Текст книги "Неприкаянные"
Автор книги: Сабина Грубер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Денцель погиб. Где-то между Сараево и Тузлой. Должно быть, от пули сербского снайпера.
Глава четвертая
1
Туда, в императорские охотничьи угодья, в увеселительный парк, к сосискам и лоботрясам. Туда, в эту сентябрьскую ночь, о которой никогда не знаешь, что у нее на уме. Слишком много всего сразу.
Я должен двигаться, должен бегать, пока не захватит дух, пока кислород не избавит меня от тошноты, что мучит меня целый день. Я должен выпотеть из себя кисловатый «вельтлинер» и эти лицемерные выражения соболезнования, от которых у меня раскалывается голова. Как подумаю о телефонном интервью Мареша – я как раз собирался уйти: понимаете, никого из нас не пошлют туда, где идет война, если человек не вызовется сам, добровольно. Не хватало еще, чтобы он добавил: шлют только благоразумных и опытных. Все в редакции знают, что это была вторая поездка Денцеля за рубеж, что на заседании так долго всех опрашивали и давили, пока он не сказал «да». Он ни слова не знал по-сербохорватски, да и страну знал лишь по своим прежним поездкам в отпуск в Шибеник или на остров Крк.
Побегу-ка я быстрее, пока не ткнусь носом в землю, пока сердце не запнется. Ах, Денцель, мне надо забыться, надо что-то одолеть, хотя бы несколько километров, несколько деревьев – длиннющую аллею. Эдакий слалом по собачьему дерьму. Во времена императора было лучше, псов тогда приходилось сдавать перед входом в Пратер.
Почему ты не надел эту ношеную американскую каску? Почему она валялась на заднем сиденье?
Им не следовало говорить мне правду, пусть бы я терзался сомнениями несколько дней, а то и несколько месяцев, чудесное состояние, скорбь в рассрочку, которую так легко развеять, если нет этой страшной уверенности.
Когда умерла мать, мы с Ритой спустились к реке, сели на камни – мы словно бы отделились от самих себя, слишком юные для скорби, слишком взрослые для безразличия. Я больше ничего не помню, кроме одной картины, которая позднее внезапно возникла передо мной также в Вуковаре, когда я вместе с другими попал под минометный обстрел: перед нами плыл по течению небольшой кусок дерева, его увлекло на быстрину и он почти скрылся из виду, дальнейший путь его был непредсказуем. Тогда я хотел, чтобы он больше не вынырнул, не мог бы плыть дальше, чтобы его разорвало на тысячу кусков.
Чего от меня хочет эта собака, она давно бежит со мной рядом, свесив язык, словно раньше уже бегала по этой трассе.
Они делают столько глупостей оттого, что хотят быть какими-то необыкновенными, маленькими героями среди героев, накоротке со смертью. Все ближе и ближе. В самое нутро. Прямо в раскрытый рот.
Однажды я и сам летел на транспортном самолете бундесвера из Загреба в Сараево, вместе с Кристофером, американским военным фоторепортером, набравшимся опыта в Ливане. В аэропорту я спросил одного норвежского офицера, можно ли попасть в город. Нет ничего проще, если вы хотите, чтобы вас укокошили.
Перед отелем «Холидей-Инн» нам пришлось стать свидетелями того, как выстрелом снайпера разнесло челюсть американке-кинооператору. Мы сразу же уехали, приняв по три порции двойного виски. Пока мы катили по пятикилометровой аллее, что соединяет город и аэропорт и где засели снайперы, я дал себе клятву впредь писать только о прогулках Петера Хандке.
Попахивает дождем, хотя небо звездное. Я должен позвонить Марии, у нее доброе сердце, это уже немало. Возможно, мыза еще открыта.
Пошла вон, убирайся. Найди себе другого бегуна. Я больше не могу слышать, как ты пыхтишь.
Когда мы ели рыбу, он еще сказал: он не хочет стать трупом только ради того, чтобы в течение трех дней служить нам темой для разговоров в кафе и для «шапки» в очередном номере газеты. Симонич теперь изображает из себя его близкую подругу. Она сразу вызвалась написать от имени зарубежной редакции письмо его родителям: Денцель был опытный редактор зарубежной тематики с блестящим будущим, милый и образованный человек, а не какой-то сорвиголова. Он не искал для своей газеты сенсаций – только правду.
