Текст книги "Невыдуманная и плохая"
Автор книги: Саша Резина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Я остановилась, и отложила Машкину рукопись в сторону. Для меня это был слишком жирный суп, чтобы просить второго.
– Машуль, оставь мне эту статью. Я дочитаю ее, когда тебя не будет рядом, ладно?
– Конечно, не вопрос.
– Уже завтра…Боишься?
– Я бы была нечестной, если бы делала вид, что смело смотрю в новое. Ни один зверь на это не способен. Каждый своим животным существом держится за обжитую территорию, даже если на ней больше нечего есть.
– Опять ты со своими лекциями. Ты уезжаешь, и могла бы просто сказать: Мне страшно.
– Хи…Ага, мне страшно.
– Ты знаешь, что Нана готовит целое представление к твоему провожанию?
Маша опять усмехнулась:
– Так она расходует свое материнское молоко, засевшее в ее душевных железах. Чтобы потом сказать: я не вырастила пару собственных детей, зато воспитала двадцать чужих. Хотя это мы всё это время безрезультатно пытались ее воспитать. Хоть ты-то это понимаешь, Галка?
– Понимаю…Я всегда без иллюзий относилась к ней.
– Так дадим ей всласть намахаться кружевным платочком – ей так хочется почувствовать свою нужность.
– А я всегда думала– а ты-то что забыла в этом детском кружке для молодых дарований?
– Отогреться мне надо было, вы мне помогли.
– Миевский не обойдется без прощальной оды.
– Я сохраню ее.
– Блин, Машка, мне не верится… Все они – Нана, Миевский, Женька – все – такие бесполезные – остаются, а ты уходишь.
– Говорят, что друзья это не те, которые смотрят друг на друга, а те, которые смотрят в одну сторону. Поэтому мы остаемся вместе. Да, малышка?
– Да, взрослая ты наша. Я очень рада, что знакома с тобой, правда.
– Я тоже тебя люблю…А в этой коммуналке было что-то настоящее, совершенно здешнее, не игрушечное. Оно было ужасно, но лучше чем кукла. Я буду скучать.
– Но ее бы снесли, даже если бы ты осталась.
– В том-то и дело. Всё бы опять снесли и опять бездарно построили.
– Трудно, наверно, будет выучить язык – немецкий один из самый сложных.
– Сложно будет выучить новые правила игры – научиться улыбаться прохожим – а языку научит среда.
– Да, верно.
– Галь. Зря ты связалась с этим Антоном Женьковичем.
– Да, зря… Но ведь сердцу не прикажешь?
– Прикажешь, еще как прикажешь. Ты же не безвольная самка с набором инстинктов…
– Маш, давай не будем об этом, я не хочу сейчас об этом думать.
– Дело твое. Просто страдать ты будешь, дурочка.
– Да, буду. Отец Леонид погиб, липу поломал ураган. Вот и ты уходишь.
– Ты никогда не рассказывала про липу.
* * *
Протоирей Леонид Иванов был убит в 90-х. А липа погибла тогда же от рук урагана, небольшого такого, пощадившего все остальные деревья рядом с моим домом, и убившего только ее.
Они были лучшими и даже, наверное, единственными моими настоящими друзьями. Для того чтобы они поняли мою грусть, им не надо было долго рассказывать что случилось – они всегда всё сами знали. Уже потом появится кошка Шляпа и Терезочка на маленькой бумажной иконке *(прим.: Мать Тереза)*, ну а совсем потом уже и тот, к кому я обращаю всю эту писанину, а вслед за ним и Туська. Они появятся, когда ты, Машка, уже порядком обживешься в своей Германии.
А пока что я могла смотреть только в свою душу – на листья липы – и в свой разум – на катакомбную икону отца Леонида, канонизированного опальной церковью, которая и поныне, видимо, борется с фарисейством на какой-то квартирке.
Они были повенчаны вечным противоречивым союзом: рассудительности отца Леонида, которая после так гармонично нашла свое продолжение в моем муже – и моей – липы – импульсивности. Не знаю, как ей это удавалось, но весной она первая обрастала листьями, а осенью первая загоралась красным и оранжевым. Я любила ее как человека, как себя.
