355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэм Сэвидж » Крик зелёного ленивца » Текст книги (страница 10)
Крик зелёного ленивца
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:13

Текст книги "Крик зелёного ленивца"


Автор книги: Сэм Сэвидж



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Я научился почти точно изображать крик ленивца. Наверно, у меня так похоже получается потому, что я давно уже вишу вверх тормашками. Если я не вверх тормашками, значит, я в ванне.

Энди.


*

Милая Викки,

Прошу прощения, что так долго тянул, все не отвечал на твое письмо, такое доброе, полное подлинной заботы, и до сих пор не удосужился вас поблагодарить за деньги. На прошлой неделе меня скрутило, я на четыре дня слеп наверно, пищевое отравление. Обнаружил связку сосисок в закоулке холодильника, где они бог знает с каких пор провалялись. Думал, ничего, обойдется, если срезать посинелые куски, ан нет. Перетащил в ванную подушку с одеялом и спал там на полу. Из меня непрестанно хлестало и сверху и снизу да еще дикие колики. Нет, ей-богу, думал – всё, умираю. Думал чуть ли не в больницу лечь, но это же возня такая – то ли самому за руль садиться, то ли ползти к соседям. Я, в общем, даже рад, что у меня телефона нет, уверен, выдержки бы не хватило и, будь возможность, я бы вам позвонил. И представить себе тошно, как бы я вынудил вас с Чамли нестись сюда, я же знаю, чего бы вам обоим это стоило. Пока лежал там на линолеуме, не так пугала близость смерти, как мысль, что вот умри я, и вся жизнь – псу под хвост. А потом, почти сразу, все обошлось. В четыре я был при последнем издыхании, а в семь – ну не то чтоб как огурчик, но вполне в состоянии спуститься вниз, правда плотно налегая на перила. Утренний свет лился в кухонное окно. Поджарил на тостере кусок черствого хлеба. В жизни не едал такой вкуснятины. Возьму, наверно, отпуск на несколько дней.

Обнимаю крепко вас обоих.

Энди.


*

Главному редактору.

Меня глубоко разочаровало то, как "Каррент" осветил традиционный пикник Лиги в Защиту Искусств в нынешнем году. Ляпов и прискорбнейших огрехов тут буквально не счесть. Все свалили в одну кучу и по этой горе домыслов пустились вниз, подбирая по пути пошлости и сплетни, чтобы сложить потом у наших ног огромным смехотворным комом под "нашими ногами" я подразумеваю ноги собственные и моего мужа Генри. Каскад недоразумений начался уже со статьи Мелиссы Зальцман, претендующей на описание событий; его пополнили ходульные филиппики доктора Туакитера и невнятное блеяние Энид Ракетути. И весь этот ком газетной лжи упал к нашим ногам, как уже сказано. Но можете себе представить наше с Генри изумление, когда, распутав, развернув весь этот ком, мы обнаружили, что там, внутри, низведенный до жалкой роли таблоидного фуража – не кто иной, как Эндрю Уиттакер. Поскольку оба мы присутствовали на этом пикнике в качестве temoins occulaires [28]28
  Очевидцев (фр.).