Однако правда – всегда первая мишень.
Не удается мне в беге достичь невесомости, я постоянно сбиваюсь с ритма, у меня слишком сильное земное притяжение. А усталость никак не наступает.
Главная редакция мудрит над передовой статьей. Это непостижимо. Художник, видимо, устроил себе ночную смену – в десять часов утра он вошел в конференц-зал и сразу предложил, несколько вариантов: обливающийся кровью Денцель на одеяле, с ним рядом – плачущий фотограф; Денцель в виде силуэта под мишенью. Заголовок: «Смерть военного корреспондента». Я разволновался, но они эти фотографии все равно напечатают, невзирая на протесты и без ведома родителей. Главный редактор покачал головой: что мне еще надо, ведь это такой удачный снимок. Взгляните, как он лежит. Читатель же будет растроган. Он ждал от меня доводов, а не эмоций.
Прошлым летом он пожаловался заведующему отделом, что мой материал про Словению – слабый, фотографии никуда не годятся. У меня сдали нервы, я уехал, не позаботясь поискать в Любляне более подходящие сюжеты для снимков. Невдалеке от Шпильфельда я в своей взятой напрокат машине нечаянно натолкнулся на югославскую танковую колонну. В последнюю минуту мне удалось затормозить, и, дав задний ход, я удрал. Первый танк уже развернул башню и наставил на меня ствол пушки. Несколько солдат стреляли мне вдогонку, но не попали.
Я уже запыхался. Два раза мы бегали с ним вместе. В кафе «Люстхауз», что в Пратере, он рассказал мне про демонического мага этого парка по имени Кратки-Башик, который заклинал духов и пробуждал спящих сильфид. В своем волшебном дворце, открытом по случаю Всемирной выставки, он превращал старых женщин в молодых девушек. Совсем неплохой гешефт.
Что, Ханс Петер все еще ждет? Ни мне, ни ему не пришло в голову купить детское питание в дежурной ночной аптеке. Ведь Рита могла бы оставаться в Клагенфурте до тех пор, пока Майя не справится со своим кризисом. Она достаточно легковерна, чтобы понадеяться, будто человек с «кейсом» даст ей место в винном магазине.
Надо было мне бежать размереннее. Денцель в течение всех тренировок сохранял одну и ту же скорость. Я бегаю, как начинающий.
Завещания, сказал он перед первой своей поездкой, он писать не будет. Человек он суеверный, кроме того, завещать ему нечего. Мы сидели с ним и с Марианной в кафе «Музеум», он дотошно расспрашивал ее о состоянии здоровья. Денцель никогда не забывал того, о чем ему однажды рассказали.
Они еще препираются, кому произносить надгробную речь. Главный редактор отказался, хотя вся редакция его осаждала. У него другие заботы – он боится, как бы газете не пришлось оплатить дорожные расходы родственников погибшего.
Я не пойду на похороны, я слишком труслив – ведь в том гробу мог точно так же лежать и я.
Глава пятая
1
Опять гостиничная кровать, которая скрипит. Матрац, будто трамплин. Мария, Мария.
Блондинка на красном плюше, ноги раздвинуты, пальцы во рту. Две сняты сзади, они перегнулись через перила, ноги в красных сапогах. Негритянка на радиаторе машины, женщина с большими грудями стоит на коленях. Снимок с близкого расстояния: язык, проникающий вглубь, ногти, покрытые лаком, впиваются в ягодицы. Потом в позе «мост», в позе «свеча» или с широко раскинутыми ногами на белом меху. Я отвожу ей руки назад, хватаю за ляжки. Мария. Я люблю тебя.
Каждый раз, когда мы в постели, она затевает ссору. Я ее не устраиваю. В комнате жарко, будто сейчас разгар лета; духота невыносимая.
Можно я открою окно? Она повернется на другой бок и будет спать дальше. Стоит тишина, слышен только плеск фонтана. Накрыты столы для завтрака, и в стеклянных компотницах плавают, как издавна повелось, отрубленные головки роз.
Я понимаю, что ничего не осталось, не должно было остаться. Быть может, какие-то завитушки, сливочная луна над лесом антенн. Понимать, дорогая моя Рита, я понимаю, но до конца не разобрался. Два года, и не единого слова, ни малейшей потребности что-то вспомнить. Не думал, что такое возможно. А как же твое пристрастие к годовщинам, к циклическим повторам, к тому особому дню, когда ты в одной фразе высказываешь все, отнюдь не превращая этот день в день памяти, не вызывая воспоминаний, лишь лаконично заявляя: исполнился год. Исполнилось уже два года. Только «уже» перед числом лет, и больше ничего. Ни любопытства, ни рассказов, лишь раз в году эта единственная фраза, и этой единственной фразой ты прикрываешь все, всех заставляешь молчать: Джулиано, Петера, Марию, меня и любого, кто в курсе дела или просто это слышит. Отцу довольно его победы и сознания, что ты уже не на Юге, в Венеции, а здесь, в Вене. Он опять часто спрашивает, когда мы приедем, словно та маленькая страна – большая горница, словно обиду можно загладить твоим или моим возвращением. Он не знает, что ты уготовила ему новые обиды, что ты живешь с Джулиано, а любишь Петера.
Мария! Она меня не слышит – крепко спит, лежа на животе и согнув в локте правую руку так, что лица ее совсем не видно. Попозже я приму душ, но сперва прогуляюсь и куплю газеты. Больших событий в этом году не предвидится, 51-й Биеннале так и так оказывается в тени прошлогоднего – юбилейного. После Дзефирелли весь фестиваль можно утопить в море; каждый год – закулисная борьба и полемика, каждый год все те же причитания о снижении качества. Нельзя ставить в упрек Понтекорво, что Олтман не успел вовремя закончить свой новый фильм.
Где моя рубашка, опять она все переложила. Не могу найти носки.
Первые немецкие гости сидят в саду и воротят нос от плохого масла, перед ними стопками лежат путеводители. Здесь, в квартале ремесленников, человек, по крайней мере, избавлен от журналистов и фотографов. Те высматривают голливудские физиономии в Палаццо дель Чинема, часами топчутся на красном ковре. Не знаю, надо ли мне ехать на Лидо. Как недавно сказал Пухер, самые лучшие статьи все равно у кого-то списаны. Посмотрю-ка я фильм Амелио и Ризи в кинотеатре «Олимпия». Вольфрам Паулюс меня не интересует, а телефильм Фасбиндера «Марта» и того меньше.
Выходишь из отеля и ступаешь по обрывкам фольги или картофельным очисткам, регулярный вывоз мусора у них здесь все еще не налажен. Бабушка Эннио бросала мешочки в канал.
Вчера в той квартире горел свет, но он больше не живет в переулке Барбариа-де-ле-Толе. На латунной табличке значится фамилия Скарпа, а балкон заставлен растениями.
В остальном все без изменений: школа имени Антонио Вивальди за высокой каменной стеной, почта, остерия «Балон», кондитерская «Ферзуок», где мы как-то под вечер впервые пили «маккиато»[12]. Даже ларек с мороженым все еще на месте, сидящий в нем пенсионер продал нам ледышек на триста лир; из окна мы могли наблюдать, как он смешивает сироп с водой и разливает эту жидкость по сосудам для замораживания. Единственными его клиентами были дети из этого квартала и Рита – она любит водяное мороженое. Случалось, что мороженщику не хватало сиропа, тогда мороженое, по ее словам, сильно отдавало хлоркой.
Словно вуайер, стоял я перед лавкой Туркетто и смотрел на их окна. Да что мне за дело – Рита теперь счастлива.
Узкие переулки все похожи друг на друга и все выходят на какую-нибудь площадь, к мосту. Я бреду наугад в скудном свете. Как ей удалось так быстро и так хорошо здесь сориентироваться.
