Текст книги "Наследники Бездны (СИ)"
Автор книги: Салават Булякаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Ярости на них. На Райдера и его команду, которые пришли в его дом, в его порт, и заставили его стать этим – палачом, лжецом, актером на кровавой сцене. Они загнали его в угол, и из угла не было выхода, кроме как через их трупы.
Но сильнее этой ярости, словно раскаленный нож, пронзала ярость на самого себя. За то, что у него это получилось. За ту легкость, с которой его тело подчинилось приказу убить. За ту изощренность, с которой его разум выстроил эту чудовищную ложь и сыграл ее безупречно. Он смотрел на свою перевязанную руку и чувствовал не боль, а стыд. Стыд за то, что он способен на такое самоистязание ради выживания. Он стал монстром не тогда, когда задушил Вальса, а тогда, когда без колебаний разодрал себе плечо о ржавый металл.
Он был своим собственным самым страшным орудием.
Он сглотнул воздух, и ему показалось, что он снова чувствует на губах солоноватый привкус крови – то ли своей, то ли Вальса. Его тошнило от этого вкуса. От всего этого.
Дрожь постепенно стихла, оставив после себя ледяную, звенящую пустоту. Ярость выгорела, испепелив все остальные чувства. Он лежал, абсолютно неподвижный, и смотрел в потолок ослепленно-белыми глазами.
Он сделал это. Он пережил это. И теперь он знал, на что он способен. Граница, которую он только что перешел, оказалась не линией на песке, а пропастью. И он был по ту сторону.
Он медленно разжал кулаки. На ладонях отпечатались красные полумесяцы от ногтей. Он перевернулся на бок, отвернувшись от света. В его глазах не осталось ни страха, ни ярости, ни даже усталости. Только плоская, безжизненная гладь, за которой скрывалась новая, безоговорочная реальность.
Час спустя его отпустили. Доктор Саито, все так же брезгливо хмурясь, выдал ему справку и посоветовал два дня отдыха. Алексей молча кивнул, изображая остаточную слабость, и выбрался из душного медпункта.
Порт встретил его приглушенным гулом – хаос, который он сам и породил, поутих, перейдя в стадию вялотекущего разбирательства. Воздух был пропитан усталостью и неразберихой. Он пошел, не оглядываясь, но кожей спины чувствуя невидимые взгляды. Взгляд Райдера, который наверняка наблюдал откуда-то из тени. Взгляды охранников, видевших в нем несчастную жертву. Его спина горела от этого всевидящего, незримого внимания.
Он свернул в самый дальний и темный закоулок, между старыми рефрижераторными контейнерами, куда не доносился ни один звук и не проникал ни один луч света. Только здесь, в абсолютной, почти могильной тишине, он позволил себе остановиться. Только здесь он поднял руки перед лицом.
В кромешной тьме он не видел ничего. Но он чувствовал. Он чувствовал кожу. Чистую. Холодную от высохшей портовой воды. Ни пятнышка. Ни единой капли крови Вальса.
Но он чувствовал ее. Липкую, невидимую, въевшуюся в поры, в самую суть его плоти. Он сжал руки в кулаки, пытаясь сдавить эту призрачную липкость, но она была повсюду. Она была внутри.
Он провел ладонью по лицу, сдирая с кожи засохшую корку своей собственной крови и грязи. Это было реально. А та, другая кровь – нет. Ее смыло море. Но он знал. Он помнил ее тепло. Ее уход.
Он опустил руки. Дрожь ушла. Ярость выгорела. Осталось только это знание. Холодное, тяжелое, как свинец, наполнявшее его до краев.
Он больше не был партизаном, ведущим дистанционную войну в эфире. Он больше не был хакером, стирающим врагов нажатием клавиши.
Он был человеком, который убил руками. Человеком, который платил за победы своей собственной кровью и кусками своей души. Он перешел Рубикон, и воды в нем оказались ледяными и черными, как портовая глубь в час перед рассветом.
Из кармана он вытащил бумажник Вальса. В тусклом свете, едва пробивавшемся сквозь щель, он разглядел фотографию в прозрачном отделении. Улыбающаяся женщина и двое детей на пляже. Он холодно наблюдал за этим обрывком чужой, уничтоженной им жизни. Никакой жалости. Только констатация факта. Это была цена.
Он сунул бумажник обратно. Пистолет Вальса надежно покоился в его тайнике. Это были не просто трофеи. Это были символы. Символы того, что он отнял у старого мира и что он забрал у него в ответ.
Он сделал глубокий вдох, и в легких запахло ржавчиной, морем и горькой правдой его нового существа.
Война спустилась с цифровых высот в грязь и кровь физического мира. И он был готов. Акула сделала первый круг в темной воде. Теперь она ждала следующей атаки дельфинов. И на этот раз она была готова разорвать их всех.
Глава 14: Прощание
Алексей стоял у окна, вглядываясь в ночной порт Йокосуки. Очертания кранов и пришвартованных судов были размыты дождём, стекавшим по стеклу, будто порт сам плакал по нему. По тому, кем он здесь был. Внизу, на мокром асфальте, тускло отражались огни, растягиваясь в длинные, дрожащие блики, словно дороги в никуда.
«Кейджи Танака».
Имя отзывалось в памяти пустотой, эхом в заброшенном зале. Оно было удобной перчаткой, кожей, которую он надевал каждый день. Но теперь перчатка истлела, пропиталась потом страха и кровью Вальса. Её ткань стала ядовитой, и каждый взгляд в зеркало вызывал приступ тошноты.
«Цифровое харакири» завершено, – констатировал он про себя, не ощущая триумфа, лишь ледяное удовлетворение хирурга, ампутировавшего гангренозную конечность. «Марлин-2» – стерилен. Логи выжжены каленым железом, ключи сменены, цифровые вены перерезаны. Я стал идеальной бутафорией, брошенным гнездом, от которого остался лишь запах пепла.
Он провёл рукой по холодному стеклу, стирая влажную дорожку, оставленную чужими слезами. За окном продолжала жить его прежняя жизнь – жизнь клерка, неудачливого рыбака, призрака в системе, заваривающего чашку лапши в крошечной каморке. Но это была чужая, отвратительно-пресная жизнь. Он выжал из неё всё, что мог, как выжимают тряпку. Выжал до последней капли информации, до последней слепой зоны в расписании охраны, до последней унизительной улыбки начальнику.
Дальнейшее использование «Кейджи» – неоправданный риск. Медленное самоубийство.
Это был не страх. Это был холодный, безжалостный расчёт тактика, хладнокровно снимающего с доски одну из фигур, пожертвованной для защиты короля. Легенда отслужила, прогнила изнутри. Её надо было отбросить, как шприц после укола, не глядя.
Он резко отшатнулся от окна, от своего расплывчатого отражения в тёмном стекле – бледной маски, которую больше не нужно было носить. В пустой, безликой квартире, снятой на имя покойного Кейджи, не осталось ничего личного. Ни одной вещи, ни одной фотографии, ни даже крошки в раковине. Только он, четыре стены, давящая тишина и тяжёлый, невысказанный приговор, витавший в воздухе.
Он должен был стереть себя. Не как стирал данные – безвозвратно, без возможности восстановления, до состояния первозданного цифрового вакуума. Это был не побег труса. Это был тактический отход стратега на новую, невидимую врагу позицию.
Пора было уходить. Окончательно.
Он вошел в ванную, и щелчок выключателя прозвучал как выстрел. Холодный, безжалостный свет люминесцентной лампы упал на его лицо в зеркале, выхватывая каждую пору, каждую морщинку притворства. Он смотрел на себя – на черты Кейджи Танаки, которые за месяцы стали почти родными, вросли в его сущность, как паразитические лианы. Почти.
Теперь предстояло вырвать их с корнем.
Он не закрывал глаза, не медитировал, не искал успокоения в ритуалах. Его пальцы, холодные и сухие, уперлись в виски, чуть ниже линии роста волос, в те самые точки, где когда-то начиналось великое перерождение. Боль пришла не сразу – сначала появилось ощущение глубокого внутреннего зуда, будто под кожей шевелились и метались тысячи невидимых муравьев. Потом кость под пальцами словно размягчилась, стала податливой, как теплый воск на солнце, готовая принять новую, уродливую форму.
Это не было болью. Это было насилием. Осознанным, холодным актом вандализма над собственной плотью, жестом презрения к тому, во что он превратился.
В зеркале плыли, расползались очертания. Скулы Кейджи, некогда подобранные с ювелирной точностью, поползли вниз, размываясь, как рисунок на мокром песке. Линия челюсти стала уже, грубее, обнажив оскал хищника под мажорной ухмылкой клерка. Нос изменил форму – не кардинально, но достаточно, чтобы паспортный контроль, если бы он случился, прошел с напряжением, с дополнительной секундой пристального взгляда. Он не создавал шедевр, как в прошлый раз, не вживался в роль с наслаждением гения. Он проводил быструю, почти грубую работу, как сапер, обезвреживающий мину голыми руками. Главное – скорость, а не эстетика. Главное – уничтожить, а не создать.
Он чувствовал, как с хрустом меняются хрящи, как перестраиваются, ноют мышцы, привыкшие к иной мимике. Это было похоже на перелом, который происходит в замедленной съемке, без оглушительного хруста, только с тихим, внутренним, раздирающим давлением.
Когда он убрал руки, в зеркале на него смотрел незнакомец. Узкое, обветренное лицо с жестковатым ртом и глазами, утратившими притворную покорность Кейджи и наполненными плоской, безжизненной пустотой выжженной степи. От прежней маски не осталось ничего.
Он отвернулся от зеркала, к старой, затертой походной сумке, валявшейся в углу. Из потайного отделения, пахнущего пылью и старым пластиком, он достал тонкую, но плотную папку. Двенадцать личностей. Двенадцать призраков, двеначь масок. Его «апостолы», его ученики, готовые принять в себя его дух.
Его пальцы, все еще влажные от пота трансформации, скользнули по пластиковым обложкам и остановились на одной, чуть более потрепанной. Сато Рюносукэ. Матрос. Первый. Тот, с чьего счета он когда-то совершил пробный, дрожащий перевод, свое «крещение» в мир мертвых финансов, свой первый шаг в тень.
Уголок его нового, жесткого рта дрогнул в подобии улыбки, лишенной всякой теплоты. Была странная, циничная поэзия в том, чтобы закончить эту часть пути именно с ним. Замкнуть круг. Использовать первую, самую невинную личину – для последнего, самого отчаянного перехода.
Он сунул паспорт Сато в карман поношенной рабочей куртки, от которой пахло дешевым табаком, потом и чужим страхом. В сумке не было ничего, что могло бы связать его с Кейджи Танакой. Только плотные пачки йен, холодный, безмолвный аквафон и, на самом дне, завернутый в непромокаемый пластик, как величайшая святыня, уродливый блокнот с дельфином.
Он бросил последний, быстрый взгляд на свое отражение в зеркале. Призрак Кейджи Танаки растворился без следа, смытый волной воли. Оставалась лишь пустая, готовая к утилизации оболочка, которую он сейчас покинет.
Первые проблески рассвета зажигали грязно-серый свет в восточной части неба, когда он вышел на почти пустую улицу, натянув капюшон на свою новую, никому не известную голову. Дождь превратился в моросящую морось, застилавшую мир влажной, проницаемой дымкой, сквозь которую проступали лишь смутные силуэты. Он втянул в себя воздух, пахнущий мокрым асфальтом, тухлой рыбой из порта и угольной пылью – запах Йокосуки, запах дома, который перестал быть домом, запах пройденного этапа.
Он не оглядывался на темный, грозный силуэт порта. Не смотрел в сторону причала, где болтался на волнах «Марлин-2» – брошенная кожа, пустая ловушка, символ его первого великого поражения и последующего возвышения. Каждая тень в переулке казалась ему затаившимся Райдером, каждый звук шагов за спиной – началом неумолимой погони, каждый скрип тормозов – сигналом к облаве. Но вокруг были лишь редкие, сонные фигуры рабочих, спешащих на смену, да одинокий уличный уборщик, с грохотом опустошавший мусорный бак. Город просыпался, зевал, потягивался и не подозревал, что один из его самых причудливых призраков готовится к исходу.
На вокзале царила сонная, размеренная суета. Он купил билет до Токио в потрепанном автомате, не глядя на список станций, тыкая в кнопки пальцем в перчатке. Куда – было не важно. Токио был просто направлением, абстракцией. Важно было – откуда. Голос из динамика, объявляющий отправление, был безразличен, кассирша в стеклянной будке смотрела сквозь него, видя лишь очередное бледное лицо в толпе. Он был Сато Рюносукэ, одним из тысяч, песчинкой в потоке, и в этой безликости была его единственная безопасность.
Он сел у окна в вагоне, заполненном на три четверти сонными, апатичными людьми. Рядом дремал пожилой мужчина, пахнущий саке и усталостью, напротив – девушка с наушниками, уставившаяся в мерцающий экран телефона, ее лицо отражало чужие эмоции. Он был частью стада. Невидимый, серый, ничем не примечательный.
Поезд тронулся с мягким, почти ласковым толчком. И только тогда, когда перрон начал уплывать назад, он позволил себе взглянуть в запотевшее окно.
Знакомые, как боль в старом шраме, очертания порта поплыли мимо, удаляясь, уменьшаясь, превращаясь в игрушечные. Краны, похожие на скелеты доисторических животных, склады, хранящие тайны, серые крыши – не просто место. Это было поле его войны, его титанической битвы с системой. Его лаборатория, где он ставил чудовищные эксперименты над собой и миром. Его убежище, ставшее ловушкой. Здесь он был никем, пустым местом, и стал кем-то, силой, теневой величиной. Здесь он убил впервые, и железный вкус того поступка до сих пор был у него на языке.
Он не чувствовал ни ностальгии, ни сладкой грусти. Лишь ледяную, очищающую пустоту тактического отступления, когда одна сложная операция завершена, и одна стратегическая позиция оставлена ради будущих выгод.
Порт окончательно скрылся из виду, замещенный унылыми промзонами, а затем и вовсе – серыми, спящими полями и редкими, голыми рощами. Дождь продолжал настойчиво стучать по стеклу, за которым проносился чужой, безразличный, невидящий его мир.
Алексей откинулся на сиденье, ощутив вдруг чудовищную тяжесть в каждой мышце. Йокосука, со всей ее болью, страхом и силой, осталась позади. Впереди, за горизонтом, была только зыбкая, неуловимая неизвестность.
Поезд, скуля тормозами, замедлил ход на какой-то безымянной, забытой богом платформе, затерянной между более крупными станциями. На табличке мелькнуло название, которое он тут же забыл. Двери с шипением разъехались, впуская порцию влажного, холодного воздуха. Он вышел, подставив лицо моросящему дождю, и стал единственным пассажиром, покинувшим состав здесь. Поезд, фыркнув, ушел в серую дымку, оставив его в звенящей, гулкой тишине, нарушаемой лишь ритмичным постукиванием воды по ржавому навесу.
Он стоял на перроне, вымощенном потрескавшейся плиткой, и ощущение было таким, будто его вырвали из одного вакуума и безжалостно швырнули в другой, еще более безвоздушный. Никакой маленькой Йокосуки с ее стальным гулом, клокочущей жизнью порта и скрытыми угрозами. Никакой четкой, ясной цели. Только свист ветра в натянутых проводах, да одинокий, тоскливый крик чайки, теряющейся в тумане.
Он прошел через низкое, потрескавшееся здание вокзала, пахнущее плесенью и хлоркой, мимо дремлющего за стеклом кассира, и оказался на пустынной улице. Не в городе, а в каком-то вымирающем поселке, чьи невысокие, покосившиеся дома теснились вдоль единственной главной улицы, упирающейся в унылое, свинцовое море. Воздух густо пах влажной землёй, гниющими водорослями и щемящим, абсолютным одиночеством.
Он шел, не зная куда, его ноги, помнящие дорогу к воде, сами несли его вниз, по скользкой глинистой тропе. Дорога вскоре превратилась в грунтовку, разбитую колесами, затем – в едва заметную тропинку, петляющую между валунов, поросших колючим, цепким кустарником. И вот он – берег. Не ухоженный пляж для туристов, а дикий, каменистый, неприветливый срез суши, о который с глухим, утробным рокотом разбивались свинцовые, пенные волны.
Ветер здесь был сильнее, свободнее. Он рвал полы куртки, хлестал по лицу ледяными, солеными брызгами. Он остановился на краю, глядя на бесконечную, неумолимую серую гладь, и тут его, наконец, накрыло всей своей чудовищной тяжестью.
«И куда теперь? Вперед? Но где оно, это «вперед»?»
Мысль прозвучала не как вопрос, а как приговор, высеченный на каменной плите. Взять другую, такую же убогую квартиру? В другом, таком же чужом городе? Снова встраиваться в систему, в ее гнилые кишки, искать работу для Кейджи-2, снова притворяться, лгать, ползать, каждую секунду ощущать на спине ледяной призрак тени Райдера? Начинать всю эту унизительную, выматывающую душу комедию с самого нуля, с самого дна?
Он достиг точки ноль. Абсолютного дна. Физически он уехал, сбежал, провел безупречную, ювелирную операцию по исчезновению. Но ментально, внутри своего сознания, он уперся в глухую, непробиваемую стену собственного истощения. Усталость от постоянной, изо дня в день лжи, от необходимости быть кем-то другим, от вечного напряжения – это была костная, клеточная усталость, проникшая глубже мышц, в самую сердцевину сознания, выжигая его изнутри.
Он был в ничейной земле. Между старым, отслужившим призраком и новым… кем? Он не знал, не видел, не чувствовал, кем он должен быть теперь. И это слепое, пугающее незнание парализовало сильнее любой, самой яростной погони.
Он стоял на самом краю земли, на краю себя, а впереди, за пенной кромкой, зияла только бездна. И ему некуда было отступать. Совсем.
Ноги, подкошенные тяжестью мыслей, сами подкосились, и он тяжело, как мешок с костями, опустился на мокрый от дождя и брызг валун. Камень был ледяным, шершавым, единственной твердой, незыблемой точкой в этом расползающемся, лишенном опор мире. Он сидел, не двигаясь, как изваяние, и смотрел. Не на линию горизонта, а на воду у своих ног, на ту узкую полосу, где земля сдавалась океану. На то, как серая, грязная пена яростно, с шипением вскипает на замшелых камнях и тут же, с тихим вздохом, отступает, оставляя лишь мокрый, тусклый блеск и пузырьки воздуха, лопающиеся на поверхности.
Этот бесконечный, бессмысленный, древний цикл наступления и отступления завораживал, гипнотизировал его. Монотонный шум прибоя, этот гулкий сердечный ритм планеты, заполнил его изнутри, вытесняя трескучую, назойливую тревогу и тягучий, липкий страх. Здесь, на этом клочке дикой земли, ему не нужно было никого обманывать. Ветер, гуляющий вразнос, не требовал у него документов. Волнам, вечным и равнодушным, было абсолютно все равно, кто он – Кейджи, Сато, Алексей или кто-то еще.
Его рука сама, помимо его воли, потянулась к внутреннему карману куртки, туда, где под грубой подкладкой лежало нечто плотное, угловатое, знакомое до боли. Он достал его, сжимая в ладони.
Блокнот с дельфином.
Дешевая, промокшая по углам картонная обложка, потрепанная по краям, исчерченная царапинами. Уродливый, криво нарисованный дельфин, прыгающий в неизвестность – когда-то казавшийся клеймом, карикатурой, высмеивающей все его великие, наивные мечты. Он сжимал его в руке, ощущая знакомый, почти родной вес. Но сейчас, в этот миг, этот вес был иным. Это была не гиря унижения, волочащая его на дно, в трясину отчаяния. Это был якорь. Единственная правдивая, невымышленная, подлинная вещь из всей его прошлой, оборванной жизни.
Он не открывал его. Ему не нужно было перечитывать эти детские, пафосные строчки. Каждая царапина на обложке, каждый залом страницы, каждое желтое пятно от морской воды было частью живой, дышащей карты его падения и его странного, уродливого возрождения.
Вот он, Алексей Петров, – пронеслось в голове с четкостью кинокадра, – неудачник, чистильщик бассейнов, обладатель этого жалкого, насмешливого подачка вместо настоящего прощания. Тот, кого бросили, презирали, кого сама судьба, казалось, толкала лицом в грязь, чтобы он не забывал своего места.
Пальцы сами нашли на обложке шершавое, вздувшееся место – след от соленой воды, оставшийся еще с «Колыбели», с того самого дня, когда луч из бездны, луч абсолютного знания и абсолютного ужаса, пронзил его, выжег изнутри и навсегда изменил, переплавив в нечто иное.
А вот он, – мысленный взор резко обратился внутрь, к тому холодному, твердому ядру, – Архант. Архитектор новой, теневой сети. Повелитель финансового некрополя, где деньги мертвецов обретают новую жизнь. Убийца, хладнокровно отправивший на тот свет человека, ставшего угрозой.
Между этими двумя людьми, между этим юным дураком и этим монстром, лежала пропасть, целая вселенная опыта и боли. И этот уродливый, жалкий блокнот был единственным, шатким мостом через нее. Он был немым свидетелем, летописцем этой метаморфозы.
Он провел пальцами по потускневшему, облупившемуся золоту тиснения. Дельфин. Когда-то – символ насмешки, плевок в душу. Теперь – суровое напоминание. Напоминание о том, с какой грязной, низкой точки он начал. О той боли, что больше не могла ранить его, потому что он перерос её, переварил, как змея сбрасывает и оставляет позади ставшую тесной старую кожу.
Блокнот был символом прошлого, он был мерилом гигантского, пройденного пути. Доказательством того, насколько далеко он зашел от того, кем был. И молчаливым предостережением – никогда не забывать, кем он был, чтобы всегда помнить, кем он может снова в одночасье стать, если дрогнет, если проявит слабость.
Он сжал блокнот в ладони так, что картон хрустнул. Это был его гримуар, его талисман, его проклятие и его благословение.
Ветер с моря свистел в ушах, завывая в пустотах сознания, но внутри, в глубине его существа, воцарилась странная, оглушительная тишина. Пальцы, почти самостоятельно, нашли затертый, почти стертый желобок на корешке блокнота. Он не открывал его – он приоткрыл, как приоткрывают дверь в давно заброшенную комнату, полную призраков. Стопка пожелтевших, пористых страниц, испещренных его же старым, робким почерком, предстала перед ним не как архив, а как живой, дышащий портал в другое время.
– На, храни свои великие открытия, – бросила она тогда, с презрением сунув ему в руки этот дешевый, позорный блокнот с уродливым дельфином. Последний, унизительный плевок на прощание. Символ того, как она, как и все они, оценивала его мечты, его стремления, его сущность – в грош не ставила.
И воспоминания хлынули на него не едкой, разъедающей болью, а тихим, пронзительным, почти клиническим удивлением. Удивлением перед тем, как сильно все изменилось.
Вот схема течений Марианской впадины, старательно нарисованная в этом самом блокноте тогда, еще на "Колыбели", в те дни, когда мир казался полным загадок, а не угроз.
Вот наивный, восторженный список книг по квантовой физике и океанографии, которые он должен был непременно прочесть, поступив в университет уже здесь, в Японии, в той жизни, что так и не наступила.
А вот, наконец, и ее имя. «Катя». Сначала выведенное с любовью, с нежностью, с глупой, слепой надеждой, а потом исчерканное с такой яростной, отчаянной силой, что бумага порвалась, не выдержав напора эмоций. Он смотрел на эти чернильные кляксы, на эту рану на бумаге, и видел теперь не боль предательства, а первую, самую важную прививку. Прививку от веры в чужие обещания, от надежды на чужую доброту.
Он медленно листал страницы, и сквозь чернильные кляксы, пятна и пыль времени проступала уже не история неудачника, лузера. Проступала карта. Карта пути, где каждый унизительный подарок судьбы стал суровым уроком стойкости, каждая насмешка – закалкой для воли, каждое предательство – тренировкой бесчувственности, каждое падение – толчком, чтобы оттолкнуться от дна и выпрыгнуть выше.
Тот Алексей Петров, чьим надгробием должен был стать этот блокнот, не был слабостью. Он был фундаментом, тем темным, удобренным болью грунтом, из которого пророс стальной стебель Арханта. И его насмешливое надгробие – этот уродливый, дешевый блокнот – стало тем краеугольным камнем, на котором выросла вся его новая, пугающая сущность.
Алексей закрыл обложку. Подарок-плевок, презренный сувенир из прошлой жизни, окончательно превратился в его главную, сокровенную реликвию.
Он поднял голову от блокнота, и взгляд его, остекленевший от внутренних образов, утонул в серой, бескрайней, неподвижной глади, простиравшейся до самого горизонта. Океан. Он не был сегодня ни бурлящим, ни грозным. Он был спокоен, тяжел, величественен, дышал ровно и глубоко, как спящий гигант, в груди которого бьется сердце целого мира.
И в этот миг, в этой абсолютной тишине после бури воспоминаний, все его существо озарилось простой, ясной и неопровержимой истиной, которая всегда была рядом, витала в воздухе, плескалась у его ног, но которую он до конца не осознавал, отгораживаясь от нее грудой чужих имен и личин.
Вода...
Она – и только она – никогда не требовала от него ничего. Ни паспорта, ни легенды, ни оправданий, ни покорности. Она принимала его всяким, без условий, без оценок.
Она принимала Алексея Петрова – наивного неудачника-океанолога, который прикоснулся к ее величайшим тайнам на «Колыбели» и был ею навсегда отмечен, избран, проклят и благословлен.
Она принимала Кейджи Танаку – жалкого цифрового призрака, который использовал ее берега как укрытие, а ее темные воды – как дорогу к своим трофеям, к своей мнимой силе.
Она, без сомнения, приняла бы и Сато Рюносукэ, позволив ему бесследно раствориться в своей соленой, безразличной толще.
И она уже приняла Арханта – убийцу и архитектора, который только что вернул ей одну из жизней, нагло отнятых у нее людьми. Она омыла его раны, скрыла его следы, убаюкала его ярость и его страх своим древним, вечным ритмом.
Она не была ни другом, ни врагом. Она была константой. Единственным существом в этом целом мире, которое было абсолютно честно с ним с самого начала, не обещая ничего, кроме себя самой.
Мне некуда ехать, – прозвучало внутри с абсолютной, железной, неопровержимой ясностью, – потому что мой дом… мой дом всегда был здесь. Везде, где есть ты.
Он смотрел на бескрайние, обещающие свободу просторы, на темную, скрывающую в себе целые вселенные воду, и все его старые, изматывающие страхи – страх разоблачения, погони, необходимости снова и снова притворяться, носить маски – показались ему вдруг мелкими, ничтожными, почти детскими капризами.
Зачем скрываться на суше, метаться по чужим углам, если вся бездна, весь этот бесконечный океан – мое законное убежище? Мое царство?
Это была не красивая метафора, не поэтическое преувеличение. Это был единственно верный, грандиозный и безупречный план. На суше он навсегда останется беглецом, вечно оглядывающейся тенью, скрывающейся в чужих, вонючих норах. В океане, в его лоне, он будет хозяином. Не потому, что завоюет его силой, а потому, что он – его часть. Его дитя. Его проявление.
Океан, не двигаясь, молча ждал его решения. Как ждал всегда. Просто раньше Алексей был слишком глух, чтобы услышать это молчаливое приглашение.
Решение пришло не как внезапное озарение, а как простое, неизбежное, давно назревшее действие, следующая строка в алгоритме его спасения. Так же, как он когда-то стирал цифровые следы, очищая базы данных, он начал методично стирать с себя все следы «сухого» мира, всю его грязь и ложь.
Он встал с камня, и кости отозвались глухим хрустом. Пальцы, не дрогнув, нашли холодную металлическую молнию на рабочей куртке – грубой, пропахшей чужим потом, дешевой едой и застарелым страхом. Резкий, рвущий звук расстегивания, словно взводящего курок, разрезал влажный, тяжелый воздух. Он сбросил куртку с плеч, и она упала на мокрые камни бесформенной, безжизненной кучей, похожей на сброшенную шкуру. Затем – толстая толстовка, пропитанная тем же запахом безысходности, потом – простая футболка. Каждый слой ткани, отделявший его кожу от реального мира, ложился на землю, образуя груду тряпья, символизирующую всю его жизнь в бегах. Последней, с отвратительным шлепком, слетела с ног потрепанная, стоптанная рабочая обувь. Он постоял босый на шершавом, холодном, живом камне, чувствуя каждой порой, каждым нервным окончанием касание свободного ветра, соленых, колючих брызг, грубой, истинной шероховатости валуна под ступнями.
Перед ним, у его ног, лежала небольшая, жалкая кучка тряпья – последняя, сброшенная навсегда личина, высохшая, ненужная кожа. Он был гол, уязвим для любого взгляда, и на удивление, до головокружения, свободен.
Он наклонился, и мускулы спины плавно напряглись. С земли, из груды тряпья, он поднял лишь два предмета. Первый – аквафон. Холодный, гладкий, отполированный до блеска. Ключ. Символ его силы, его будущего, его связи с созданной им цивилизацией мертвых душ, его власти.
Затем его пальцы, уже привыкшие к этому касанию, обхватили пластиковую обложку. Блокнот с дельфином. Шершавый, угловатый, нелепый в своей убогости. Немой свидетель. Живой символ его прошлого, его боли, его фундамента, его человечности.
Он задержал взгляд на уродливом дельфине, ощущая в руке знакомую, почти уютную тяжесть. А может, его сжечь? Предать огню, как он предал огню свою старую жизнь? Нет. Слишком просто. Оставить здесь, на камне? Выбросить, как выбросили когда-то его? Тоже нет. Это был не хлам. Это был его крест. Его груз. Его священное право помнить, откуда он пришел.
Он крепко, почти до боли, сжал блокнот в одной руке, аквафон – в другой. Он брал их с собой. Оба. И аквафон, и блокнот. Силу и память. Будущее и прошлое. Арханта и Алексея.
Повернувшись спиной к груде одежды, олицетворявшей всю его прежнюю, унизительную жизнь в бегах, он сделал первый, решительный шаг к воде.
Первый шаг в воду был шокирующим, как удар током. Ледяной, обжигающий ожог зимней воды обрушился на ступни, заставив все тело инстинктивно, по-звериному напрячься, сжаться в комок. Второй шаг – уже прохладное, но уже не враждебное объятие, обещание покоя. Третий – вода была просто водой. Естественной, родной, единственно верной средой, к которой возвращалось его измученное существо.
Он не плыл. Он шел. Медленно, неотвратимо, величаво, как отлив, подчиняясь великому космическому ритму. С каждым шагом, с каждым сантиметром погружения его тело, его плоть, его клетки отзывались на давний, забытый призыв стихии. Больше не было нужды сжимать его бесконечность в тесной, душной человеческой оболочке. Кожа уплотнилась, начала дышать, впитывая живительный кислород прямо из воды, мышцы вспоминали забытую радость, каково это – плыть по многу часов, дней, не зная усталости. Это не была та мучительная, выворачивающая наизнанку ломка, как над кладбищем кораблей у Клыка. Это было легкое, почти желанное, благодатное перетекание. Расправление долго сложенных, затекших крыльев.
Вода поднималась ему на грудь, на плечи, омывая шею. Он чувствовал, как меняется, адаптируясь к подводному миру, его зрение – цвета сгущались, контрасты усиливались. Как его слух начинал улавливать уже не просто звуки, а вибрации самой планеты – отдаленный, низкочастотный гул проходящего мимо судна, печальную, завораживающую песню кита за многие мили, таинственный, манящий шепот глубинных течений.