[Закрыть]
(если тут позволительно легкое французское вкрапление) без всякой личной заинтересованности, ваша статья и последовавшие за нею письма оставили нас в некотором недоумении – да полно, того ли самого события мы с Генри были очевидцами? В последние годы, после того как вернулись из Цюриха, места последнего ответственного поста моего Генри, большую часть времени мы проводим на нашем ранчо, где он может сосредоточиться на своих изобретениях. Однако мы ежегодно выезжаем в город на пикник искусств. И каждый раз обуревает меня надежда, что весьма внушительные суммы, которые Генри, как уроженец Рэпид-Фоллз, считает своим долгом расточать на разные художественные организации, от ритуальных молений которых буквально ломится наш почтовый ящик, наконец-то принесут свои плоды. А если не плоды, так пусть цветы, ну хоть бы робкие, хиленькие почки. И каждый раз одно и то же – ровно ничего – и, безнадежно послонявшись среди рядов с дешевыми кустарными поделками, уныло постояв в огромном павильоне перед живописью и скульптурой, покуда Генри облизывали со всех сторон, я убедилась, что и этот год, увы, не станет исключением. Очень я была разочарована. Генри посылает этим людям такую кучуденег. Но вскоре после того, как расположились на траве, чтоб выпить-закусить, мы обнаружили одно яркое, живое и новое явление, правда ничего общего не имеющее ни с одной из групп, вечно осаждающих моего супруга. Как раз началось чтение стихов, и я поудобней устраивала Генри на одеяле, тщательно следя за тем, чтоб он не сел в ведро со льдом, как вдруг наше внимание привлекла крупная фигура неухоженного мужчины со странно маленькой головкой, быстро, чуть ли не вскачь, приближающегося со стороны лесных зарослей на краю парка. То был, как мы потом узнали, писатель и издатель Эндрю Уиттакер. Мы его было приняли за бездомного бродягу, судя по одежде и по тому, как жадно он хватал со стола еду, будто неделями не наедался досыта. Хоть это и звучит жестоко – мы за ним наблюдали с увлечением. У себя на ранчо нам редко случается увидеть что-нибудь из ряда вон выходящее, и Генри был в восторге. Сначала этот мужчина беззаветно увлекся картофельным салатом, загребая его прямо пальцами. Потом довольно долго набивал пирожными карманы или, чтобы быть точной, – «пытался набить», поскольку все ему казалось мало, и он пихал в карманы больше, чем те могли вместить, а стоило пирожному вывалиться, что постоянно повторялось, он его затаптывал в траву и растирал ботинком. Потом он долго стоял и чавкал. Он был как в трансе, он будто стоя спал. А потом вдруг, без всяких видимых (нам, во всяком случае) причин, он снова оживился. Схватил складной стульчик и, держа его высоко над собой, пошел мимо толп зрителей и слушателей, угощавшихся вокруг эстрады, шагая чуть ли не по головам, топча чужие одеяла. Идет и громогласно повторяет «Прошу прощения», тогда как поэтесса на эстраде пытается читать стихи. Ей приходится надсаживаться, чтобы ее услышали, но «прошу прощения» раскатывается еще громче, поскольку у него мощнейший бас, хотя у нее есть микрофон. Она уже орет благим матом, когда он подходит к эстраде, и тут он раскладывает стульчик со звоном (этот складной стульчик – металлический) и на него садится. Буквально бухается, свесив руки и раскорячив ноги.

Поза получилась, надо сказать, рискованная, прямо вызывающая, всем стало ясно, что дело принимает интересный оборот.

Впрочем, слово "интересный" слишком слабо, оно никак не может передать того, что разразилось далее. Сами по себе события довольно точно описаны как в вашей ханжеской статейке, так и в последовавшем за нею глубокомысленном и, что характерно, бездарном письме доктора Туакитера. Что касается голых фактов, тут, как говорится, комар носу не подточит, тут никаких претензий, тут ни малейших разногласий нет. Но голые-то факты должны же быть облечены в контекст, а без контекста они – типичный нуль, как каждому понятно, если хоть на минуточку над этим поразмыслить. И, соответственно, в результате эти так называемые "очевидцы" оба палят, как говорится, "в молоко" по одной и той же простой причине: они не подвергают ни малейшему сомнению, они принимают как должное ту предпосылку, что Уиттакер был "под шофе", или, как выразился один цитируемый в вашей статейке полицейский, "принял на грудь". Тут единственная разница позиций, вообще говоря, в том, одобряет ли человек Уиттакера или же нет, иными словами, он за или против. Но никому-то из них невдомек, что Уиттакер, может быть, вовсе и "не принимал на грудь", что он прекрасно владел не только собой, но и публикой, что, может быть, он был как стеклышко, и весь эпизод – не что иное, как мало чьему пониманию доступный вклад Уиттакера в этот праздник искусства. Я же, со своей стороны, считаю, an contraire [29]29
  Напротив (фр.).


[Закрыть]
, что Уиттакер путем своих хаотических и тем не менее выверенных выходок под дружное, гнусное улюлюканье толпы, слегка смягчаемое здоровым хохотом двух молодцов, стоявших чуть поодаль, плюс смешки Генри пытался внушить всем этим ликующим и праздно пикникующим, что пора, пора задать себе вопрос, который именно сейчас, именно сегодня задает себе каждый американец, каждая американка, а именно: что такое искусство? Рамка ли это, инкрустированная затейливыми ракушками, сосновые ли шишечки, выкрашенные серебрянкой? Стихи о шлепанцах умирающей тетушки, в которых, как бы ни были они потрепанны, грустны, ан так и проступает розоватость? Картина маслом, на которой буйволы по колено грязнут в море исчезнувшей осоки? Или это ломти холодной телятины, словно летающие тарелки, парящие над этим всем? Оставляю свой вопрос на размышление вашим читателям. Генри тем временем его уже обдумал и теперь решает, куда послать собственныеденьги на будущий год.

Искренне ваша

Дельфина Споттс.


*

Уважаемый мистер Кармайкл,

Спасибо вам за мамин ящик. Я думал, будет что-то такое гораздо меньше. Удивительно, как все-таки много от нее осталось. Что же до вашего предложения насчет долговечной урны в подходящем стиле, то я изучил ваш каталог и меня прельстил и Греческий Античный Мрамор, и Вечная Бронза, но потом я последовал вашему совету, взглянул вокруг себя, чтобы решить, что будет больше гармонировать с моей обстановкой, и заключил, что ящик, в котором вы ее прислали, тут будет в самый раз.

Я получил ваш счет. Поскольку именно в настоящее время я послать ничего не могу, я хочу, чтобы вы знали, что вы для меня – среди кредиторов – важнее всех.

Искренне ваш

Энди Уиттакер


*

Милая Ферн,

Ты и – Дальберг?

Обхватываю голову руками, качаю и трясу, пока не расхохочется. Арбуз несчастный! Потом пытаюсь заставить плакать и не могу, поскольку, как все старые арбузы, и этот высох, пуст внутри.

Когда увидел марку Сан-Франциско, обрадовался было, что это Уилли Лапорт меня приглашает в Стэнфорд.

Ты считаешь Сан-Франциско холмистым городом, что ж, поздравляю, я в восторге. Но я отнюдь не в восторге, как ты и сама, кажется, могла бы догадаться, от того, что Дальберг идеально изображает крик ленивца. Нет, вот это уж не троньте, это мое. А использование им для данной цели твоего пупка вообще к делу не относится и просто тошнотворно. Лично я не могу себе представить ничего более отвратного, чем толстомордый приказчик из скобяной лавки, дудящий в мой пупок. Ну, разве что если бы кто-то совал нос в мою частную переписку. И ты права, я просто не могу себе представить, до чего он милый.

Конечно, мне досадно, что ты пренебрегла возможностями, какие я перед тобою расточал, предпочтя сомнительные удовольствия мотаний на грузовике.

Но еще больше мне досадно, что я не еду читать лекции в Стэнфорд.

Желаю вам обоим всего наилучшего.

Ваш бывший издатель

Эндрю Уиттакер.


*

У Адама побелели костяшки пальцев, так яростно вцепился он в руль огромного пикапа, и ярость эта была порождена сознанием того, что собственная его машина как раз сейчас, вот именно сейчас, возможно, мотается, свисая с крюка помятого эвакуатора. Или уже оттуда сброшена, брякнулась оземь с тупым стуком, повредив передние амортизаторы и чувствительные торсионы. Да все что угодно могло случиться. Вдруг ее оставили во время эвакуации со включенным сцеплением и повредили автоматическое переключение скоростей – а ведь такая порча скажется, пожалуй, лишь много лет спустя. И вспомнилось ему все разом: и тонкие графитные прокладки, и сложные сцепления, и гидравлические редукторы, стройно, легко и слаженно действующие на автоматической передаче европейского образца, – все, все это разом ему вспомнилось, и он содрогнулся. Ферн, сидевшая к нему вплоть, перестала одергивать порванную блузку, подняла глаза. Все мгновенно оценила: и сжатые челюсти, и ходящие желваки, и побелевшие костяшки пальцев, и беззаветную отвагу, с какой он вел тяжелый грузовик по узкой полосе асфальта, все, все мгновенно оценила и подивилась – откуда в нем такая ярость, ведь ею, этой яростью, кажется, дышит каждый жест. В конце концов, она же ему отдалась сама, по доброй воле, как отдавалась большинству мужчин, стоило им ее пальцем поманить, – в машинах, на гравии в тылу заправок, в палатках и сараях, в кабинках общественных уборных, в телефонных будках, а раз как-то даже это был «форд-торино», и двое полицейских при сем присутствовали, – но Адам все же настоял на том, чтобы содрать с нее одежду, всю, включая кальсончики, которые были в таком состоянии, что она их так и бросила в траве перед сараем, и вышитую блузку с пышными рукавами, которую она теперь придерживала на груди одной рукой, другой рукой одновременно оглаживая правое бедро Адама, твердо держащего стопу на акселераторе. Ярость, да, но и какая-то ведь горечь затаенная? Она угадывала смутно, что какие бы темные силы ни бушевали в нем сейчас, корни их уходят в его прошлое, а оно по-прежнему для нее за семью печатями. Не натерпелся ли он еще ребенком унижений от близких родственников, кто же скажет, кто же знает, кто же может знать… – но вот они достигли перекрестка. «Тут бери налево!» – крикнула она. Затормозив для поворота, он нащупывал педаль. «Прошу прощения», – пробормотал, нашаривая рычаг переключения у нее в паху. Нашарил, мягко перевел на третью, потом, когда огромный грузовик разлетелся снова, вернулся опять к четвертой, снова яростно вцепился в руль, а Ферн тем временем опять сомкнула ноги на вибрирующем рычаге. Оглядела сильные, в жилах, мужские руки, ряды костяшек на руле, и вспомнились ей мизерабельные яйца, которые ее куры несут с тех пор, как заболели, если они вообще несутся, а большинство даже и на такое неспособны. А когда несутся, так ведь тяп-ляп, как попало, где ни попадя, когда приспичит – нет чтобы класть их ровными беленькими рядами, по четыре, как вот эти костяшки пальцев у Адама.

Новое роковое опасение вдруг на нее нахлынуло. Ерзая на сиденье, она выворачивала шею, чтоб увидеть газонокосилку на прицепе, да, не в кузове грузовика, как прежде, а на прицепе, там, сзади, где так ее болтало и трясло, что при виде этого кошмара Ферн тоже содрогнулась. Она-то знала, что наряду с тридцатью семью ежегодными выпусками Календаря фермера и материнской расческой, в которой несколько седых, последних волосков еще остались сладко-горестным напоминанием, эта большая газонокосилка системы Джона Дира составляет драгоценнейшее достояние отца. В тот первый страшный год после несчастья случайный посетитель мог наблюдать, как столь недавно еще бодрый старик фермер, уныло скрюченный в инвалидном кресле на полуобрушенном крыльце, то и дело поднимает морщинистое лицо и окликает дочь, хоть та его не слышит, нет: или в деннике корову доит, или она на сеновале с одним из многих разносчиков, повадившихся останавливаться тут, как, впрочем, и торговцы никому не нужными предметами, да и помощник шерифа, кстати, туда же. А то, бывало, не дождавшись от нее ответа, он вотще пытается проехать на своем кресле во двор, увязая в глубоком песке, а если накануне ночью лил дождь, так и застрянет в грязи по ступицу, колотит по подлокотникам кулаками и дочери орет, чтоб вызволила. Такие жизненные обстоятельства трудно перенесть, и гордый старик, которому прежде не приходилось никого, и никогда, и ни о чем просить, был глубоко уязвлен, унижен. Бывало, сам признавался дочери, когда, опустившись на колени, та привязывала веревку к его креслу. "Эх и унижен же я, дочка, – говорит, бывало, – мне бы только найти того гада, который меня сшиб, я бы мудо-то ему поотрывал, сожрать заставил, а уж потом бы я его прикончил".

Ферн смущала эта горечь, то и дело теперь срывавшаяся с отцовских уст, и она ломала голову над тем, как бы его порадовать, как бы скрасить ему жизнь, и в один прекрасный день ее осенило: выкатила из сарая старую газонокосилку, завела, крутанула да и вернула к жизни в клубах дыма – и с тех самых пор судьба старого фермера в корне переменилась. Он получил новый импульс, стряхнул с себя апатию, обрел второе дыхание, образно выражаясь, и как бодро теперь раскатывался его голос, когда, чем свет, он требовал у дочки завтрак. После яичницы с беконом или яичницы же, но с венскими сосисками Ферн его подсаживала на газонокосилку. А уж усевшись, он не слезал с нее до вечера, прерывая свою работу лишь ради обеда, или чтобы нужду справить, или чтобы газом подзаправиться из большого красного бака у сарая, а кончая лишь тогда, когда солнце кроваво-красным шаром скатывалось к горизонту. Как ни были они болезны, страшно истощены и слабы, выжившие куры тем не менее ухитрились сжевать всю траву во дворе до наипоследнейшей былинки, равно как и большую часть цинний, а потому косить тут, собственно, ему было нечего. Покрутившись неделю-другую в облаке пыли, старик наскучил таким пустым занятием, а потому скосил штокрозы, которые покойница жена посадила перед домом, и принялся за кустарник, правда, скоро газонокосилка застряла в раскидистом сиреневом кусте, и Ферн пришлось ее пикапом вызволять. После того как приобрели в городе запчасть – новый нож – и проезжий торговец задержался специально, не для чего-нибудь, а чтобы его приладить, старый фермер взялся за траву по обочинам дороги, которая бежала мимо дома. Считалось, впрочем, что это обязанность сельских рабочих, за это им платили неплохие деньги, но, закрепив нож пониже, чем они, изобретательный старик фермер систематически давал им сто очков вперед. Не находя вокруг ничего достаточно высокого, что они могли укоротить, они стояли, скребя затылки и беседуя до самого обеда, после чего снова взгромождали свои тяжелые косилки в желтые кузова грузовиков и – уезжали. Так прошло несколько месяцев, после чего они убедились, что вполне могут рассчитывать на гордого старого фермера – тот отлично все приаккуратит, – и вовсе перестали наведываться в эти края. Но обочин, которые теперь он выкосил до самого пригорода Паркерсвилля, мало было энергическому старику, и вот он взял привычку заворачивать на соседские фермы и выкашивать там все, что попадется под руку, верней, под его нож. Иной раз хозяева были только рады попользоваться даровщинкой, им только приятно было, что можно не платить за покос травы, но бывало и по-другому: в него пускали струей из шланга, а то и забрасывали всякой дрянью.

Все это вспомнила Ферн, когда повернула голову, чтобы взглянуть на газонокосилку, подскакивающую им вслед на прицепе, и она так глубоко задумалась, что начисто забыла, что пуговиц на блузке у ней больше нет. Рваная блузка распахнулась, и снова Адам заметил, как удивительно ее груди напоминают груди Гленды. Ну прямо будто от одной и той же женщины, и на секунду ему, словно в кошмаре, показалось, что так оно и есть. Ферн заметила, как резко ему перехватило дух, покуда он обарывал столь неожиданную мысль. На секунду он потерял управление. Но быстро выправился, правда, надо сказать, резко выбираясь из заноса, невольно и весьма некстати оторвал хвост петуху на обочине. Опять прицеп качнуло, и тут газонокосилку подкинуло в воздух, и уж на место она вернулась с висящим сбоку, вращающимся колесом. "Мы ее теряем!" – вскричала Ферн, но Адам даже бровью не повел, мрачно и упрямо ведя машину по снова распрямившейся дороге, играя желваками. Она подумала, уж не жует ли он – былинку, что ли, которую сорвал, возможно, пока, сплетясь в крепком объятии, они лежали перед лачугой, а то и после, когда она туда, в лачугу, уже вошла – отыскивать свою булавку. Она перевела нежный, ласкающий взгляд с его челюсти на его плечо и в первый раз заметила, какая толстая у него шея. И тут она снова подивилась отчаянной дерзости своего выбора, как уже не раз она дивилась прежде, с другими мужчинами, и с мальчиками тоже, с собственными близняшками-племянниками в частности, но, правда, не до такой степени.

И тут как раз дорога сделала крутой поворот, и Адам плавно свернул, не прибавляя скорости. Ферн стала сползать вбок по сиденью, обитому скользким синим пластиком, потому что отец, не терпя в машине демонстративной роскоши, не пожелал раскошелиться на натуральную кожу, хоть продавец его и предупреждал, что на пластике задница будет потеть, как поросенок на шампуре. Невольно она ухватилась за рычаг, который до сих пор сжимала коленями. "Да отпусти ты его к чертовой матери!" – заорал Адам. Это впервые он поднял на нее голос с тех самых пор, как приказал встать на четвереньки в углу лачуги, и от изумления она выпустила рычаг. Ее качнуло прямо на окно, она сильно ушиблась ребром о заводную ручку. Вскрикнула от боли. Но Адам и бровью не повел, и головы не повернул, и так она сидела, недвижно, скорчившись, с упавшей на лицо мокрой прядкой, пока они не выехали к ферме, поскольку именно туда они и направлялись. Ярость Адама, однако, скоро сменилась искренним, горьким раскаянием, и он бледно улыбнулся ей. Хотел уже прощения попросить, но она вдруг крикнула: "Тут, тут, сворачивай!" Адам резко свернул направо, на грязную узкую дорогу, которая вела прямо к ферме. И вот тут-то Джон Дир снова взмыл в воздух, но как-то вкось, и с грохотом врезался в выкрашенный белым деревянный щит, гласивший: "Сладкая трава, молочная ферма". К счастью, тем же самым резким виражом Ферн кинуло через все сиденье, обратно, снова прижало к Адаму, и оба ощутили живую радость, такую же, как и при первом своем соприкосновении.

В конце длинного въезда, окаймленного безлистой порослью самшита, они увидели почтенный старый фермерский дом, нуждавшийся теперь, однако, в серьезнейшем ремонте, уютно укрывшийся под сенью двух вековых дубов. Адам подал огромный грузовик вперед, и горстка кур, поклевывавших гравий, прянула в сторону, причем иные в спешке падали, а остальные им помогали встать. Он заприметил ничтожные по размеру яйца, валявшиеся там и сям в песке, ибо куры брели прочь, абсолютно про них забывая: привычка, которую они выработали с тех пор, как подхватили страшную заразу.

Отец Ферн заметил приближение грузовика – услышал еще прежде, чем увидел, из-за грохота, С которым газонокосилка системы Джона Дира врезалась в "Сладкую траву", хоть и не сразу осознал, что это именно то, что есть на самом деле, а подумал, что это один из торговцев упал в канаву, как они часто падали второпях, – и отправился навстречу, используя покатый деревянный настил, как раз для этой цели и сооруженный. Адам повернул тяжелый грузовик и притормозил так, что дверца водителя пришлась в нескольких метрах от кресла-каталки старого фермера, отчего этот последний на несколько минут исчез из виду в облаке пыли, поднятой грузовиком. Это облако, а также приступ кашля с последовавшим затем отхаркиванием позволили Ферн соскользнуть со своего сиденья и незамеченной метнуться в дом, откуда она вышла несколько секунд спустя в прелестном летнем платьице, застегнутом на все пуговицы, застегнутом по горло.

– Адам Партридж? – проговорил старик, крепко пожимая протянутую руку Адама. – Эстеллы Партридж сын?

Адам кивнул. Сел на пенек подле кресла старика и изложил ситуацию.

– Это, не иначе, братьев Стинт эвакуационная служба твою машину захапала, сынок, – проговорил старик зловеще. – Дальберг Стинт и брат его – Зануда Стинт. – Он сплюнул в грязь рядом с креслом, и, завидя липкий ком, несколько обнадеженных кур, шатаясь, подались поближе.

Адам сверху вниз смотрел, как они вяло поклевывали тягучую массу, и впервые взгляд его упал на ружье – винчестер, висевший в кожаных ножнах на кресле сбоку. Он решил было, он допустил, что это, быть может, большой зонт. Меж тем старик продолжал:

– Свободно, конечно, может быть, они ее и распатронили уже. Радио твое и плеер прямо в субботу выложат на новом блошином рынке, есть теперь у них такой в Кеноше. Да и покрышки тоже. Местная молодежь уж больно на эти мерседесные покрышки падка. Их приобмять слегка – и на шевролёнка в самый раз.

Адам подвинулся поближе, и Ферн, лущившая на крыльце горох, разбирала теперь только отдельные слова. Она слушала тихий шелест их разговора и нежно улыбалась, когда ее ухо различало здоровый смех, а то и горестный укор. Время от времени она поднимала взгляд от гороха и видела: вот они – отец, сморщенный, спокойный и стоический в своих страданиях, и этот – молодой, живой как ртуть, но странно томимый какой-то тайною заботой. Столь разные, но все же, все же… Она отмечала этот угол челюстей, эти прямые длинные носы, раздвоенные подбородки, все это сочетание тонких черт лица и толстых шей. Адам и сам это заметил, и еще он заметил, как странно дрогнул голос старика, когда тот произносил имя Эстеллы Партридж, вслух его произносил, впервые за тридцать лет и три года. И как же было ему в ту минуту не призадуматься над тем, только ли теплая кока-кола заставила родителей покинуть насиженное гнездо прадедов и податься в Калифорнию или тут кроется еще и другое, более темное что-то? Ферн на крыльце думала о том же, ибо Адам рассказал ей всю историю, пока они лежали в той траве. Вдруг старые дубы за ними как будто вытянулись грозно, словно большие звери, встав на дыбы, готовятся обрушиться на них всей силой прошлого. И они содрогнулись оба. Ферн и Адам содрогнулись оба, и в то же время они обрадовались, ощутив жаркую взаимную тягу родной крови. И под дубами этими, вдруг вытянувшимися, они друг друга призывали оба через птичий двор.

И в мертвой тишине она услышала голос Адама:

– Я иду к мистеру Стинту. Я хочу получить обратно свою машину.

Отец сказал:

– Ты лучше это прихвати, милок.

Адам взял в руки оружие. Взял, взвесил на ладони, потому что это был маленький пистолет. И странное спокойствие внезапно его охватило.

– А грузовик можно еще раз использовать?

Старик открыл рот, но ответ его был заглушён криком со стороны крыльца.

– Нет! – раздался панический крик, сопровождаемый грохотом рассыпавшегося гороха.

Ферн вскочила на ноги. Невольно хватаясь руками за лиф, тяжко рухнула она на перила. Адам и старик оба на нее посмотрели, и обоим – одновременно – представилось: тряпичная кукла.

Адам вскочил с пня, рванулся было к Ферн, но чуть не свалился с ног, так крепко, как тиски, сжала рукав его рука старика, все еще сильная, хоть и жилистая и вся в морщинах. Старик, выпучив больные красные глаза, смотрел на пустой прицеп так, будто только сейчас его увидел.

– Где моя газонокосилка? – прохрипел он. Глянул на крыльцо, где Ферн бесчувственно – тряпичной куклой – лежала на перилах. – Да где ж моя косилка, ироды? Косилочка моя! Что вы сделали с моей косилкой?


*

Уважаемый мистер Самсунг,

В вашем письме или, вернее, в письмах, ибо они так и сыплются на меня одно за другим, вы спрашиваете, "осознаю" ли я, что пропустил уже несколько сроков платежей по закладным. Будьте полностью удостоверены, осознание это ярким светом горит у меня в голове. Однако, хоть я и признаю факт своего осознания, которое, как уже сказано выше, ярким светом горит в том, что вы, случись вам быть здесь, со мною рядом, назвали бы самой что ни на есть кромешной, жуткой тьмой, я бы хотел, чтобы и вы тоже "осознали", что я предполагаю и в дальнейшем пропускать сроки платежей, можно сказать, до бесконечности. А стало быть – больше света! И все потому, что я по уши в дерьме, и даже выше. Тем не менее уверяю вас, что свет, горящий у меня в голове, гордо притом горящий, будет ярко гореть даже и тогда, когда я, и моя голова, и все, что в ней горит, потонет и скроется из виду.

Искренне ваш

Эндрю Уиттакер.


*

Милая Джолли,

То были муравьи, а теперь вот мыши или даже крысы. Точно не могу тебе сказать. Я просто слышу, как они шевелятся в стенах, такой скребущий звук или такой жующий звук, не знаю, так что это могут быть и те и другие. Крысы, по-моему, звучали бы погромче, но, поскольку они в стенах, внутри, точно нельзя определить, насколько громок этот звук на самом деле. То ли это очень близкая мышь, то ли сильно отдаленная крыса? Вот в чем вопрос, мне кажется, который может быть задан почти по любому поводу.

Факт тот, что я – больше не хочу, всё, надоело задавать вопросы. Если б только можно было выйти из себя буквально, как выходишь из дому. Пока-пока, старина Пока-пока, старый тостер, старый диван, старая кипа старых журналов. И – на крылечке постоять, и пусть прохладный ветерок, прогуливаясь вдоль улицы, меня овеет, пусть пройдет меня насквозь. И будет наконец покончено с этой грязной, сорной путаницей, делавшей меня когда-то почти плотным мужчиной.

Энди.


*

Дорогие друзья, Викки и Чам-Чам,

И с чего вы так всполошились, никаких же оснований нет, правда. Я даже уверен, что, несмотря ни на что, достиг поворотного пункта в жизни, того момента, на который все мы некогда оглянемся как на "порог его плодотворных лет". Я пишу этот роман, "слегка замаскированную автобиографию", используя излюбленное выражение критиков, – куски, обрывки, все так дробно, как отражение в битом стекле, и притом я многое тут объясняю. Я назову его "Сквозь пустыню скуки течет река страха". Или чересчур длинно, по-вашему? Общее впечатление должно быть – молчание, прерываемое болтовней.

Обнимаю.

Энди.


*

Милый Харолд,

Наконец-то я твердо решил к тебе поехать погостить, как только обзаведусь соответственной экипировкой.

А пока я расскажу тебе забавную историю. Напротив моего дома стоит уродская кирпичная двухэтажка, тупая и невыразительная, с металлическим навесом над подъездом. Весь первый этаж занимает одна-единственная женщина – блеклая, немолодая и в инвалидном кресле. Кожа бледная, будто ее выбелили. Хотя в ее квартире, надо думать, несколько комнат, все свое время она проводит в одной и той же, с окном на улицу. Телевизор в этой комнате всегда включен, хоть никогда я не наблюдал, чтобы она смотрела телевизор. И за книжкой я ни разу ее не наблюдал. Нет, все время, часами, она смотрит в окно. Даже ночью я замечал: сидит, прижавши лоб к стеклу. Иногда она смотрит, так сказать, невооруженным взглядом, а то в бинокль, огромный, я таких еще не видывал. С виду она хлипкая, прямо заморыш. А этот бинокль, вероятно, тяжеленный, и просто чудо, как ей только удается его поднять к глазам, тем более держать, и недрожащими притом руками. А что она на самом деле способна его держать, держать в течение долгих минут подряд, я сам, я лично могу свидетельствовать, поскольку не раз за эти годы, хоть мимолетно, да был заключен в эти вопрошающие круги. В любое время дня, стоит мне только глянуть через улицу, она уж тут как тут, у своего окна, и, едва завидит, в тот же миг направляет на меня бинокль. Своим острым подбородком, коротким носом, треугольным лицом, ширящимся кверху, к двум громадным линзам вместо глаз, и тощими рахитичными ручонками, поддерживающими бинокль, выпирающий по обе стороны от головы, она напоминает мне колоссальную муху, колоссально любопытную муху, и я нисколько бы не удивился, если бы вдруг она зажужжала. А вот поведением своим она скорей напоминает паука. Возьмем простейшее, банальнейшее явление у нас на улице – скажем, быстро прохрамывает почтальон, не исключено, посвистывая или, как всегда, сильно выражаясь на ходу; или пышнохвостая белка резвится в ветвях дуба либо откапывает лакомый уклончивый кусок в траве по краю тротуара; или даже, учитывая чудодейственную увеличительную силу вышеозначенного инструмента, ничтожное какое-нибудь насекомое, божья коровка, скажем, щеголяя прелестными пятнышками на спине, упорно взбирается на телеграфный столб – и тотчас же на нее нацелятся, настраивают-настраивают, настроят фокус и зацапают ее смертельной хваткой окуляров. Любопытство этой женщины не знает устали, не иссякает, и в зависимости от того, любите ли вы, чтобы вас пристально разглядывали, прохождение по нашей улице может стать и наслаждением, и пыткой. Больно наблюдать, до какого поведения может довести человека скука жизни! Хоть я, конечно, наблюдаю, каждый раз наблюдаю, едва мой взгляд случайно падает в ту сторону, взгляд не удержишь, но наш отрезок тротуара стараюсь миновать в обход. Насколько я могу судить, она никогда не выходит из квартиры, почти никогда не выходит из этой своей комнаты с окном на улицу, и к ней никто не ходит, кроме разносчиков, посыльных, да изредка зайдет уборщица какая-нибудь. Я бы мог, конечно, изредка к ней заскочить, ну, печенье там принести, хорошую книгу, я даже раза два уж собирался, но сам знаю, никогда я не пойду. Боюсь связываться с кем-то в такой нужде, схватят, как говорится, как клещами, и пиши пропало, поминай как звали. Сам понимаю, это звучит бессердечно, и в конце концов я придумал кое-что, по-моему, поинтересней, чем визит с печеньем. Я для нее ставлю такие маленькие шоу. Я их называю – эпизоды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю