что работы нашего института, в которых я уже не смогу принимать участия, в широкой мере будут способствовать тому, чтобы в будущем дать людям возможность достигнуть нормального предела жизни более продолжительного, чем теперь».
Так закончил юбиляр свою речь.
И в тот же день он сделал очередную запись в дневнике, во многом повторив то, что говорил во время чествования. Но одна фраза с особой отчетливостью передает его состояние:
«Я положительно теперь не боюсь смерти, но хотел бы умереть во время сердечного припадка, не подвергаясь какой-нибудь тянущейся болезни».
Это последнее пожелание полная дисгармоний природа не захотела исполнить.
7
Угроза вторжения немцев в Париж миновала; война приняла позиционный характер, незаметно стала обыденностью.
Летом Илья Ильич и Ольга Николаевна опять уехали в полюбившуюся им «Норку». Мечников задумал большую работу «Этюды о половом вопросе», замысел которой ему уже не суждено было осуществить, и, подбирая материал о влиянии любовного чувства на творчество великих людей, изучал биографии Бетховена, Моцарта, Вагнера.
Он много гулял по окрестностям, был спокоен и ровен, и только чутьем человека, прожившего с ним бок о бок долгую жизнь, Ольга Николаевна «угадывала в нем постоянную сосредоточенность на невеселой мысли, которой он не высказывал». Позднее он признался, что все время думал о своей внезапной смерти, которую каждый день ожидал, и о ее предстоящем одиночестве…
24 июня он записал:
«Когда я говорил о развивающемся у меня отсутствии страха смерти, то я имел в виду отсутствие страха „du neant“, то есть полного небытия. Страх этот, проявляющийся в течение продолжительного периода жизни и в конце ее прекращающийся, можно уподобить боязни темноты, испытываемой детьми инстинктивно и затем само собой проходящей. Когда в конце жизни прекращается страх небытия, то не является ни малейшей потребности в переживании, бессмертии души. Наоборот, отвратительно было бы думать, что душа переживает тело и будет на „том свете“ видеть бедствия, переживаемые на земле. Наоборот, на закате жизни развивается потребности полнейшего небытия».
8
«В конце ноября 1915 года Илья Ильич слегка простудился, что не мешало ему продолжать ежедневную работу в лаборатории; однако простуда эта была исходной точкой его предсмертной болезни.
2 декабря он почувствовал такое сильное сердцебиение, что смерть казалась ему близкой. В течение целых часов пульс его оставался крайне неправильным и очень ускоренным. С этого дня он уже не чувствовал себя хорошо, однако продолжал ездить в лабораторию до 9 декабря. Вечером этого дня состояние его настолько ухудшилось, что он вынужден был прервать свой обычный образ жизни».
Так, с точностью хроникера Ольга Николаевна описывает начало последней болезни мужа.
В этом был ее долг, им завещанный, а ею свято исполненный. За несколько дней до смерти он ей сказал: «Прежде всего ты должна будешь писать мою биографию. Помни, что я настаиваю особенно на последней главе… Ты одна можешь это сделать, потому что была неотлучно со мною, и тебе одной я поверял все свои мысли».
Правда, он тут же добавил: «И тебе даже это будет почти непосильно», из чего Ольга Николаевна сделала вывод, что он иногда утаивал от нее «свои страдания и слишком грустные мысли». Она полагала, что он это делал из жалости к ней, и была уверена, что «угадывала то, о чем он молчал». Но должны ли и мы быть уверены в этом? Кто знает, быть может, некоторые мысли он утаивал не только от любящей и страдающей его страданиями жены, но и от будущего своего биографа!.. Он так старательно доказывал своей смертью правильность своей жизни, своей теории ортобиоза, что по временам закрадывается подозрение: а не утаивал ли он то, что не укладывалось в рамки его теории?..