Отец Леонид был совершенно живой на иконе, и ни в коем случае, не «как» живой. Он сердился и радовался в зависимости от моих поступков, и совершив что-либо, я первом делом смотрела на его лик – как он отреагирует? И он реагировал – сурово сдвигал брови, когда я просыпалась рядом с Антоном утром, и улыбался, светлея, когда я читала молитвы глядя в окно. А Липа просто бушевала. Безо всякого смысла и очень пронзительно.
* * *
После всех од и всхлипов и напутствий, не чуждых патетики, самолет всё-таки взмыл вверх. Мы не видели этого как показывают в кино, когда кто-то улетает, но домыслили.
* * *
земля как и я рвала на себе травУ
длинная шея дороги, две фары навыкате…
я как и ты Москва на трезвую не реву
пока чистый лист похмельем на площадь не выпадет
пока от меня отламывали по куску
пока целовали мне стены то пулей то бампером
я как и ты Москва по рельсам гнала тоску
искала бездомных своих и пьяных по тамбурам
зима как и я лечила зубным порошком
гнилые заборы на съеденых прошлым окраинах
я как и ты Москва не помню всех своих школ
не помню учителей– и наверное, правильно.
я как и ты Москва потеряла стыд —
кальвадос парижский из кранов лила вместо водки
ты тоже давай заглядывай под зонты
сверяя дождливые лица с солнцем на фотке
я как и ты Москва из всех новомодных шляп
выбираю простые трущобные крыши на осень
я тоже в душе пару улочек старых нашла
куда никакое метро мою боль не приносит
ветрА как и я листали страницы гардин
искали псалом, или просто знакомый узор на обоях…
я как и ты Москва давно без кремля в груди
а потому когда сносят дома– я не чувствую боли…
ночь как и я боялась спать в темноте
над кроватью ночник оставляла гореть лунным ломтиком
я как и ты Москва всегда прогоняла не тех
и запускала за океан бумажные самолетики…
Седьмая строфа
Я и мой ты
Бог не в том, чтобы посреди цветущего луга соединить двух прекрасных, достигших брачного возраста. А в том, чтобы в ночном клубе, в пьяном угаре, склеить двух малолетних, упившихся, раздавленных преждевременным взрослением. В том, чтобы и в пасти канализационного люка явить самое чистое из чудес – чудо любви.
* * *
Кто знает тишину в лицо, тот навсегда запомнил ее черты – вылупившихся окон в синий вечер, чопорных стен в пудре обоев, разинутых провалов дверей из комнаты в комнату… Даже иконы, задавленные тишиной, молчат и ничего не выражают. А ты ждешь от всех них избавления, или хотя бы ответов.
Тебе уже не кажется, что ответы нужно встречать не в обвисших штанах от пижамы, и не с кое-как стянутым пучком из немытых волос на затылке, и уж конечно не с дымящейся явиной во рту. И вот ты уже лезешь своими пропахшими табаком и мылом руками в Святое Писание, чтобы поиграть в эту библейскую рулетку, и выторговать хоть какой-нибудь ответ на вопрос, когда же кончится тишина. С тех пор я хорошо знаю Ветхий и Новый Заветы, а также Деяния и Апокалипсис. Иова стал моим закадычным собутыльником, с которым мы по очереди делились друг другу своими бедами, а Исайя заходил на прокуренную кухню, чтобы разогнать дым, налить мне чашку чая с похмелья, и пообещать – как же там, дай вспомнить, ах да – что забуду я посрамление юности моей и не буду более вспоминать о бесславии вдовства моего. И тогда я явственно слышала, как по нашему вздувшемуся линолеуму шуршат шаги, и вошедший шепчет: «Бедная моя…бросаемая бурею…безутешная…» И мне становилось спокойнее, потому что тишину сразу раскалывали какие-то трескучие, словно каминные, шорохи – вЕтра за распахнутой форточкой, моторов на улице, еле слышных разговоров во дворе – и я засыпала лицом на книжке.
* * *
…кто-то хрустит как чипсами грустью стихов опавших
а у кого-то горло болит от зим– после тридцати порций
я наливаю апостолу: Выпьем, Паша,
за бездну, какую не видело око солнца…
* * *
Именно к тому удивительному своей двойственностью периоду моей жизни относится, наверное, самый странный поступок, который я совершила когда-либо, и который особым образом повлиял на всю мою судьбу. Одним светлым и полным полинялой осенней травы, утром, вместо того чтобы предаться тоске, я встала, надела мятые джинсы, заправила в них ночнушку, поверх налепила старую Ленкину ветровку, висящую на мне мешком, зашнуровала кроссовки, и уверенным шагом проследовала на Почту. Там я купила самый простой конверт по России, простояв за этим двадцатиминутную очередь из вечно-деятельных старушек, которые выстраиваются одна за другой везде, где лечат, покупают, выдают, звонят и посылают письма… Потом я присела там же, на Почте, на покосившийся стульчик, рядом с оформлявшими какие-то документы и квитанции, и накарябала, на заранее заготовленном листочке в клеточку, краткое послание, упаковала его в конверт, и в графе «Кому» указала собственное имя, а в «Куда» – собственный адрес.
Вывалившись из затхлого учреждения в теплую весну бабьего лета, я вдохнула полные легкие ветра, и улыбнулась так сладко, как в последнее время только зевала, еще не вспомнив, куда и зачем просыпаюсь. Окружающий мир был абсолютно индифферентен к моему настроению – тетки всё так же толкали перед собой разноцветные коляски, с видом, будто везут не крошечные счастья, а тачки с картошкой, мужики шли кто с барсеткой, кто со строго сдвинутыми бровями, будто решают сложные уравнения, а не просто сдвигают брови; продавщицы всё так же курили вбок от своих овощей и возможных клиентов, будто ненавидя каждого, кто подойдет и что-нибудь спросит. Деревья, еще пока не совсем облетевшие, тоже были не лучше. Как половыми тряпками по кафелю, елозили они своими тенями по асфальту, и ничего не изменилось в них, с тех пор как я вошла на Почту, и никто из них не прошелестел, спросив, что же такое случилось у меня, что я улыбаюсь так сладко, словно зеваю.
* * *
Пейзаж вокруг был блистательно красив, но нереален, как талантливый набросок, и монументален в слякотной тоске, как начатый холст, сырой, пахнущий разбавителем, поблёскивающий невысохшей краской. Я бежала по дорожке, и мне казалось, что стОит взмахнуть рукой перед собой, и масляная краска смажется, поедет, и на ладони останется кусок дороги и травы. А небо войдет своими белилами, как лезвия, в рыхлую землю, и наконец-то они соединятся.
Я бегу по рябому асфальту, впадая из одной улицы в другую, чтобы успеть достигнуть аорты лестничных пролетов, где наверху, на шестнадцатом этаже, пульсирует сердце моей новой квартиры, новорожденное сердце моей Москвы. Там, на крючке в прихожей висит моя куртка, в кармане которой лежит конверт. Мне пришло письмо. Я его еще не читала, я медитирую, что никогда его не читала, и не вскрываю вот уже два дня. Но сейчас мне больно, и я бегу, чтобы быть поближе к этому письму. Не для того, чтобы, не успев снять запачканную обувь, влезть вероломно в карман и разорвать конверт, а просто чтобы быть к нему поближе.
Я просыпаюсь и откидываю тяжелое, но холодное одеяло в сером пододеяльнике. Я еще не знаю, что бывают легкие и теплые. Мои кости погнуты новеньким дешевым паркетом, и наспех постеленная старая шуба не спасает от жесткости пола. Моя душа просыпается на кресло-кровати в нашей с Ленкой халупе, а тело обнаруживает себя в новом доме на шестнадцатом этаже. Всё моё рядом со мной на полу: стакан с остатками чая, еще один с окурками, скомканные джинсы. Стену подпирает икона отца Леонида. А из коридора бьет не выключенный свет. Я просыпаюсь как будто бы с похмелья – голова гудит, словно в ней целый город, и к тому же сейчас в нем час пик – машины ревут и мчатся, врезаясь в виски, прохожие цокают по макушке, а в ушах сработала чья-то сигнализация. Первым делом я вспоминаю про письмо. Я встаю на непослушные ноги, и вмиг оказываюсь возле куртки. Залезаю в карман. Щупаю. Успокаиваюсь немного. Иду в необжитую ванную, где из-под тяп-ляп нашлепанных плиток комьями вываливается цементная масса. Но мне всё равно здесь уютно, как в норке – журчит теплая вода, укутывает желтый свет, и главное – это всё – для меня, никто сюда не проникнет, даже промозглый и мелкий ветерок, такой вредный, лазающий пауком по паутине веток, тот, который вечно околачивается возле нижних этажей заплесневелых домишек. А здесь, так высоко, да еще по новому кирпичу, ходит совсем другой, нестрашный и негрустный ветер, он большой и добрый, даже когда холоден и порывист. Это ветер-птица. Стены сужаются и обнимают. Я возвращаюсь в узенький коридорчик, который почему-то вызывает щемящую нежность, как младенчик, спелёнутый в дешевенькие обои, так похожие на застиранные байковые. Вынимаю письмо из кармана, и сажусь обратно на шубу в комнате. Любопытные звезды послезали со своих полок и гуртом подглядывают из окна в распечатанное письмо. В простреленной груди дома тикает мое сердце: «Галочка, Я тебя очень люблю. У тебя всё будет хорошо. Иисус». Я читаю еще и еще раз. Потом кладу письмо под шубу и быстро засыпаю.
* * *
Мы сидим на холеной кухне твоих родителей. Я украдкой рыскаю глазами по углам, силясь найти случайно затесавшуюся сюда пылинку – ведь здесь живут такие же люди, как и я. Но ее нет. Твоя мама вытаскивает из духовки очередное блюдо. Она довольна столом, сыном и своей жизнью. Она рассказывает, какая у них дружная семья, какие в ней крепкие браки у всех, и как хорошо она воспитала сына. Я смотрю из своей крысиной норки на это торжество домашних кошек, на пуфики и стерильные мисочки для мяса, и чувствую себя чем-то абсолютно инородным. Новенькие зеленые обои похожи на замшу, и гармонируют с темно-коричневыми ящиками кухни, подвешенными над крючками для половников и прихваток. Из-за белого тюля в мягкий зеленый лепесток мирно глядит синева вечера. Странно, что это та же самая синева, что и за моим голым окном. Я не могу в это поверить.
– Мы люди семейные – говорит твоя мама.
Но для меня кровное родство ничего не значит, как и всё, что исповедует этот теплый и вкусный мир. Меня воспитала подруга матери, а потом я поселилась в квартиру собственной подруги, и вот теперь меня спас ты, который тоже мне никто, кроме как родной и близкий. Я, конечно же, тут же всё это говорю, зачем? Привыкла. Привыкла выкладывать всю свою крысиную подноготную всякому, кто пригласил меня с ним помяукать. Мама меня жалеет, и в то же время неуловимо побаивается экранчиков моих зрачков, которые транслируют то, что принято показывать в сериалах, но никак не в жизни.
– Теперь всё изменится, наконец-то поживешь нормально, – Но ты благодарен мне не меньше, чего она не понимает. Мы еще вернемся к этому.
Папа откупоривает бутылку вина. Эта бутылка не из тех, которыми напиваются, пытаясь заглушить что-то невыносимое, и она всем своим видом об этом заявляет. Во мне вино – говорит стеклянная тара, – а не кровь. Так и знайте.
– Ну, – провозглашает папа – за знакомство!
Мы чокаемся. Потом мы еще болтаем и улыбаемся, и ты увозишь меня домой.
Дома мы лежим на полу, как всегда, на шубах. Внезапно меня схватывает истерика, и я начинаю плакать. Я плачу пафосно, со всхлипами и зарываниями в подушку. Ты гладишь меня по голове. И тут я замечаю в твоих глазах то самое. Почти радость. Под натиском моей чуть ли не космической ямы рухнули стены в теплых замшевых обоях, и ты стал свободным. А моя яма сузилась до холеной кухни, и я стала выздоравливать. Так мы и спасли друг друга.
* * *
Ты помнишь наше пьяное знакомство в ночном клубе? Это было через неделю после того, как я прочитала Письмо, и почти сразу после расставания с Антоном. Ты подошел на непослушных ногах и спросил: «Можно тебя поцеловать?»
Через три месяца ты познакомил меня со своими родителями, через пол-года мы поженились, а еще через год родилась Туся – наша дочь Наталья.
* * *
спросонья залезть в холодильник, объесться холодным пюре
в конце вместо ямы-точки поставить дороги тире
носом в остывший постельный уголь
слушать застенную ругань
а мы не такие– мы любим друг друга,
нежно и тихо– друг друга
как к зеркалу в маминой шляпке трехлетняя девочка вамп
запятыми улочками приставать будет к Богу москва,
терзать свой многопроспектный гугл
Боже, не надо ставить в тупик, лучше в угол
да мы такие– мы ищем друг друга
находим и ищем– друг друга
в горячее небо три ложки снежного сахара
выплывут многоточием облака…это нам вместо завтрака
наши дети, глядя в заоконную вьюгу
скажут: смотрите, над зеленым лугом
два солнца смеются в глаза друг другу
мама и папа: друг другу
Восьмая строфа
Я такая маленькая на его руках, что, конечно же, – ребенок. Но пропорции моего тела такие же, как сейчас, поэтому, конечно же, я взрослая. Я безвольно болтаюсь на его руках и вижу себя и его – со стороны. Мимо пролетают трубы канализации, очень темно и грязно, и мне страшно. Нет, мне не страшно. Ведь я на – его – руках. Всё-таки немножко тревожно. И холодно. У него измученное, изнуренное лицо, я никогда не видела его таким старым – ни на фотографиях, ни в жизни.
Потом мы заходим в какую-то поганую комнату – во всяком случае, достаточно поганую, чтобы быть частью этого места. Он ставит меня на пол. Напротив дырки, в которую мы зашли как в дверь я вижу огромное, во всю стену, окно, из него хлещет рябящий свет. И в этом свете портрет Антона. Я оборачиваюсь и кричу:
– Отец Леонид! Заберите меня отсюда!
Но уже никого нет. Оборачиваюсь снова к окну. А там уже совсем другой силуэт. Лица не видно. Потом я поняла, чей это был силуэт. Твой.
Картинка исчезает, и мне в нос ударяет пьянящий аромат чего-то цветущего. Весенний сквер полон пастельных оттенков юности и в то же время, спокойствия. На трогательной скамейке с изогнутыми подлокотниками – такие стояли когда-то везде, и от них веет детством – мы сидим вместе с Лешей. Сидим и молчим. Сидим и любуемся парком. Сидим и думаем об одном и том же. Обо мне. Он держит меня за руку. И мы еще очень, бесконечно долго сидим, прежде чем я просыпаюсь.
* * *
Кто живет у меня в груди– полон надежды опавшей– пылесосит давнишнюю осень,
Тратя последние силы. Для шампанского колет наст.
Сквозь рёбер решетку глядит– темнота забилась в скрипящих солнечных колёсах,
он видит эти светила, что увозят спелёнутых нас…
Кто живет у меня в груди– мандарины оранжевых звезд развесил по тучам иголчатым,
Зажег по балконам сигаретные огоньки.
Помоги и огради меня от этих черных и вообще полос, мне так умирать не хочется.
Он вздыхает– он помнит все мои косяки.
Кто живет у меня в груди– тот ломает мне сердце и ложки об сладкое твердое небо,
Это глупо– мудрости грызть, лучше– вЕчера шоколад!
Ты уходить погоди, пусть по другим адресам неотложки, как бы ты не смотрел свирепо
Я знаю, ты тоже не хочешь, чтоб я ушла.
Кто живет у меня в груди, просит кило мороженных облаков– лежалых картофелин —
накормить мою тоску по высоте.
Если уж обещал, то гряди! Думаешь, ждать легко? – мы уже накупили тортиков!
Хватит тихо в груди сидеть.
Мне говорили: поспи-ка иди– из одеяльного кокона ближе к обеду вылупляется радость,
мы проверяли– вставали с больными горлами,
кто живет у меня в груди– со всеми своими иконами, он знает, что делать надо,
но мы у него не спрашиваем– гордые.
Кто живет у меня в груди– тот всегда молчит– вяжет тёплые кроны упрямо для ноябрей
И складывает– пригодятся березкам райским.
Мне говорили, что мы победим– если сложим мечи. Меня же всегда тянуло к борьбе,
Но я постараюсь, мой майский.
Кто живет у меня в груди– приглашает меня на метлу– королева тоже может быть голой,
не справедливо, если жжот один лишь король
Знаешь– как не крути– я тоже прячу янтарную смолу– даже если кажусь полой —
Под своей морщинистой старой корой…
Кто живет у меня в груди– мотает мои кольцевые каждое утро на палец, как локон
«Черный квадрат» окна снегом густо белит
Из-под глаз– грубых льдин – неужели Невы не вылить? Неужели у наших «пророков»
«грудь отверстая»(с) не болит?…