Текст книги "Неприкаянные"
Автор книги: Сабина Грубер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Annotation
Сабина Грубер – известная австрийская писательница, поэтесса, драматург и эссеист, лауреат многих литературных премий. «Неприкаянные» (1996) – первый ее роман, сразу обративший на себя внимание публики и литературной критики. Герои книги, брат и сестра из Южного Тироля, уезжают из родных мест: он – в Вену, она – в Венецию, из любви или безрассудства, только бы спастись от гнетущего одиночества. Однако в конце концов они понимают, что тот, у кого не было настоящего дома на родине, не построит его ни в каком другом месте.
Сабина Грубер
Коротко об авторе
НЕПРИКАЯННЫЕ
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
Сабина Грубер
Коротко об авторе
Сабина Грубер – известная австрийская писательница, драматург и эссеист, лауреат многих литературных премий. Родилась в г. Мерано, в той части Тироля, которая ранее принадлежала Австрии, а в начале XX века отошла к Италии. Изучала германистику, историю и политологию в университетах Инсбрука и Вены. После окончания преподавала немецкий язык в Венецианском университете, затем в Клагенфурте. По словам самой С. Грубер, ее сформировали две культуры: немецкая и итальянская. Поэтому, несмотря на родной немецкий язык, ее все время тянет в Италию.
Не случайно герои первого романа Сабины Грубер «Неприкаянные» (1996), родившиеся на севере Италии, уезжают, спасаясь от гнетущего их одиночества, в Вену, а потом в Венецию. Этот роман С. Грубер назвала редким и почти неупотребляемым словом «Aushäusige», однако смысл его понятен: речь идет о людях, которые по собственной воле покинули родное гнездо и пытаются обосноваться где-то еще, но везде остаются чужаками.
С. Грубер избегает последовательного изложения событий. В ее книге сменяют друг друга на первый взгляд совершенно разрозненные эпизоды, настоящее перемежается прошлым; главные герои говорят, перебивая друг друга, и не всегда легко определить, кто есть кто, а может быть, это сам автор. Критик журнала «Ди брюкке» Петер Хандке написал о романе: «То, что столь многое остается открытым и лишь слегка затронуто, наполняет всю вещь ветром и светом».
Сейчас Сабина Грубер живет в Вене и пишет новый роман под рабочим названием «Предположение».
_________________
Издательство благодарит Отдел культуры Управления Федерального канцлера Австрии (ВКА) и издательство «Визер» за поддержку в издании этой книги.
Герои романа, неприкаянные, бегут от одиночества, чтобы наконец понять: тот, у кого не было настоящего дома на родине, не построит его ни в каком другом месте.
«Нойе цюрихер цайтунг»
НЕПРИКАЯННЫЕ
Посвящается
Аннемари Монауни Грубер
и Францу Томасу Майзлю
Глава первая
1
Вот, начинается, думает Рита, сейчас Эннио склонится над столом, смахнет прибор, тарелка с рыбьими костями перевернется, тут он всем телом наляжет на столешницу, дотянется до радиоприемника и примется рыскать по разным каналам, пока не поймает воскресную станцию и возгласы «гол!», «офсайд!» снова не заставят ее насторожиться и ждать. Только когда матч закончится и рюмки и тарелки снова окажутся в безопасности, она сможет покинуть свой пост, а он будет и дальше крутить ручки настройки или выключит радио вообще.
Рита надеется, что он уйдет из кухни, но он остается сидеть напротив нее, руки молитвенно сложены у подбородка, голова опирается на согнутые большие пальцы; и будто ее здесь нет вовсе, будто остатки еды сами собой убрались в предназначенные для того шкафы, он не отрываясь смотрит на пивные бутылки, которые все не исчезают из его поля зрения, хотя дверь холодильника хлопает то и дело. Рита поворачивается к нему спиной, бросает в мойку кастрюлю, гремит тарелками, ставя одну на другую. В последнее время она все реже его дразнит. Плечи у него как-то обвисли и презрительно дергаются, когда она на него смотрит. Эннио уже не способен различать вопросы и ответы; чтобы выразить сомнение и озабоченность, он закатывает глаза, шевелит губами и дергает щеками, а произносить внятные слова и фразы уже почти перестал. Он ковыряет ногтем дерево, болтает ногами – туда-сюда, пока это раскачиванье, постукиванье скамейки не начинают действовать Рите на нервы и она в раздражении не хватает его за ноги: прекрати, от тебя рехнуться можно!
У Риты не остается времени его отчитать: Эннио встает, чуть не падая ничком, словно не может устоять перед ее взглядом, но резко выпрямляется, чтобы оттолкнуться от нее, почерпнуть у нее силы пройти расстояние от кухонного стола до спальни, которое он одолевает с трудом, волоча за собой непослушные ноги, натыкаясь на мебель и притолоку.
Оставшись наедине со стульями, она думает: а что, если бы всего этого времени, всех этих лет не было, если бы она взяла и убила его, намеренно и коварно ударила бы и била до тех пор, пока голова у него не свесилась бы на грудь, не дернулась в последний раз. Избавясь от этого медленно разлагающегося, непрестанно пахнущего рыбой тела, она бы еще раз отважилась прорваться в жизнь. Но пока она мысленно отправляет Эннио в землю, он с храпом восстает к жизни: холм на постели шевелится, посреди анютиных глазок и хризантем вылезает наружу ступня. Опрокидывается ваза, свеча перестает мерцать.
Когда Рита на цыпочках выходит из дома, уже темно. Она сворачивает не в тот переулок, озирается: в свете лампочки над входной дверью копаются в мусоре кошки, разорванные мешки устилают ее путь. Немного подальше она останавливается перед дверью бара, высматривает за стойкой очертания некой фигуры. Никогда бы не вошла она в это заведение одна, не смогла бы выдержать устремленные на нее взгляды. Заслышав шаги, она поворачивает голову в сторону тупика и роется в сумочке. В условленное время скрипит дверь, она идет на несколько шагов впереди, он молча следует за нею. Если кто-нибудь пойдет за ним следом, то увидит, как между его ногами мелькают ноги Риты; кажется, будто его огромная тень поглощает ее сзади, его уверенная поступь определяет скорость ее шагов. Ступени последнего моста он берет в несколько прыжков и тем выбивает ее из ритма. Едва она успевает дойти до арки проходного двора, как его лицо уже нависает над ее лицом, он хватает ее – это его приветствие. Из кармана брюк он достает связку ключей, позвякивает ими у нее над ухом и приглашает следовать за ним.
Здешний хозяин – клиент моего мужа, говорит Рита. Она находит это заведение безвкусным, добавляет, что оно напоминает ей об Эннио, все съеденные здесь рыбы погибли у него в лодке, на этой плавучей бойне. Пока она говорит, а ее глаза ищут за остекленной дверцей холодильника рыбьи тушки, он прижимается к ней. Взгляд ее замирает на давно издохших раках-богомолах.
Дома, размышляет она, дождевальные установки разбрызгивают теперь на полях воду из оросительных каналов; каждый второй понедельник Заячий луг, что выше деревни, заливает водой. Плющ там желтеет, а зеленый лук вообще не желает расти. На том Заячьем лугу я вкусила первый поцелуй, когда уже сочинила себе идеальную любовь и позднее все к ней примеряла. Позднее ветви яблонь сомкнулись над машиной Мартина, и с такой же решительностью, с какой гонял отцовское авто по ухабистой тракторной колее Яблоневого луга, полез он ко мне под юбку. Добившись своего, отыскал в бардачке между дорожными картами бумажный носовой платок и вытер кожаное сиденье.
Альдо сдвигает в сторону корзинки с хлебом, без слов падает на Риту. Она пугается собственных движений, того, что отдается ему, когда надо бы отвернуться, участвует в игре, идет навстречу. На пути домой перед глазами у нее копошатся раки; то, что осталось от него, стекает по ногам теплой влагой.
Рита делает множество дел сразу. Поскольку она пытается всюду поспеть, голова у нее идет кругом. Она такой неорганизованный человек, что вечно попадает в цейтнот. Магазины вот-вот закроются, а она еще ничего не купила. Собирается гроза, а белье висит под открытым небом. Она знает, как надо себя вести, чтобы хоть иногда казаться себе стоящим человеком, испытывать нехватку времени, как другие, чем-то заниматься, как другие. Ее занимает не то, что хотелось бы делать самой, а то, что ей надо делать для других. Она стряпает для Эннио, открывает ему дверь, когда он приходит домой. Складывает пижаму и кладет под подушку. Вечером отворачивает одеяло. Вещи, которые не привлекают к себе внимания, она перемещает так, что они начинают мешать: вазу с георгинами ставит на тумбочку возле кровати, белье кладет в умывальник. Иногда она выбрасывает важные записки или свежую рыбу, относит в чистку костюмы, когда ее никто об этом не просит, все переустраивает по-своему. Такое поведение, понятное только самой Рите, для Эннио невыносимо. Непредсказуемость – ее оружие, так она привлекает к себе внимание, и пусть это будут лишь проявления недовольства: она подвергается нападкам – значит, существует.
Услышав, что Эннио поднимается по лестнице, Рита бросает лапшу в воду. Он садится за стол, не сказав ей доброго слова. Ворот его рубашки взмок от пота; когда он наклоняет голову и начинает говорить, голос у него дрожит. Где соль? Она не сразу подает ему солонку, и он срывается на крик. Ей становится ясно: он знает, должно быть, кто-то что-то видел. Он хватает солонку и вытряхивает содержимое за спину. Во время еды, пока она провожает глазами лапшинки, которые соскальзывают у него с вилки, он велит ей надеть туфли. Убирайся с глаз моих, говорит он. И: подожди на улице, пока я управлюсь.
2
Каждый день одно и то же: Мареш берет из пачки «Курир», кладет на стол десять шиллингов, но никогда не скажет «спасибо», «добрый день», «до свидания». Ни рукопожатия, ни кивка, ни даже взгляда; зато потом, когда в ресторан входит Симонич, – поцелуи в обе щеки, приветственные и прощальные. Целуют только людей светских. Мареш обмакивает франкфуртскую сосиску в горчицу и опять берет меня в оборот: ведь так хочется помечтать об Италии. Все они любят Италию, вернее, то, что они считают Италией, – Тоскану, Венецию, оливковое масло холодной выжимки, кофе «Сегафредо». Когда я заказываю меланж[1], они качают головой.
Что там у Риты? Я меняю тему. Денцель приходит ко мне на помощь, подсаживается к столу, выклянчивает сигарету. Он курит без передыху, словно надеется вот так, подолгу отыскивая зажигалку, потом закуривая, хоть немного сдвинуть сроки, выкроить время для размышлений. Он никогда не зевает, не разражается хохотом, никогда не теряет самообладания, даже если его статьи ругают или отклоняют вовсе.
Я хотел бы лечь на тот узкий диванчик, положив руки под голову, вытянув ноги.
Как я им скажу, что сегодня уйду пораньше? Редактировать может и Денцель, так он скорее усвоит, чего именно впредь ему следует избегать. Пухер вчера обозвал его газетным недоучкой, за то, что он не овладел еще жаргоном эвфемизмов. Он и впрямь написал «бомбовый удар» вместо «военная операция». Его прогоняют через все отделы, чтобы он усвоил табу, однако он, из наивности или упрямства – я его пока что не раскусил, – держится за свою непосредственность, бушует в своих репортажах, нанося удары направо и налево, а позднее, когда завотделом растолковывает ему, сперва с дружеской озабоченностью, потом переходя на крик, подвохи его стиля, – молчит.
Симонич встает, на ней опять черные чулки в сеточку и платье, которое кончается аккурат там, откуда ноги растут. Мареш, перемазанный горчицей, пытается с ней заигрывать. Оба они, в отличие от Денцеля, давно поняли, что журналистика – это возможность заработать себе на жизнь, все равно как торговать сосисками или жарить картошку. На коренное обновление внутри отделов надеяться уже не приходится. Только глупыши Денцели еще верят в то, что им позволят резать правду-матку.
Слушай, у меня сегодня встреча. Симонич моментально поворачивается, идет назад к нашему столику, по-товарищески кладет руку на плечо Денцеля и, ухмыляясь, глядит на меня.
3
Эннио пересекает площадь Сан-Джованни-э-Паоло, то и дело оглядывается на Риту, подгоняет ее. Она молча вышагивает позади него, идет так, будто не привыкла ходить на каблуках: при каждом шаге колени у нее подгибаются, таз подается вперед, одновременно верхняя половина туловища откидывается назад, чтобы перемещением тяжести можно было восстановить равновесие и не ткнуться носом в камни. Она балансирует, спотыкается, пока они, миновав набережную Дандоло, не поднимаются на маленький мостик, под ними – грязная, мутная вода. Зачем я иду за ним, думает Рита, он и не пьян по-настоящему. Это моя нечистая совесть запугивает меня. Когда мне страшно, счастье всегда где-то прячется или же возвращается туда, откуда я долгое время ожидала несчастья. Я могла бы уложить чемоданы, убраться прочь от этой воды. Его мамаша была бы вправе торжествовать.
К окошку кассы на пристани Риальто стоит очередь японцев. Рита забавляется тем, что, обойдя их сзади, внезапно появляется у них перед камерами. Она представляет себе, как ее голова возникнет на экране в Токио или в Осаке, нечто расплывчато-коричневое на фоне белого мрамора моста и рыночной толчеи.
Не требуя объяснений у Эннио, она вслед за ним садится на вапоретто[2] первой линии, несмотря на духоту, тоже заходит в каюту. Чтобы заглушить тревогу, перед каждой остановкой пытается угадать, сколько народу сейчас сойдет. Эннио, очевидно, не намерен сходить до конечной станции.
На Лидо, перед экономично вытянутыми вверх летними домиками, Эннио прыгает в такси, опять без единого слова, опять метнув на нее повелительный взгляд, не терпящий возражений. Виа Мануцио, коротко бросает он, листая рекламный проспект, который взял с заднего сиденья, когда садился. Больше всего ей хочется сейчас крикнуть ему: – Куда? – но она надеется, что эта необычная поездка на такси окончится вполне буднично и ее предположение, что он знает, может оказаться ошибкой, а потому сдерживается, чтобы не выдать себя и не укрепить его подозрения.
Следя за белыми точками, она вспоминает: в предпоследний раз Альдо говорил ей, что чайки бывают разные – чайки-хохотуньи, чайки-рыболовы, черноголовые чайки, но какая разница между ними, у нее из головы вылетело, ей сейчас не до чаек, она невольно думает только об Эннио: мальчишкой он выходил в море, чтобы ловить на удочку чаек. Он и его друзья закидывали удочки, насадив на крючок рыбьи внутренности, ждали, пока чайки клюнут, после чего заводили мотор и вмиг срывались с места. Из-за резкого старта морские птицы накалывались на крючок, их выдергивали из воды, и под конец они с возрастающей скоростью порхали все выше над лодкой. На полном ходу чайки на лесках казались живыми воздушными шариками, но стоило выключить мотор, как они падали обратно в море с окровавленными клювами.
Что ему понадобилось на Виа Мануцио, думает она, искоса поглядывая на него. Эннио складывает проспект, вертит его в руках. По его лицу ничего нельзя прочесть. Когда за домами Сан-Николо показываются высокие деревья еврейского кладбища, он велит таксисту причалить и подождать. Рита выходит, огибает корму, останавливается возле багажника. Объясни мне… – начинает она, но Эннио со всего размаху бьет ее по лицу. Она отшатывается назад, спотыкается, теряет туфли. Ничего я не стану тебе объяснять. Вон там – он указывает рукой на дом Альдо, – там твое место, оставайся, где тебе полагается.
Прежде чем Рита успевает открыть рот, она слышит, как захлопывается дверца такси, тихое стрекотанье мотора переходит в громкий рев. Одним глазом она видит, что носовая часть катера выворачивает на ходовую полосу; другим уже испуганно и пристыженно высматривает возможных свидетелей. Никто ее не видел. За ближайшей садовой оградой взад-вперед бегает собака, но не лает. На большинстве окон, для защиты от послеполуденного зноя, спущены жалюзи. Рита сворачивает на улицу, идет вдоль канала к открытому морю, оставляя лагуну за спиной.
Немного погодя она сидит на пляже напротив больницы. Снимает туфли, стягивает с пальца кольцо и кладет его в кошелек для мелочи.
Когда дядя Виктор вечером не являлся домой, тетя Анна принималась вязать. Она молчала и вязала. Все, о чем она умалчивала, не решалась высказать, она вкладывала в свое вязанье и обволакивала им дочерей. Годами сидели они в часы трапез на угловой скамье среди недовязанных рукавов, полочек и спинок. Годами она закрывала глаза на похождения дяди Виктора, вполголоса считала петли: одна лицевая, одна изнаночная, и опять – одна лицевая, одна изнаночная, чтобы не надо было считать женщин. Она облекала руки и ноги своих девочек пестрой шерстью, словно укрощала этим своих соперниц. Она никогда не отвечала, если дочери задавали вопросы. И они довольствовались догадками, вероятностями.
Когда я последний раз была у нас на севере, там зеленели луга, а крыши своими удлинившимися тенями свешивались прямо в дома. Наваленные груды земли надо было еще разбросать по полям между опорами высоковольтной линии и стоящими поодиночке пока еще не распустившимися деревьями.
Рита держит в руке бумажный носовой платок, откусывает от него углы и жует мягкий комок бумаги до тех пор, пока ей не удается выплюнуть его в море в виде твердого шарика. Она видит, как вода постепенно отступает, обнажая илистую отмель. Потом входит по щиколотку в хлюпающую воду и большим пальцем ноги поддевает ракушки.
В Париже мы мазали друг другу животы шоколадным кремом из эклеров, а потом его слизывали. Долгое время меня удерживало здесь то, что на самом деле давно уже стало невозможным; ведь надежду на повторение так легко спутать с любовью. Я бы хотела, чтобы в голове у меня было решето, и повсюду – трава, трава вместо воды.
Ребенок тащит по песку складной стул, ищет глазами родителей, чтобы узнать, одобряют ли они эту игру. Возгласы его матери доносятся до Риты, пока она, увязая в песке, бредет в туалет. Раскорячив ноги – на доску она не села, – Рита слышит, как из нее вытекает жидкость, сперва по капле, потом сильной струей; неточно нацеленная струя ударяет в край унитаза и обрызгивает Риту; тут она видит, что бумаги нет, и это приводит ее в ярость. С бранью выходит она из клозета, дважды пинает ногой дверь, чем привлекает к себе изумленный взгляд какого-то пляжника в шезлонге. Проходя между кабинками, она опять поворачивается к воде, к морской и небесной синеве, на сей раз не разделенным линией горизонта – словно море гигантской волной накрыло землю.
Вначале, думает Рита, у меня еще было желание убежать, ведь тогда я могла бы надеяться, что он будет по мне скучать, что пустится на поиски. Своим уходом, считала я, мне удастся его отрезвить: человек, охваченный тоской, поневоле возвращается к действительности. Эннио не вернулся, его словно бы не было – только его вещественные следы: из помойного ведра выглядывали горлышки бутылок, на столе оставались хлебные крошки, возле пепельницы – окурки сигарет. Он с трудом находил ручку двери, когда хотел зайти в ванную, за едой пачкал себе рубашку. Один раз упал ничком на каменный пол в коридоре. Мне было стыдно бежать за помощью в мясную лавку напротив, и я сидела у него в головах, пока он не попытался встать и не пополз на четвереньках к гардеробу, чтобы ухватиться за него и подняться. Без жалости глядела я на его грудь, которая равномерно вздымалась и опускалась, желала ему утонуть или валяться убитым на каменных плитах рыбного рынка, покрытых слизью и дохлой рыбой.
Он всякий раз вставал, двигался по квартире, еле переставляя ноги, переполненный упреками и пыхтя от злости: это я виновата в его неудачах, ведь я не пожелала стоять за прилавком, потрошить рыбу и разрезать пилой на куски. Ребенок у нас все не появлялся, и чем дольше его не было, тем крепче Эннио привязывался к бутылке и держался за свою рыбу, добывал ее из моря, чтобы потом кричать на рынке, жалуясь на свое непродленное существование и взывая к женщинам, к их животам. Там он кричит до сих пор, чтобы избавиться от этих выловленных им тварей, чтобы через своих морских пауков и морских чертей пустить ростки в чужих телах.
С течением лет и литров он утратил красноречие, которое я так в нем любила, не говорил уже подолгу без перерыва – все равно о ком, все равно о чем, – не так быстро сыпал словами, пока не умолк совсем, и лишь в минуты просветления рассказывал о себе, о торговле, которая идет вяло, о своей матери, которой он уже много лет не мешал умирать в одиночестве и, несмотря на невыразимую любовь к ней, охотно отвез бы на Остров Мертвых, ибо перед нею он должен был держать себя в руках, что во время встреч по воскресеньям давалось ему все труднее. Он держал себя в руках и перед Антоном, когда тот приезжал из Вены, и вместо бутылки «мальбека» ставил на стол минералку, ставил нарочно, чтобы смутить гостя и заставить поскорее уйти. Потом, под предлогом, что ему нужно зайти к клиенту, Эннио спешил по переулку Барбариа-де-ле-Толе прямиком в остерию «Аль Балон», опрокидывал у стойки первый стакан вина, а позднее подсаживался к одному из столов, где целыми днями играли в карты. Может, он сидит там и сейчас, среди стариков, которые каждый день приходят туда из богадельни, – им надо только перейти переулок, чтобы провести последние годы в привычном питейном заведении в качестве рассыльных, помощников официантов или игроков, в зависимости от своего состояния.
Рита переходит на другую сторону, сталкивается с официантами, которые каждый вечер расхаживают здесь перед ресторанами или, расставив ноги, сложив руки за спиной, стоят у витрин, чтобы изловить гуляющих по берегу туристов.
Эннио будет меня ждать, думает Рита. Будет сидеть на кухне и пить кофе со спиртным, чтобы не заснуть. Воткнет в скатерть зубочистку, встанет и подойдет к окну, но наружу не выглянет. Или они его мне принесут. Люди, оставшиеся в заведении и еще не совсем пьяные, принесут его к нам домой, вытрясут его куртку, будут его увещевать. Они просунут его мне в дверь и усталым, нетвердым шагом побредут домой.
Не заставляй меня сейчас объяснять, говорит Рита Антону, не задавай вопросов, как будто я могу рассказать тебе то, чего ты сам не знаешь. Тут у меня за спиной насвистывает человек и ждет, когда я положу трубку. Ведь все последнее время я мысленно приближала, мысленно торопила конец, а обиды и упущения заводили вообще невесть куда.
Позавчера она в последний раз подошла к прилавку Эннио и передала ему список заказов, в последний раз, повторяет Рита, теперь она от всего этого избавлена – от криков торговцев, от мелькания рук, непрестанно бросающих рыбу на весы, от бьющихся в металлических лотках рыбьих тел. Наконец-то она будет покупать газеты, читать их, а потом выбрасывать, не думая о том, сколько килограммов морских языков и мидий можно было бы в них завернуть. Представь себе, он до последнего времени отказывался покупать водонепроницаемую упаковку, до последнего времени газетные листы промокали от этих морских тварей, из размокшей бумаги торчали морды, плавники и хвосты.
Что ты сейчас делаешь? Ты меня слышишь? Проезжающий грузовик заглушает ответ Антона. Мужчина за спиной у Риты переминается с ноги на ногу. В эти часы, говорит Рита, сюда приходят солдаты из казарм и занимают все автоматы. Чем бессмысленнее их дни, тем жарче любовный шепот, тем громче требуют они клятв в верности. Поговорив с подругами, они мстят им за свои ревнивые подозрения тем, что смотрят порнофильм или едут к проституткам в Местре.
Отцу ничего не рассказывай, не рассказывай, что я приеду в Вену. Я не доставлю ему такого удовольствия, не дам позлорадствовать, – мол, сбывается все, о чем он кричал мне вдогонку.
На Гранвиале скопились машины, сзади у них, словно по команде, вспыхивают, множатся, гаснут огни стоп-сигналов. Недалеко от пристани Рита еще раз останавливается, оборачивается назад. Здесь, на этом острове, где оставляют машины, вдалеке от омываемых водою дворцов, она с первых дней искала знакомое, привычное, бегала вокруг опрятных домиков и успокаивалась, только обнаружив, что кто-то у себя в саду разравнивает гравий или обрезает розовые кусты.
Чуть позже с палубы катера она видит далекие светящиеся точки на Рива-дельи-Скьявони, из-за сильного волнения на море они прыгают вверх-вниз. Вблизи эти фонари – три лампы, соединенные в виде треугольника, – похожи на готовые к отправлению локомотивы. Зимой, вспоминает Рита, я ездила на пляж, потому что ракушечные осколки хрустели под ногами, как смерзшийся снег. Времена года здесь почти ничем не отличаются друг от друга, разве что лето ощущаешь как душную жару, а зиму как влажный холод. Межсезонья – это привилегия дворцовых садов, обнесенных стенами, а за их пределами люди довольствуются орхидеями в пластиковых коробочках, пучком могильных цветов с прилавка напротив острова Сан-Микеле.
Рита разглядывает лица вокруг и думает об Альдо: как он вышел из остерии, словно зашел туда только что-то взять, например, рюмки для праздника или две-три бутылки вина; как он, выходя, выудил из стеклянной вазы сладкую булочку – «буранелло» – и сунул в карман брюк; как перед тусклым зеркалом в задней комнате откинул со лба редкие волосы и в конце концов надел шапку. Он сказал только: пошли.
4
Что это ей вздумалось – ни с того ни с сего, я ее не понимаю, как гром среди ясного неба – будто он в первый раз ее ударил. Ведь я годами пытался ее переубедить.
Кельнер уже едва держится на ногах. Посуда на подносе дребезжит. Он вытирает столы, пепельница вот-вот упадет.
Да, чаю, пожалуйста. Я сел не на ту сторону, мне бы следовало знать: за этими столиками часами приходится ждать, пока принесут чай.
Это хорошо, что она едет – уезжает оттуда, приезжает сюда – с миллионами рыб в голове; все ее воспоминания навсегда отравлены. Перед ее глазами он и здесь без конца будет резать угрей на порционные куски, заворачивать их в бумагу, ее уши всегда будут полниться его криками, только из водостоков уже не поднимется вода, из водостоков в лучшем случае поднимется пар, и в лучшем случае зимой.
Эту затрещину мы должны отпраздновать, полагает Рита.
Мне от нее уже не избавиться, так же как она не смогла избавиться от него, не знала, как это сделать, а быть может, и знала, но не нашла в себе мужества, вот и я не найду в себе мужества, мы все сплошь трусы, начиная с нашей матери.
Портьеры у входной двери шевелятся, взбухают в одном месте и снова опадают. Это не она: чересчур тонкие ноги, – озирается, нашла его и смеется.
Если она учительница, то уже опоздала.
В Вене Рита будет скучать, я ей об этом сказал. Будет целыми днями меня ждать, а ее рыбы – поднимать волны, а его руки – хватать ее рыб; ночами она будет падать на мраморную плиту, а он – ее убивать. Убивать много ночей подряд: я уже слышу, как она кричит во сне, – дубиной по голове, ножом в грудь. Я тоже тут: сижу с ней рядом, держу за руки.
Про мой чай кельнер забыл, несет мимо пустые стаканы и чашки. Чаевых не получит. Или… все-таки? Иначе как я буду выглядеть перед Марией.
Толстяк останавливается в дверях, почесывает у себя за ухом. Самоуверенными, в сущности, выглядят только парочки: она прячется у него за спиной, а давно ли они знают друг друга, показывает дверь, которую он либо придерживает для нее, либо отпускает.
А вот и она. Это ясно по тому, как она озирается, ищет мое лицо; потом, уже стоя передо мной, она будет искать слова, зажав сумочку в левой руке, а правой отводя волосы за ухо, чтобы прядь их тотчас же снова упала ей на лоб.
Учительница. Я себе учительницы не искал, но ведь сердце куда упадет, там и лежит, пока еще какая-нибудь на него не наступит и не растопчет, по ошибке или нарочно, и я опять не начну корчиться, изнывая по Сюзанне, по Марианне.
5
В каюте начинается суета. Все высыпают на палубу. Когда Рита сходит на берег Ривы, торговцы как раз начинают упаковывать свои пластмассовые гондолы и коралловые бусы. Старая женщина продает корм для голубей, хотя большая часть этих птиц уже убралась в ниши и на подоконники. Рита проходит мимо человека, который сдувает на каменные плиты пену со своего пива. Собака тявкает на игрушечный автомобиль с дистанционным управлением, гонится за ним, пятится назад. В витринах ресторанов рыба разложена на кубиках льда, официанты расправляют декоративную зелень, озабоченно снуют туда-сюда, хотя посетителей почти нет.
Несколько месяцев назад она увидела за одной из застекленных ресторанных дверей знакомое лицо, лицо из ее деревни, памятное со школьных лет. Это лицо, склоненное над лангустом – имя человека она никак не могла вспомнить, – мучило ее до глубокой ночи, потому что из-за этого неотвязного воспоминания она чувствовала себя еще более отверженной, выброшенной из родного мира, который только здесь, на расстоянии нескольких сотен километров, сделался для нее родным. Этот человек, осенило Риту на другое утро, был в их деревне самым большим скупердяем, из тех, кто требует отчета за каждый грош хозяйственных денег и чья бережливость ущемляет только других. Такой тип, как Дзордзи, сказал тогда Антон, перед смертью сожрет свои деньги, предварительно подержав их в миске с медом. С тех пор Рита взяла за привычку советовать своему алчному отцу, чтобы он обмакивал денежные купюры в мед и не приставал к ней больше со своими наследственными делами.
Чем дальше уходит Рита от бассейна Св. Марка, тем меньше попадается вывесок, что бросают свет в переулки. На площади Санта-Мария Формоза двое мужчин мочатся в чашу неработающего фонтана и нисколько не смущаются, заслышав шаги. Она поднимает голову. Вершина каменной стены, усыпанная осколками стекла, поблескивает в свете, льющемся из распахнутого окна. Несколькими шагами дальше сквозь щели ставен доносится до нее песня группы «Питтура фреска».
Когда Рита сворачивает в переулок Барбариа-де-ле-Толе, глаза ее ищут желтую вывеску почты; окна справа над нею не светятся. Она идет вдоль ограды школьного двора, останавливается перед мясной лавкой. Его как будто бы еще нет дома, но темные окна могут и обмануть. Один раз он уже устроил мне сюрприз. Сидел в темноте в ванной, на биде, и подстерегал меня, знал ведь, что я первым делом пойду к умывальнику мыть руки. Испуг лишил меня сил к сопротивлению: я позволила ему на меня орать, безучастно смотрела, как на полу разлетелся на куски стакан для зубных щеток, как разбился в ванне цветочный горшок.
К тому времени мы давно уже достигли той точки, когда наши поступки больше от нас не зависели, мы что-то делали, двигались совершенно автоматически, даже его пьяное топтанье по вечерам было в порядке вещей и не могло нарушить однообразного течения наших дней. То, что он орал и бесился, привело меня в ужас, и вместе с тем я была довольна – наконец у меня появилась причина его ненавидеть, что-то произошло; часы уже не проходили, как прежде, бесследно, не оставляя воспоминаний.