Только в Вене она заблудилась, потому что прилагала ко всем другим местам и городам масштаб Венеции. Ей хотелось пройтись пешком, и она плохо рассчитала. Расстояние на плане, казалось, требовало всего десяти минут ходьбы, на самом деле оно заняло более получаса. В Венеции, как она однажды рассказывала, ориентирами ей служили латунные таблички на дверях, витрины магазинов, а особенно – запущенные фасады домов и статуи Мадонны в нишах. На площадях, откуда отходило несколько переулков, какое-то запомнившееся ей платье или жакет в витрине, попавшейся на пути туда, нередко помогали ей решить, верный ли она выбрала путь обратно. Вена действует ей на нервы: одинаковые магазины, быстро следующие один за другим, вывески, рекламные щиты, светящиеся буквы, плакаты и афишные тумбы сбивают ее с толку, безнадежно лишая способности ориентироваться.
Промчался катер, и вода в канале приходит в движение, вскипает, громко бьет в каменные стены. Под мостом плывут по течению очистки овощей. Возможно, я найду его на рыбном рынке.
Не стоит тебе с ним связываться, сказала вчера Мария, когда мы, оставив материк позади, переезжали по мосту в город. Люди оскорбленные и сломленные опасны, ведь они понимают, что дошли до края. Потом она снова углубилась в свою книжку о живописи в Венеции и показала мне «Грозу» Джорджоне.
Килограмм муската. Пока ты копаешься в поисках мелочи, продавцы успевают положить тебе в пакет мятые, перезрелые ягоды, прикрыв их сверху самыми лучшими.
Живи здесь, и они будут к тебе добры, сказала Рита во время одного из моих первых походов на рынок. Если овощи на дне корзины однажды не окажутся гнилыми, а корешок салата будет зеленым до самой сердцевины, то можно не уезжать, значит, ты уже пустил корни, ты принят. Спустя несколько лет она пришла к другому выводу.
Эннио не стоит на обычном месте, нет его и в заднем ряду. На Кампо-де-ле-Бекарие строят ларек для торговли хозяйственными товарами. Женщина, что теперь дегустирует вина и делает закупки для Джулиано, была обречена до конца своих дней торговать здесь рыбой. Рита правильно сделала, что уехала из Венеции.
Опять один из них кричит и поворачивает за угол со своей тачкой. Там, где начинается аркада, лежит развернутая картонная коробка, рядом стоят пустые винные бутылки. Босколо и Мино здесь, как видно, тоже уже нет: новые лица, новые голоса.
На другом берегу Большого канала причаливает вапоретто первой линии, еще немножко, и поднятые им волны докатятся до рынка.
Загляни ко мне, сказала Рита по телефону, и я из редакции поехал к ней, хотел сообщить, что в этом году они опять посылают меня в Венецию, хотел спросить, не могу ли я что-нибудь для нее сделать. В винном магазине находился только один клиент, который в консультации не нуждался, так что у нас было время поговорить. Она налила мне стакан «шильхера», спросила, не хочу ли я есть, и без умолку болтала. Джулиано сейчас в Кормоне, заднюю комнату надо покрасить заново, не знаю ли я кого-нибудь ей в помощь, одна она здесь в обеденные часы уже не справляется.
Душевное равновесие всегда опирается на твердый порядок вокруг, пусть большею частью лишь мнимый, так зачем мне, думал я про себя, вырывать ее из этого понемногу вновь обретенного спокойствия. Ей стоило тогда таких больших усилий оторваться от окружавших ее предметов, от памятных вещей, фотографий, скатерок и ваз, которые она собрала за все эти годы и весомость которых, как выяснилось в Вене, мы оба недооценили.
Она бы охотно уехала раньше, отступила бы, пусть и бранясь, и со скандалом, если бы дело было только в том, чтобы оставить Эннио. Но она привязалась к бесполезным, ничего не стоящим вещам, к квартире, которая хотя ей и не принадлежала – Эннио она не принадлежала тоже, – но на которую она как бы нажила некое право, право называть ее «своим домом».
В тот вечер, когда мы вернулись из Клагенфурта, я как раз надел кроссовки, чтобы пробежаться по Пратеру, она позвала меня к себе в комнату. Она не плакала, но выглядела подавленной и слишком слабой для того, чтобы встать. Она уверена, что Пиа нарочно прислала только два пуловера, ибо считает ее мошенницей, потому что уезжая она прихватила все деньги. Но ведь мне было некуда отступать – голос у нее делался все тише, – некуда нести свою боль. С годами наряжаешь свою квартиру, устраиваешься в ней поудобней; каждый квадратный сантиметр – это представление о чем-то и какая-то надежда. Она бежала в никуда, а в этом «никуда» деньги все же хоть какое-то утешение.
Поеду на пароме, чтобы скорее попасть в «Боккассини». Газеты куплю позднее.
Если бы я мог внушить Марии, что разговаривать можно и на ходу, что не обязательно останавливаться всякий раз, когда хочешь сказать несколько слов, то мы с ней могли бы совершать прекрасные прогулки: по Джудекке вдоль набережной, от св. Евфимии до церкви Реденторе[13] и дальше, до причала Ле Цителле или по другой стороне, с видом на мельницу Стукки. Марианна объяснила мне, что это высокое здание в гамбургском портовом стиле было до Второй мировой войны крупнейшей макаронной фабрикой в Италии и что слово «Джудекка» не имеет ничего общего с названием еврейского поселения, скорее, это был остров арестантов.
Из двух телефонов-автоматов на площади Святых Апостолов ближний опять испорчен, а перед более дальним стоят в ожидании две женщины с хозяйственными сумками. Какой-то мужчина останавливается у первого телефона, снимает трубку, видит на уровне кнопок с цифрами мигающий сигнал и хлопает ладонью по аппарату. Пахнет писсуаром, а у меня в желудке пусто, не считая нескольких зеленых виноградин.
Ты где? Это Рита, без имени, вне времени. Она терпеть не может автоответчик, каждый раз дает мне это почувствовать. Обычно она тихо и четко произносит «Алло», потом молчит и только зря переводит пленку, пока аппарат не выключится сам. Она чувствует, что я у телефона, – уже самый ее вопрос подозрителен. Прожив два года в большом городе, она все еще упорно не признает современные средства связи, ставшие такими необходимыми.
2
Рита стоит за дверью, разглядывает стекло, рукавом стирает отпечатки пальцев над дверной ручкой. На другой стороне улицы рабочие устанавливают леса, грузоподъемник поднимает стройматериалы на пятый этаж. Какая-то доска ударяет в стену дома, оставляя после удара вмятину, белое пятно. Рита слышит окрик прораба, возвращается к стойке и погромче включает радио.
Если мы какие-то не такие, кричала по телефону Иоганна, то скажи прямо, в чем это мы не такие, пригвозди нас хорошенько. Коли мы не такие, коли совсем невыносимые, то и оставайся там, где тебе легче, где до того легко, что ты взлетаешь, что у тебя почва уходит из-под ног, только получше рассмотри место посадки, слышишь, рассмотри, куда падать будешь после полета.
Рита берет тряпку и проводит ею по прожилкам мрамора. Протерев стойку, она снимает телефонную трубку и нажимает кнопку повторного вызова.
Опять только ответчик. Уже два дня она не может его найти. Когда он ко мне заходил, и речи не было о какой-то командировке.
Они хотят, чтобы я вернулась домой, хотят сделать из меня крестьянку, которая всю зиму проводит во дворе, у колоды для рубки дров, или у раковины. Они хотят видеть меня в клеенчатом фартуке, в резиновых сапогах под дождевальными установками; я должна обрезать деревья, пахать и рыхлить землю, прореживать ветви яблонь, удаляя годовалые и бесплодные побеги, чтобы плоды получали достаточно света и воздуха. Обо мне самой никто и не думает. Все они одним миром мазаны.
Теперь мне аукнется, что я осталась без приданого, что не училась в университете. Антона они не трогают, в Антона отец вложил деньги, правда, неохотно, но с надеждой. Его известность наполняет отца гордостью. Когда ты снова напишешь что-нибудь для нашей газеты? Он собирает статьи сына, не читая их. Только вложенные деньги защищают от претензий и мерзкого вымогательства.
Перед винным магазином останавливается доставочный фургон с надписью «Паладини». Рита ищет квитанцию, подходит к окну и регистрирует товар, который водитель выгружает на тротуар. Когда дверь фургона захлопывается, она выходит на улицу, расписывается и еще раз пересчитывает коробки.
Отец становится все слабее, а сейчас время снимать урожай. Сборщики яблок из Чехии отказались, а местных не найдешь. Иоганна за все эти годы ни разу не позвонила, не навестила, не прислала открытки.
Тому, кто уезжает из родной страны, рассчитывать не на что, кто покидает дом, не вправе надеяться на заботу о себе. Когда я несколько недель лежала в больнице, она справлялась о моем состоянии у Антона.
Яблоки «джонатан», плакалась она в трубку, давно созрели, через две недели настанет пора снимать «гольден», на октябрь останется только «утренний аромат». Отец уже не в силах вскарабкаться на стремянку, а дети в школе. Она не один год воюет за то, чтобы выкорчевать одряхлевшие яблони и посадить молодые деревца, но отец не желает ничего слышать, он становится все упрямей, жалуется прилюдно, в трактире, на свою печальную участь, на то, что наша мать не родила ему сына-крестьянина и ни одна из нас не вышла за какого-нибудь такого замуж.
В магазин входит постоянный клиент, становится за столик у окна и разворачивает свои пакетики. Рита наливает в фужер полусухое шампанское и подает ему. Размашистым движением он высыпает на тарелку маслины – несколько штук скатываются на пол, одновременно звонит телефон, а только что вошедшая секретарша директора фирмы «Рабич», как всегда, нерешительно стоит перед витриной с бутербродами. Когда Рита наклоняется, чтобы подобрать черные маслины, взгляд ее падает на каблуки дешевых туфель посетительницы и ее отечные лодыжки. Сейчас, думает Рита, она меня спросит, какова лососина – не жирная ли и не лучше ли ей попробовать сырокопченую ветчину; она будет тыкать указательным пальцем в чистое стекло витрины и гонять меня от одного бутерброда к другому. Не этот, вон тот, нет, рядом, или все-таки лучше этот, в последнем ряду.
Почему бы всем им не сидеть в ихних венских ресторанах и не уплетать любимые копчености? Они становятся все противней, эти балованные буржуазные барышни, эти нувориши в сшитых на заказ костюмах, которыми они пытаются отвлечь внимание от своих рыхлых носов, обличающих пьяниц.
Винный магазин Стикотти. Петер, ты же знаешь, сюда ты мне звонить не должен. Нет, только через десять дней. Ему пришлось поехать в Кормон, оттуда он отправится дальше, в Тоскану. Хорошо, в восемь часов.
Недавно здесь передавали песни Баттисти[14]. Секретарша директора улыбается и подходит в своем мятом платье к холодильному прилавку, чтобы выбрать следующий бутерброд. Постоянный клиент думает, что на него никто не смотрит, и ковыряет в носу. При этом он морщится, словно кто-то светит ему в лицо яркой лампой. Рита решительно выключает радио и принимается открывать коробки.
3
Мария как была, так и останется учительницей, увлеченной искусством, своенравной. Мы едем с ней на Сан-Джорджо, но она видит там только два полотна Тинторетто. «Тайная вечеря» Веронезе – пытаюсь я ее спровоцировать – мне нравится больше. У Веронезе нет «Тайной вечери», есть только «Пир в доме Левия». Я умолкаю и оставляю ее одну. Лифт, поднимающий на колокольню, не работает. Слышу, как один монах говорит, что бенедиктинский монастырь вскоре будет закрыт. С октября их здесь останется всего двое. Поскольку платой за вход в башню они больше не распоряжаются, а министерство доплачивает всего девятьсот тысяч лир в год, им остается только одно – поискать работу в каком-нибудь другом монастыре.
С Марианной я редко посещал церкви и музеи, только один раз мы побывали с ней в Галерее Академии. Она затесалась в группу французских туристов, повторяла услышанное, запоминала: когда Веронезе закончил свою «Тайную вечерю», инквизиция обвинила его в ереси за чрезмерно яркую образную фантазию. Но вместо того, чтобы переписать фигуры, он просто изменил название картины. Я последовал примеру Марианны и присоединился к итальянскому священнику, который вел группу, но, еще не успев узнать что-либо про Тициана, услышал вопрос, заплатил ли я. Я покачал головой. Тогда мне было отказано в праве слушать.
С одиннадцати утра до полуночи сидят они перед киноэкраном, выходят из Большого зала с красными, как у кроликов, глазами и старательно пишут свои обзоры в то время, как я стою перед базиликой, наслаждаюсь солнцем и злюсь на Марию. Она со мной не считается, читает свои путеводители, а я должен ждать. Каждое путешествие она использует для пополнения образования. Беспечной она становится, только если пьяна, тогда она расстегивает мне рубашку, зарывается лицом в волосы у меня на груди. Прошлой ночью я прижал ее к краю бассейна неработающего фонтана, но она вырвалась и, громко смеясь, застучала каблуками дальше. Вдруг я услышал какое-то невнятное бормотанье и увидел в начале ряда ларьков холм из одеял. Там, где утром лежал картон, что-то зашевелилось, высунулась рука, ощупала мостовую, чтобы убедиться, что бутылки все еще там, потом спряталась опять. Тело под холмом, казалось, приподнимается. Только когда вокруг все стихло, холм понемногу опустился.
В местных газетах – ни строчки кинокритики, зато Марлон Брандо, издавший автобиографию, обеспечил небольшой скандал: хотя руководитель фестиваля Понтекорво – лучший кинорежиссер, с каким ему довелось работать после Казана и Бертолуччи, но он расист. Всегда носил с собой пистолет, даже грозился его застрелить.
Мария берет у меня из рук газету, садится со мной рядом. Поцелуй меня. Потом она сбрасывает с ног босоножки и массирует покрасневшие пальцы. Отнести тебя в отель на руках? Она не отвечает, а следит за каким-то мужчиной, который идет от причала к церкви. Когда он проходит мимо нее, она беззастенчиво оборачивается ему вслед. Это он. Кто? Фрауль, актер Бургтеатра. Но это же не основание для того, чтобы так беспардонно на него таращиться. Она пожимает плечами, вскакивает, влезает в свои матерчатые босоножки телесного цвета. Ты что, побежишь за ним? Гудок океанского лайнера, что как раз входит в бассейн Святого Марка, заглушает ее смех. Она поднимает меня со скамейки и кусает за мочку левого уха. Вдали, над островами, собираются тучи, а огромный пароход заслоняет вид на Дворец Дожей.
Другого и нельзя было ожидать: Понтекорво, желавший, чтобы Голливуд был изгнан с экрана, из вечера в вечер стоит в Большом зале и поджидает кинозвезд, иногда напрасно, если они, как Джек Николсон, по совету своих телохранителей пользуются черным ходом. Кому это интересно? К концу фестиваля, как бывает каждый год, всех охватывает усталость от фильмов, наполняются рестораны, а карабинеры понемногу теряют выдержку и даже вечером еще прячут глаза за зеркальными солнечными очками.
Похоже, что Эннио уехал из города; Пиа целый год не давала о себе знать, так что звонить ей я не хочу. В остерии «Да Пинто» его не было, утром я туда то и дело заглядывал, к досаде Марии, которая непременно хотела посмотреть выставку импрессионистов в музее Коррер.
Ночной сторож сует контрольные листки в дверные щели, прогоняет кошку, которая забралась за чугунную решетку. В домах закрывают оконные ставни, возле Риальто причаливает вапоретто, мотор стучит громче, волны ударяют в набережную, перехлестывают через край. А соль разъедает старую каменную кладку. День-деньской над городом стелется дым из заводских труб Порто Маргера, постепенно превращая мрамор церквей и дворцов в растворяемый водою гипс.
Венеция оседает, рассказывал Эннио за ужином в «Арденги», потому что для промышленных нужд выкачали все артезианские колодцы; портовые и фабричные сооружения без зазрения совести строили прямо в песке лагуны. Он никак не мог успокоиться, поносил правительство, угрожал перерезать глотки политикам и мафиози, если его лишат источника существования. Особую тревогу вызывали у него танкеры, которые разгружались в Местре-Маргера.
Вот здесь, возле этого канала – или это было где-то дальше? – у меня произошла стычка с Ритой. Во время ночной бури многие лодки наполнились водой и в конце концов затонули, на другом берегу в канал рухнули строительные леса и заблокировали правую ходовую полосу. Я просил Риту смягчиться и навестить отца. Он справлял тогда свое шестидесятилетие. Она отказалась, заявила, что поедет, только если он перед нею извинится. Через полгода отец предпринял попытку примирения и пригласил их обоих. Однако Рита приехала без Эннио, потому что стала его стыдиться, давая ему опускаться все больше и больше, хотя в то время еще не составило бы труда вывести его из депрессивного или сумеречного состояния.
Она не могла иначе, ей надо было до конца сохранять видимость счастья.
Меня так и тянет туда, вот я опять дошел до Рыбного рынка, а ведь хотел пойти в другую сторону; на каждом втором углу не горит фонарь, в проулках – ни души.
Страха Рита не испытывала. Стоит лишь крикнуть, говорила она, как все кругом просыпаются. Однако в отплату за такую безопасность приходится терпеть их нескромность: что проникает снаружи вовнутрь, проникнет также наружу; могли бы существовать мосты любовных стонов, проулки ссор и храпа. Летом она, едва дойдя до здания школы, уже знала, спит Эннио или нет. Под конец ей даже пришло в голову привязать ему на спину бюстгальтер, набитый яблоками, чтобы он, повернувшись и почувствовав что-то жесткое, либо проснулся, либо снова улегся на живот.
Денцель так и не побывал в этом городе. Когда он хотел поехать со мной, они послали его в Тузлу.
Вначале Пухер ездил сам, Рим и Венецию у него никто оспаривать не смел, до тех пор, пока члены редколлегии ему не объяснили, что я, благодаря знанию языка, могу в ходе короткого интервью извлечь из собеседника больше, чем он, ибо не нуждаюсь в переводчике. Месяцами он смотрел на меня как на своего личного врага.
Эннио все еще здесь, он словно и не вставал и беспокойно ворочается с боку на бок. Надо было мне прийти днем, они наверняка не оставят его так лежать. В полдень с пола смывают остатки рыбы. Когда мы с Марией были в остерии, мне не пришло в голову заглянуть под арки.
Человек потягивается, тихо бормочет что-то в темную ткань одеяла. Судя по голосу, это, возможно, он. Я крадусь мимо него, прислонившись к колонне, слежу за его движениями. Он опять с головой укрылся одеялом, только ботинки торчат. Как я могу его узнать по этим приглушенным хриплым звукам? Надо подойти поближе. Теперь он стонет, по телу пробегает дрожь. Выпрастывает руку. Фонарь светит слишком слабо. Где моя зажигалка? Пуговица на манжете рубашки расстегнута, видны жилы и кровеносные сосуды. Возможно, это и не его рука. Я уже не помню. Глаза у меня медленно привыкают к мерцанию огонька, большой палец жжет. Я нагибаюсь пониже. А вот и шрам, почти незаметно тянется он, скрытый густым волосом, по тыльной стороне ладони и скрывается во впадине большого пальца.
Мария лежит голая на кровати. Мне снится, будто я безмолвно сижу и разгребаю ногами белую гальку – заметаю следы машины. Какая-то незнакомая женщина грозила мне пистолетом. Мы шли друг за другом по песку прямо, не сворачивая, по хорошо утоптанной тропинке, в каких-нибудь трех метрах от воды.
Ты куда? Когда я вру, то прислушиваюсь к себе – не выдает ли меня интонация. Я сейчас вернусь, а ты пока что уложи чемоданы. Она ничего не спрашивает, занятая рассматриванием своих волос: много ли их посеклось. Я свободен, мигом влезаю в джинсы, натягиваю пуловер и выбегаю из отеля.