355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саша Резина » Невыдуманная и плохая » Текст книги (страница 1)
Невыдуманная и плохая
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:41

Текст книги "Невыдуманная и плохая"


Автор книги: Саша Резина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Саша Резина
НЕВЫДУМАННАЯ И ПЛОХАЯ
(маленькая повесть с элементами фантастики, или большое стихотворение с элементами прозы)

«Из бездны я к Тебе воззвал» (с)


* * *

Конечно же, все герои выдуманы и хороши. Автором и сами по себе. Всё остальное считайте случайностью. Если хотите.

Первая строфа

Ольга

Когда я раздвинула гардины, такие плотные на совесть, грубые, как всё купленное в СССР, да-да, те самые – помнишь, да? – которыми Ленка потом обила наши дряхлые стулья…когда я их раздвинула, мне показалось, что таким образом окно снимает халат, медленно и эротично – начиная с плеч – показывая белое, голое, и немного развратное этой унылой белизной, утро. Так раздеваются любовницы, которых давно не любят, но продолжают трахать. Я не любила белых утр, не любила, точно немытыми паклями, ниспадающие по ним стволы деревьев, а если честно, я не любила, когда слёзы начинают резать глаза тотчас, как просыпаешься.

Словно на дне зрачков разлита кислота, которая разъедает всю голову изнутри.

Мне снился какой-то хороший сон. Мне снилась радость. И иллюзия радости опять разлила кислоту в мои проснувшиеся глаза.

Зазвонил телефон.

Буквально три секунды я изучала аппарат. Но успела подумать о том, какой же он пыльный, и как бы неплохо было протереть его ваткой, смоченной лосьоном для лица.

Наверное, эти мысли нужны мне были для того, чтобы отсрочить отвечание на звонок. Мне очень нравится, когда звонит телефон. Ведь это может, в конце концов, звонить и Бог, и ты имеешь право смело на это надеяться, пока не снял трубку.

Но и в этот раз, как обычно, звонили с земли. Ольга, с которой мы вместе ходили на студию живописи при школе, и что особо нас роднило – обе мы писали стихи, которыми и обменивались частенько.

Как от Грязнули убежали и чулки и башмаки, так от Лёльки убегали мужики, родственники, квартиры и деньги.

Что-то необъяснимое плескалось в ней, как в зеркале болота– харя лешего. Она была и главной жертвой и главным палачом всего этого постоянно ускользающего от него добра. Надо было только приблизиться к ней, чтобы обжечься какой-то непонятной, но очень явственной чертовщинкой. А поселившись в обоженном, она моментально превращала его в монстра, который только о том и думал, как бы поподлее ранить Лёльку.

Ее мать была милой женщиной, с ясным взглядом, хлебосольной и говорливой, как все простые и добрые. Она чуть не зарубила дочь топором на даче. Ее отец– обыкновенный работяга, обожающий остальных своих детей и жену – остановил несостоявшуюся убийцу аргументом, что де-стой, дура, в тюрьму захотела? Страший брат поставил родителям ультиматум на никому неизвестном основании, что либо «она» уедет «отсюда» (родительского дома), либо он.

Думаю, и до сих пор он сам не знает, зачем это сказал, но 15летняя Оля оказалась на улице…

Друзья в ассортименте обещали ей помощь и вечную верность, но как крысы, первыми покидали ее жизнь на пороге бед. Не могу не прибавить, что как ни грустно, не оказалась исключением и я. Видимо, все мы те еще сволочи…

И еще в Ольге сидел– угу, он самый – поэт. Самый настоящий, неподдельный.

Умный, злой, кишащий ползающими алмазами таланта. Уже тогда в ее нелепых своим драматизмом частушках зрела здоровая медь новой, двадцать первой, двухтыщной плеяды. Только потом, много годков погодя, мы с улыбкой поняли, что лежим трупами на погосте живых рифмоплетов – время такое – а тогда нам казалось, что мы делаем, мать ее, историю, что наши аляповатые фамилии уже написаны золотом где-то там, в будущем.

И собственно, именно потому, что в Ольге сидел поэт, она изъяснялась витиевато – любила с самого обыденного зарулить в махровую философию, а философию резюмировать рваными колготками.

К тому же говорила она длинно, красиво, но вместе с тем нескладно и полубредово. И очень тихо.

И смотрела всегда в пол. Особенно когда поведывовала об очередном несчастье.

К тому же казалось, что она не ведет вольный разговор, а чешет по заученной роли, и естественно, камеры работают, работают.

Я любила Ольгу, и тогда еще думала, что в отличие от всех остальных, никогда ее не предам.

Поэтому я мужественно проснула свой мозг, и согласилась «сию же минуту» приехать, то есть подъехать, к парку возле какого-то метро (мы там часто встречались). Приехать к ней домой было, конечно, нельзя, хотя это было бы существенно удобнее, если учесть, что деньги от Лёльки давно убежали, а ко мне никогда и не прибегали, и попить чего-нибудь на природе было невозможно, а дома нас бы ждал чай, и что главное – мы бы попили его там – в тепле. Но дОма как такового у Ольги не было.

…Как ржавым ключом открывают двери в зАмки, полные тайн, так входя в скважину тела, крошечная пуля берет и открывает смерть. Я этого не понимаю. Как и ты. Как и все.

Никогда не видела как умирает человек. Нет, я видела мертвых в гробу и умирающих киногероев, но мне не довелось посмотреть на это в реальности. Для меня каждый. Каждый. Это ходячая вечность.

И кажется, согласись, немыслимым, что попала та самая блядская пуля, которой красный размер сантиметр в диаметре, попала в эту вечность, и та переломилась, нету ее, нету, будто и не было вовсе.

И вот уже кусок мяса летит безмозглой куклой в разрытую яму. Странно. Не то чтобы страшно, а именно странно. СтОит убрать из «страшно» по-кошачьи истеричную «шшш», и появляется спокойствие равнодушного наблюдателя.

Это то же самое, что вынуть боль из набора человеческих чувств. И тогда бы, как музеи обмениваются картинами (мы посмотрели, насладитесь и вы) – так и красавица отрывала бы у себя свои прекрасные, совершенной формы, ноги, и посылала бы из Милана в Москву и обратно – ставили бы их на выставке и все бы подходили и охали, плененные красотой. А потом ноги бы отсылались назад, и милашка прикрепляла бы их на место.

Подумаешь, не походить пару недель. Или не повидеть. Ведь боли нет. И неотвратимости нет.

И миг больше не имеет никакой власти. Оторвал– приделал– оторвал– приделал.

Миг. Пресловутый шаг с карниза, не дающий покоя доморощенным поэтикам, один удар машины по туловищу.

А потом сидишь и думаешь– до этой секунды (только крошки от необъятной буханки времени) позвоночник был цел и легкие не отбиты.

Но мгновение перемололо то, что природа создавала миллионами лет. В каком-то ЖЖ я читала:

«Какая озлобленная сука всё это придумала?»

– О чем это я? Ну да… Галь… Лёшка повесился.

Лёшка очень любил Ольгу. Очень. Он бы никогда не убежал. Поэтому он умер.

* * *
 
А я пряталась в сердце твоем от забот
Под одеялом – от Бога.
Я как утро носила бордюров сабо —
О как.
А я в стену оралась. В оконной петле
Повесилось солнце…Страдаешь?
Это я принесла тебе тьму в подоле —
Да уж…
А я начиталась до рвоты, до колик себя
А я доказала– что день то не праздник.
Я ввинтила душу на место. Сбита резьба? —
Разве?
А небо выкрало все мои жемчуга
И по платью ночному развесило
Я осталась без правды и без очага —
Весело?
А умирать не родившись – гламур?
А курить беломор в раю– это подло?
Я как ветер читала стихи хоть кому.
Понял?
А я засыпала в обнимку с собой
А будильник сторожем тикал.
Я как боль, не люблю этих зимних суббот —
Тихо.
 

Вторая строфа

Лёшка

Воспоминания о Леше у меня как вспышки. Одно воспоминание– блеснуло и погасло– второе, третье…

Одно…Он сидит за моей ширмочкой, отделяющей нас с Ленкой в нашей единственной комнате…В этот метровый уголок каким-то чудом втиснуты дедов шахматный стол, служащий мне для уроков и приема пищи, оборванное кресло-кровать, против которого я едва ли погрешу, если скажу, что подобрано оно нами на помойке, зеленое такое, в дырках, и из них торчат нитки – веришь– я помню это кресло, собранное собственно– в кресло, жалкое, кривое– лучше, чем самого Лешку, который в нем в тот день сидел.

А еще громадное пианино. Ленка лучше бы рассталась с правой рукой, чем с этим своим сокровищем.

Лешкино стариковское лицо гнёт все свои морщины в широкую улыбку:

– Галка, мы пьем чай. Чай! Я в первый раз в жизни сижу так с другом – да, да, ты не баба, ты – друг…

Вот так – без водки…А я думал, нельзя хорошо сидеть без водки…

Леше было почти восемнадцать лет. Этому старику. Пэтэушнику. Сироте.

Он был детдомовцем. Плохим детдомовцем– неотказным. И поэтому никто не мог его усыновить.

Подробностей он и сам не знал, но его мама сбежала из роддома и потом была не найдена, хотя, наверное, искали. Все его помыслы и порывы– до Ольги– были сосредоточены на поиске родных, и как это не сказочно неправдоподобно – он таки нашел свою бабку по матери.

Сама же мать, оказывается, давно уже померла по вине дешевого бухла, не оставив после себя ничего, кроме, как понимаешь, Лёши. Бабушка эта в молодости не отличалась человеколюбием – дочь упустила и забыла, мужа довела до могилы извечным ворчанием, но к старости существенно подобрела и чуть ли не с удовольствием взяла к себе жить нашедшего ее внука. Многие так: как увидят, что на горизонте уже показался гробик и белые тапочки, в срочном порядке спешат подправить косяки своей юности, чтобы скорей, скорей, пока не поздно, оправдаться перед Тем, Кто встретит их – за – гробиком, и вот так– на халяву– проскочить в райские кущи.

Правда, это не помешало лешиной бабушке на пепелище своих замоленных грехов разжечь колоссальную неприязнь к Лёленьке, что впрочем никого не удивило.

А Леше, между тем, всеми своими клыками грозила армия.

– Галк…Галк, слыш…знаешь, чего я больше всего хочу? – Взять Ее на руки и пронести через все проблемы…Не знаю, что делать…с бабкой нам не жить…А где? Иногда так хочется– рраз и всё. И всё.

Всё закончить…Да не, не бойся, я щас с тобой сижу и мне лучше. Можно, я буду тебе звонить, когда мне будет плохо? Можно?

Ленка отправила меня в деревню к деду на выходные. А у деда нашего не то что телефона – сортира не имеется…Ведёрко в сенях.

Я звонила Лешке, чтобы сообщить, но не застала. Как раз вчера вечером я вернулась. А утром позвонила Оля– когда я ждала вызова Оттуда и разглядывала пыльный аппарат. Я знала, что никогда себе не прощу.

Ленка передала, что Леша звонил в субботу.

Второе…Мы у меня в подъезде курим.

Глубокий вечер, если не сказать – ночь.

Лешка с Лёлькой и я с Миевским– Блоком нашим. Он бегал сначала за мной (в те самые дни, в один из которых мы курили на лестнице), потом за Машкой, а потом и за другими нашими девками.

Ему было целых двадцать пять, и он очень хотел жениться.

Понятен пень, что только неудачника могло держать что-то в лит. студии для старшеклассников. Но по большому счету, мы были одна команда, к тому же в тот момент я была свободна и не против даже Миевского рядом.

Он вещал нудно, заумно и непрерывно, как всегда, почему и не мог уломать ни одну невесту. Точно так же он писал стихи– начиняя их под завязку научными и прочими заковыристыми терминами, экспериментируя с формой и балуясь верлибром.

Читать их было тоже совершенно невозможно.

И всё-таки Лешке удалось втиснуть в его монолог новость, которая его, по-видимому, просто распирала.

– А мы с Лёлей решили, что когда-нибудь поженимся. Очень скоро.

Он порывисто затянулся сигаретой от смущения и нежности.

– Лёля плюс Лёша – это судьба. – по обыкновению неуместно сострил Миевский.

– И у нас будет девочка, – внезапно добавила Ольга.

– Почему девочка? – спросила я.

– Именно девочка – резковато, и вместе с тем крайне доверительно ответила она.

Леша приобнял свою девочку в знак того, что да, естественно, у них будет именно девочка.

– Мы ее назовем Валерией…Лерочкой, – серьезно продолжала Лёля.

Леша курил и улыбался. Миевский скучал, потому что говорили другие. Если он потом кому-нибудь станет рассказывать обо всем об этом, то в его голосе зазвучат неподдельные интерес и участие.

Потому что говорить он будет сам.

Ребята еще с пол часа наперебой лопотали о том, как будут воспитывать Лерочку, куда и с кем будут ее отпускать одну, когда она подрастет и станет девушкой, а куда и с кем ни в коем случае…

Наконец заспанная Ленка появилась на нашей лестничной площадке и строго велела подыматься уже домой и ложиться спать.

Сегодня прошло очень много лет, а я постоянно вспоминаю эту сцену. И знаешь ли, в каком контексте?

Угу, мы когда-то уже обсуждали это. Вообрази только на минуту– мы же с тобой верующие люди, и знаем, что ангелы-хранители взаправду караулят нас без продыху. Что же, скажи мне, испытывали тогда они, эти четверо, наблюдавшие за нами – лишенные тЕла, а потому и времени – и поэтому знавшие, что через несколько месяцев на крючке в прихожей повиснет придушенное тельце этого мальчишки?… Что испытали они, слушая про Валерию?

Третье…С Лешкиных похорон я помню больше всего свое золотое колечко с красным камушком, доставшееся мне от мамочки. Я всё время смотрела на свои руки. У меня не было слёз и сил поднять голову на то, что происходило. Мельком видела я, как Ольга стоит в отдалении от общей свалки провожающих в последний путь, словно одинокое деревце, которое подпирает Эдна Родионовна – та которая одна на ее стороне. Периодически я слышу заправские матюги в их сторону – это вопит лёшина бабушка, насылая на Олю все мыслимые и немыслимые проклятия. Горе понравилось ей, оно придало значимость ее дряхлому бессмысленному и раздраженному годами существованию. Матерные ругательства свои она выкрикивает внятно и нараспев. А Ольга молчит, согбенная. Никто из нас не подходит к ней. Это я называю последней моей подлостью по отношению к ней. Я против нее. Всем своим упертым в руки существом.

Однажды Леленька решила, что у них с Лешей нет будущего. Решила сгоряча, после очередного бабкиного оскорбления, в лёшино отсутствие. Она накарябала краткое послание, которое старо как мир, в духе «прости и прощай», собрала свои немногочисленные пожитки и отчалила. Леша вернулся домой, прочитал эту поэтичную пошлятину и втихаря повесился, пока бабушка шумела стиркой в ванной.

Однажды с Лешей случилось чудо.

Его привел в нашу лит. студию его товарищ по ПТУ, который был сыном подруги моей Ленки – училки физики. И оба они – два сорванца, не прочитавшие за свою жизнь ни страницы, не считая редких наездов на учебники, ходили в наш бабий малинник за приятным общением, а вовсе не ради изящной словесности. Ну, пытались порой, наглядевшись на нас и подпав, так сказать, под благотворное влияние, плести из слов свои кривенькие узоры. Но вдруг, без предупреждения, Леша написал неплохое, да-да, совсем даже недурственное стихо, посвятив его Ольге. Больше всех радовалась Эдна Родионовна, которая тут же, не медля, включила Лешину удачу в очередной альманах, выходивший под знаменами нашего микрорайона в каждый квартал. Дети и родители были от них в пищащем восторге, и хвастали знакомым, мол, посмотрите, как одарен мой Ванечка…

Уже много позже, когда я трудилась помощником среднего менеджера, силясь сделать достойную своего пустого времени, карьеру, моя шефиня как-то, впав в сентиментальность, поделилась с девчонкой, то есть со мной, кусочком своего романтического прошлого, в числе прочего продемонстрировав помятую годами открыточку, в которой мелким почерком было процитировано…Лешино стихотворение. Еще не оценив ситуацию, я не без гордости огорошила начальницу, что это написал мой друг. Она же заверила меня со всем авторитетом, что быть этого никак не может, ведь данное произведение написано небезызвестным в узких кругах поэтом – в семидесятых годах. Леша родился в 80-м.

Мне на глаза навернулись слезы. Как это было трогательно и щемяще– своровать стихотворение, причем не самое лучшее (я бы своровала что-то посущественней и больше, нежели то, что может бережно храниться в открытке с мишкой в душе у престарелой любовницы) потому что нет, ну нет способностей, а так хочется поблистать перед девушкой своей мечты, мечты, выросшей на выгребной яме растоптанного детства – поблистать тем, что для этой девушки значимо.

Стихотворением.

Я конечно, ничего никому не рассказала о своем открытии.

…Нелепая гибель его всё же не была тщетной. Что-то мгновенно переломилось в Лелиной жизни.

Будто Лешина боль растворила лешего в Лелином водоеме, и болото как-то вдруг потекло, и стало речкой. Впоследствии судьба ее устроилась наилучшим образом – я слышала, что она удачно замужем за каким-то бизнесменом, и у них близнецы– Валерий и Валерия. Можешь не верить.

А ее родители фанатично привязаны к внукам. У Ольги много квартир, денег и всего.

Но стихов она больше не пишет.

Ценные насекомые ее дарования отравлены благополучием. А может, дело совсем в другом…

Помню, Эдна Родионовна как-то напустила на себя свой привычный цветаевский вид, и сказала не без горькой патетики: «Не исключено, что во всем этом есть какая-то высшая правда. Что его ждало в жизни?

Армия? Нищета? Быть может, это всё и к лучшему» – и жизненный опыт встал слезой в ее глазах.

* * *
 
На горизонте пшеничного русского поля– оживших друзей процессия.
С ними– нет-нет, не в терновом венце, а в ромашковом– бодро шагает Мессия.
Я так и знала, что Твой Назарет затерялся глухой деревушкой в России!
Я так и знала, что всё-таки аминазином
Лечится рак горькой жизни– не только его метастазы– депрессии…
 
 
На чердаке материнской матки, постылую взрослость свою засекретив,
Наконец-то спокойно послушать Моцарта…
Не от «Лубянки»– до «Парка…» – за долгие сорок недель– намолиться– досыта!
Чтобы хоть эта– новая жизнь– наконец-то пришлась мне пО сердцу…
Спасибо, что куришь! – я тоже курю! – никого не слушай – мне никотин не вреден.
 
 
На том конце полуночной платформы метро, прямо под вывеской «Выход в город» —
Ты– стоишь, вырванный мной из семи, или сколько там, миллиардов…
Я не Царица, не Дама ПикОвая и не Кассандра,
И ты —
ненастоящий король, но валетов бьет твоя карта! —
Я так и знала, что всё это чушь– про тяжёлую карму! —
Две тысячи лет еще раз пройдут– не заметишь, а мне– шестьдесят– нескоро…
 

Третья строфа

Нана

Если Леша был молодым стариком, то Эдна Родионовна– старой девочкой. Всё в ней выдавало комсомолку с диссидентской претензией.

Когда я думаю о советской псевдо-интеллигенции– с отчетливым душком кээспятинки, я уверена, что они были неотъемлемой частью совка. И их драматичная чеканка слов при чтении Серебра, и заламывание рук и глаз со слёзками, и свечечки квартирников – всё в них такое игрушечное, деревянное, как и их подвязанные ленточками гитарки. Было необходимо дать людям иллюзию, что они сопротивляются, и в то же время сохранить в них эту гитарно-деревянную душу. Посему 80-е породили целую стопищу виниловых пародий на живой дух.

Муж звал ее Наночкой, осознавая со всей безысходностью, что женился на вечной девочке. Она считала себя делателем эпохи, не понимая в ней ни просроченности ни кустарной пошлости. Она читала Цветаеву, словно вбивала гвозди, и Ахматову – словно размазывала сопли. Муж умилялся, мы завидовали. Цветаевой и Ахматовой, разумеется. Любую, даже самую незначительную фразу («Дети, пора начинать») она произносила, старательно выговаривая каждый слог, будто забыв, где кончается Ахматова и начинается ее бестолковая, местами смешная, судьба.

Самая противная дура – из разряда тех, которые считают себя мудрецами, она набивалась всем нам в наставники и играла материнские любови к каждому.

С особым участием она сообщила мне как-то раз, когда я призналась ей как подружке, что мне нравится Витька Волосянов (друган Лешки), что «Галочка, что ж ты выбрала единственного, кто влюблен не в тебя. А в Нелю Суханько».

Это инфантильное ехидство соперницы ставило ее на одну ступень с шеснадцатилеткой– со мной– но она этого не понимала. А всё дело было в том, что помимо прочих, в моих тайных воздыхателях числился ее бабник-переросток – муж – наш местный техник Евгений, который был призван заказывать и чинить для школы компьютеры, магнитофоны и прочая, а вместо этого не отставал от окружающего его общества, и тоже писал. Много и бессмысленно. Но настолько мудрено, что мы верили на слово Эдне Родионовне, что это гениально. А ведь и от дядьки-ремонтника и от поэта в нем осталось только запойное пьянство.

Мы звали его просто – Женькой. А ее просто – Нанкой.

Когда я отдавала Нанке для «вычитывания» свои общие тетрадки со стишками, то получив их назад с ее «галочками», «плюсиками», «минусиками» и замечаниями вроде «последнее четверостишие очень хорошо, остальное сыро», неизменно находила на пустых местах приписки загогулистым почерком и обязательно алыми чернилами (тут сказывалась Женькина мечта руководить). «Но девочке одной пожалуй, я вдруг скажу, что радость в ней, Прощай, кричу, какая жалость– нам не догнать ушедших дней…»– читала я в своей тетрадке.

– Сильный очень человек – наша Лелька, – перебирая какие-то рукописи, и перекладывая их с места на место, говорила Эдна Родионовна, пока Леля спала на кожаном диване в соседней аудитории.

Но Лёля не сильная. Она много молчит, потому что устала обороняться от неудач, не жалуется и всех хвалит, не глядя в глаза, потому что закомплексована и озлоблена, и хочет казаться хорошей.

Так же, как и сама Эдна Родионовна.

Мы с Ольгой учились в одной школе-лицее, в очень гордой школе, достаточно уважающей себя, чтобы при ней действовали несколько студий, включая живописную. Леля была на год младше меня, но мы оказались в одном живописном потоке и бок о бок рисовали акварелью, тушью и маслом скучные натюрморты. Леле хотелось меньше бывать дома, а мне – побольше общаться. Туда-то однажды и нагрянула Эдна Родионовна в целях агитации новооткрытой литературной студии. Мы купились.

* * *

Мне здесь также одиноко, как и везде, и кислота уже предательски вылита в зрачки. Но десять метров студийного кабинета, заваленного творческим хламом, неуместно освящен сотней ватт и притворяется, что отогревает. Поэтому я постоянно сюда прихожу вечерами – за ваттами, за общением, за признанием, пусть даже всё это попахивает казенностью, бумагой и неправдой.

В дверях показывается долговязая фигура Женьки. Сзади он– в джинсиках и свитере– похож на пацана, он сутул и моложав. Седина сразу не бросается в глаза. Но в анфас он уже отмечен пропитой стариковкостью (так как от него, пахнет от любого непьющего дедушки– но к этому запаху пикантно примешана водка). Он полагает, что улыбка его обворожительна, и постоянно лыбится, как и сейчас:

– Ах и фигура у Свиридовой…

Свиридова это я.

Я пытаюсь улыбнуться игриво. Я еще не умею кокетничать.

– А Наночка где?

– В кладовку пошла за чашками.

– Чаёвничать вздумали девочки?

Вваливается Нана– вваливается очень деловито, нагруженная посудой. Ее маленькое коротенькое тело шагает под Маяковского. Небрежно завитая головка выкрашена хной.

На Женю не смотрит, но лицо ее уже заиграло собственническим удовольствием.

– Иди уже… – бросает она, обращаясь к нему. Это звучит почти нежно, обнаруживая и кошачью привязанность, и власть. Когда-то в молодости он ее не любил, и теперь всячески заглаживает свою вину.

А на самом деле, все алкоголики лебезят перед свои женами, когда все страсти уже отгорели и остались только общие кастрюли.

– Нанюш, завтра канцелярию привозим.

По правде, он заведует вообще всеми земными делами студии, оставляя нам возможность углубиться в лирику.

Мне вдруг становится очень уютно в обществе этих милых супругов.

– А представляете, Эдна Родионовна… – начинаю я.

– Сейчас…Ага, слушаю.

– Три месяца у меня уже кризис. Не пишется совсем.

– У каждого поэта был такой период, например, Гиппиус…

Но я ее уже не слушаю. Она выступает перед собой.

* * *
 
Вы боретесь на рингах, или Вы
Боец, как я– невидимого тыла,
Где каждый за своим крадётся Биллом,
Со знанием всех точек болевых?…
 
 
Русалки– Вы, или из наших– выдр?
День добрый! Ду ю спик Ква-ква? Ну? ду ю???
Рекомендую Вам войну худую! —
Не верьте, что возможен– добрый– мир.
 
 
Вы тоже неудачник? БАрмен? Клерк?
Рекламщик детских книг? Энциклопедий?
Или карьера удалась– горластый педик?
Дааа… свет софитов не из тех, что мерк!..
 
 
Постите Вы, или поститесь, братцы?
А знаете– наш фронт– мирком восстал —
Где каждый свой выдумывает смайл,
Который и не думал улыбаться…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю