Текст книги "Неприкаянные"
Автор книги: Сабина Грубер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
По субботам и воскресеньям мы лежали на Лидо, за дюнами; если быстро сесть, то бирюзовая крыша Кампаниле вонзится в дымку, как стрела. Ничего похожего на здешние аккуратно подстриженные деревья, никаких гор, этих лесисто-волосатых задниц, а тучи летом – редкость.
Рита слышит, как Петер смеется. Она залпом выпивает виски, берет из пепельницы кубик льда и перебрасывает из одной руки в другую. На ее черное платье капает вода. Ты надо мной смеешься.
Нет, ты мне нравишься, и твое несчастье тоже. Рассказывай.
Стряпать мне было не нужно, он приносил все, что я хотела: салаты, консервированные овощи в масле, лазанью. Лишь много позже он вернулся к состязаниям рыболовов, из воскресенья в воскресенье стоял на молу, забросив удочку в море. Под животом у него копошилась добыча: рыбы живьем попадали в мешок с водой и должны были пока оставаться живыми, иначе они потеряли бы в весе. Выигрывал тот, кого этот груз уже едва не стаскивал в воду. Нетерпеливые честолюбцы разрывали рыбам рты. Нетерпеливых легко было узнать по окровавленным мешкам, по сильно колотившим рыбьим хвостам.
Сейчас они опять вылезают, думает Рита, сотни Эннио вылезают из своих нор, а я должна опять брать лопату и закапывать. Она складывает руки на стойке крест-накрест и кладет на них голову. Когда она снова поднимает глаза, ее охватывает легкое головокружение. Всякий раз, когда в холодильнике чего-то недоставало, оказывалось, что он побывал дома, забежал с рынка, оставил свой запах. Чем от тебя пахнет?
Чем от меня должно пахнуть? Может, бумагой.
Рита наклоняется к Петеру, принюхивается к его воротнику. Потом кончиком носа касается его шеи, голова ее падает к нему на плечо.
Ну и сон, думает Рита. Сидеть часами под аркой моста и вынужденно наблюдать, как поднимается вода. Больше она не поднималась нигде; торговцы катили свой товар по набережной, с криками скрывались в проулках. На катере чистят сети, разделывают каракатиц, рыбьи глаза таращатся на пилу. Это мой сон, кричала унизанная кольцами старуха из бара и махала руками. Она была в красном костюме с золотыми пуговицами от Луизы Спаньоли и говорила голосом матери Эннио.
Петер спит, не нарушая храпом ночную тишину. Рита целует пушок у него на затылке, укрывает его. Когда она вылезает из постели, слышится шорох ее подошв. Кухонный стол тоже завален книгами и журналами. Она ищет какую-нибудь кастрюлю, ставит греть воду. Голая, с падающими на лоб волосами, сидит она на одном из складных деревянных стульев, что выстроились в ряд под двумя окнами.
Кухня обставлена скудно: посередине стол, у двери – буфет без стекла, плита, мойка, наполовину заполненная чайными чашками, десертными тарелками и приборами. В окнах мерцает светящаяся вывеска ресторана напротив, вместо занавесок к раме кнопками приколоты куски простыни. Некоторое время она сидит так, потом встает, ищет пакетик ромашкового чая, не находит. В самом нижнем ящике лежат две бутылки «бароло» урожая 1988 года. Она выключает конфорку, откупоривает одну бутылку и возвращается с нею в комнату.
Утром Риту будит язык Петера на ее левой груди.
10
Эдакая суета и сутолока, а Рита опять опаздывает, но вот и она, все-таки почти вовремя, только со слишком уж большой сумкой, как будто бы она окончательно покидает Вену.
Все во мне заржавело, даже от маленького чемодана начинают болеть ладони, мышцы и суставы пальцев. Тянет плечо, колет в спине слева, ноет позвоночник до самой шеи.
Ишь как она разукрасилась, словно для съемок прощальной сцены на вокзале: волосы подколоты на затылке, ярко-красная губная помада, ядовито-зеленая мини-юбка.
Просто немыслимо, как упорно она твердила, будто все мои друзья – хвастуны, бесчувственные типы, только изображающие чувственность.
Где ты хочешь сесть? Здесь еще есть два свободных места по ходу поезда. Ладно-ладно, иду дальше. Она, видите ли, порвет себе чулки о понаставленные тут вещи.
Наконец-то свободное купе, только на багажной полке лежат «кейс» и плащ; люблю я этих пассажиров, которые торчат в коридоре, пока стоит поезд, чтобы мешать людям входить и выходить. Теперь этот господин заходит в купе, садится у окна, здоровается, кинув взгляд на свой «кейс», вскакивает, чтобы помочь Рите поднять сумку. Потом опять плюхается в кресло и вытягивает ноги, чтобы место напротив оставалось незанятым.
На платформе стоит пожилой человек, над головой у него вокзальные часы, минутная стрелка на циферблате передвигается толчками. Он беспомощно машет рукой. Его правая рука, как у малых детей, то складывается в кулак, то раскрывается и снова складывается. До отправления поезда еще три минуты.
Если Пиа не привезет нужные материалы в Клагенфурт, придется ненадолго заскочить в Венецию, пожалуй, стоит это сделать ради «Орландо» и «Второй родины». Но Рита создаст проблемы. Рита пожелает поехать со мной. Ритина молчаливая жалость к себе. Ритины печальные глаза. Ритин скорбный рот. Сидит напротив меня, словно мать. Ни слова о том, с кем и где она провела ночь.
Она не смогла привыкнуть. Ибо неспособность привыкнуть сидела в ней, это была она сама, чужачка среди этих вод, так и оставшаяся непривычной, иноземной и пришлой.
Не желает она привыкать. Даже к Вене.
А ведь она думала, что наконец-то встретила человека, который будет с ней говорить, и уже совсем не важно, где именно она живет.
Словно если с тобой заговаривают, ты уже на родине. Словно важно только задействовать языки, вместо того, чтобы завоевывать страны, строить дома.
С точки зрения Заячьей поляны Венеция была достойной целью. Однако с точки зрения человека, уезжавшего оттуда с вокзала Санта-Лючия, человека, однажды сумевшего туда добраться, она давала возможность только еще раз на нее оглянуться – на вьющиеся стебли львиного зева возле дамб, на автомотрисы[9], плющившие монеты в пять лир. Годы, прожитые с Эннио, выглядели оттуда годами открывающихся возможностей. Она их приманивала, она широко расставляла ноги, она думала: кто бы другой стал тут мыть эту ужасную посуду, кто другой стал бы выковыривать из слива остатки пищи? А теперь она убеждается, что на возможности полагаться нельзя. Дорогая моя Рита, малышка моя! Когда-то ты работала, чтобы существовать, потом, лишившись оплачиваемой работы, осталась на месте, чтобы работать незаметно и потому незаметно существовать. Становилась сопровождающей на день, спутницей на неделю. Недобрые мысли все больше и больше овладевали тобой. Охотней всего ты выжала бы Эннио, как старую тряпку, чтобы из него вытек весь алкоголь. По тебе видно, что ты насквозь подлая, продувная бестия. Каналья.
Владелец «кейса» положил глаз на Риту. Он встал и бегает взад-вперед по коридору, чтобы разрядиться, а поравнявшись с нашим купе, смотрит через застекленную дверь на твои ноги. Разве ты не замечаешь? Ты выглядишь здорово. Не будь я твоим братом…
11
Опустив плечи, Рита сидит на своем месте и смотрит в окно, сплошь покрытое теперь мелкими каплями дождя. На полях – ни души. Она выпрямляется. Антон, заметив ее движение, улыбается ей.
Представь себе, я там застряла, но никто не заметил – чтобы не бросаться в глаза, я сделала вид, будто ищу что-то в сумочке. Попыталась вытащить левую ногу, но оказалось, что сделать это невозможно, во всяком случае, сделать незаметно. Не помогла и попытка надавить носком ноги на асфальт, как бы гася сигарету. Тут показался этот велосипедист, он подъезжал все ближе и ближе, замедлил темп, присмотрелся ко мне, свернул направо и в конце концов, поравнявшись со мной, почти остановился, возможно опасаясь, что я могу сделать резкий шаг вправо, как раз когда он будет поворачивать. Проехав мимо меня, он повернул голову назад, словно хотел выяснить, что могло заставить меня остановиться прямо посреди дороги и помешать ему ехать. А я продолжала неподвижно стоять, глядя вниз на свои туфли, и с испугом заметила, что каблуки у меня на несколько сантиметров увязли в асфальте.
«Дипломат» стоит теперь на железной панели отопления. Рита смотрит на дверь, но за ее стеклом ничего не видно. Она размышляет, надо ли сообщать Антону, что тем велосипедистом был он?
От тряски поезда постукивает окно, в зеркале мотается куртка Антона. Он не обращает на это внимания, тихонько гладит Риту по руке и снова углубляется в свою газету.
Какие слова я тебе еще задолжала, думает Рита, чтобы ты меня вытащил, в чем я еще должна признаться? Наш родной язык – молчание, взгляд, брошенный поверх тарелок, опущенные глаза, смешок украдкой, за спиной у отца. Ты это знаешь так же хорошо, как я. Малой толикой языка был приказ, оговор, ссора или безнадежная попытка оправдаться. Отец умел испортить всем аппетит одним движением руки, на миг нахмуренным лбом. Одним-единственным взглядом он мог пробудить в нас надежду или ее разрушить; продолжительность этого взгляда указывала уже на вид наказания, которое вскоре за ним следовало. Я слышала, как он подходит, как приближается к столу, и часто невольно втягивала голову в плечи, принимала оборонительную позу – я ждала его кулака, ждала одного или нескольких подзатыльников, от которых, как он уверял, никакого вреда не будет.
Ты забыл, как мы бегали между дождевальными установками и яблонями, самый точный расчет не спасал – мы неминуемо попадали под струи воды. А как высматривали на небе радугу, пока она наконец не вставала над корявыми деревьями. Или вода, что равномерно стекала по жестяному желобу, да еще твой бросок от бедра и смех. Я не могла сравняться с тобой, только когда ты догонял трактор: глядела, как ты хватаешься за обитый железом борт прицепа и взбираешься на него, тебе всегда удавалось вскочить на эту пылящую тряскую тачку, чтобы растянуться там между деревянными ящиками и скалить зубы над моей робостью и беспомощностью.
Рита выходит из купе. В коридоре она слышит, как фальшиво поет высокий мужской голос, но самого певца не находит. Владелец «кейса» показывается с другой стороны, кивает ей и скрывается за дверью, которую она только что задвинула. Антон делает заметки, не обращая внимания на человека, который садится с ним рядом: с толстым животом, слегка выдвинутым вперед подбородком и выступающей нижней губой. Он сидит так, думает Рита, словно никого без разрешения не пропустит, словно он вправе распоряжаться квадратными метрами пространства, которое его окружает. Складка на брюках смялась от сидения. Он заговаривает с Антоном. Шея, выступающая над галстуком с мелким узором, вибрирует, потому что он больше говорит руками, нежели ртом, дает человечеству свои объяснения на языке жестов и прерывает их одним и тем же движением двух пальцев левой руки – подносит их ко рту, словно должен все сказанное немедленно запихнуть обратно в себя. Когда он умолк, не по собственной воле, а принужденный к тому неприязненной реакцией Антона, то откинулся назад, сложив руки на животе, недовольный собой и своим молчанием. Петер годился бы ему в сыновья.
Зачем что-то говорить? Мы оба будем молчать, каждый по своим причинам: запрет, сказал Петер, сохраняет желание. Приду ли я еще? А я обвиняю счастье: оно держит мой рот и мои глаза закрытыми. Оно отнимет у меня все силы. Когда я люблю, то слышу собственное молчание. Я в отчаянии от того, что естественность вдруг куда-то улетучивается. Рано утром я стояла перед ним и прислушивалась к своим собственным словам, будто их произносила какая-то другая женщина, улавливала, какие они негладкие, нескладные. Я рождена, чтобы терпеть неудачи.
Петер заварил чай и пошел за свежим хлебом. Пока я стояла под душем, он намазывал мне булочки маслом. Оно чуть припахивало луком. «Бароло» он поставил в холодильник. Я ничего не сказала. Когда он сел, халат у него распахнулся, и я закрыла глаза, чтобы вспомнить минувшую ночь.
Глава третья
1
Бежит в винный магазин и покупает бутылку дорогого бургундского, белого. Звонкие названия и непомерные цены, сулящие куда более высокое качество, чем они на самом деле могли бы обеспечить, всегда приводили ее в трепет. Она верила каждому слову своих школьных подруг из буржуазных семей. Вечно она попадается на удочку громких слов. Уж если она убеждена в верности своего решения, то отговорить ее невозможно. Да ведь есть более дешевые вина, и ничуть не хуже, твердил ей Ханс Петер, но он не мог противостоять Рите – ни ее назидательному тону, ни ее обаянию. Она нюхала бокал, рассуждала о своеобразном, необычайно изысканном белом вине, о замечательном букете, словно выучила наизусть рекламный проспект виноторговца или самолично посвятила немало лет этой профессии.
Теперь кричит ребенок, и Ханс Петер нервно бросается в соседнюю комнату, чтобы успокоить Майю, которая уже готова отшлепать своего четырехмесячного Андрея. Ханс Петер все еще не понимает по-словенски, а лишь угадывает смысл по интонации и громкости ее голоса, одновременно раздраженного и усталого.
С чего бы мне начать мою статью о Биеннале? Репортажи в крупных немецких газетах мало чего стоят; все дожидаются окончания фестиваля или с точностью до метра описывают дорогостоящую деревянную конструкцию, которая в этом году украшает Палаццо ди Чинема. Ни одного интервью с Портогези или Понтекорво, только обычные причитания по поводу накладок и слишком поздно объявленных изменений в программе.
Хлопает дверь, и в гостиную входит Ханс Петер с Андреем на руках. Он пожимает плечами, укладывает ребенка в сумку-ясли. Рев усиливается. Майя сбежала, Рита ушла сразу после ужина, а Пиа наговорила в Вене на ответчик: материал и паспорт оставлены у портье в отеле «Мозер-Вердино»; личная встреча ее пугает, она опасается Ритиных вопросов. Эннио разнес вдребезги также и квартиру своей матери и бесследно исчез.
Мед у вас есть? Больше всего мне хотелось бы сейчас быть у Марии. Наверно, я ее люблю. Я иду на кухню, обмакиваю соску в мед, открываю последнюю бутылку белого бургундского. Андрей молчит. Ханс Петер недоверчиво качает головой. Майя об этом знать не должна. Стоит Андрею только пикнуть, как я снова макаю соску в мед. Ханс Петер устало откидывается назад: у меня связь с замужней женщиной.
Я пытаюсь прислушаться. Уже третий раз за этот вечер с улицы доносится рев сирен. Понтекорво, большому поборнику авторского кино, почти удалось составить программу, не включая в нее продукцию крупных американских студий. Я задаюсь вопросом, верны ли цифры: сто миллионов шиллингов от государства на все – на кинофестиваль и на Биеннале, пятьдесят миллионов от министерства культуры и туризма, семь миллионов от Хенкеля, фабриканта моющих средств. Фасадная сторона Кинодворца, этого унылого здания времен Муссолини, которое недавно было взято под охрану как памятник архитектуры, по замыслу должна походить на «Буцентавра», гребную галеру венецианского дожа. Представить себе невозможно.
Чем заполнить отведенные мне колонки, если сирены и младенец ревут попеременно? Бывает ли психический мед? Года не проходит без того, чтобы Ханс Петер не завел какую-нибудь интрижку. Что бы я мог ему посоветовать?
2
Клагенфурт, думает Рита, еще не запятнан, он ни о чем не напоминает, здесь я ни с кем не бывала. А там из воды высовывались большие плоские головы морских чертей, которые невозможно было забыть. Я смотрела на их зубастые пасти, на вытянутые подобно щупальцам шипы, представляла себе, как они, несмотря на свою малую подвижность, с молниеносной быстротой заглатывают огромной пастью добычу, которую подстерегли, притаившись на дне. Когда же эти картины наконец исчезали, мне приходили на ум рассказы Эннио о косоротых морских языках, что целый день сидят, зарывшись в дно, и только ночью попадаются в сети.
Клагенфурт ничем не пахнет, ни о чем не говорит, он свежевыкрашен, начисто выметен. Здесь можно в сентябрьский вечер, после захода солнца, прогуляться до Новой площади, встретив не более пяти человек. И носу не приходится постепенно приспосабливаться к запахам, все время повышая их нормативный уровень, чтобы привыкнуть к вони, к запахам фукуса и дохлых морских тварей.
Антон не выносит этих аккуратных, сросшихся вместе деревень, именующих себя городом. Он и часу не пробыл у Ханса Петера, как начал суетиться и побежал к телефону.
Где бы он ни был, куда бы ни спрятался от мира, он сразу же восстанавливал из своего убежища старые связи, в течение нескольких дней отпуска созванивался со старыми друзьями и родственниками, по многу раз в день слушал свой автоответчик и был всегда рад, если мог немедленно отозваться на обращения своих знакомых. И тогда он, не будучи, в сущности, вырван из своего мира, снова в него врастал и, хоть и отрезанный, снова впутывался в сеть сообщений, информации, которую выслушивал и передавал дальше с такой важностью, точно это гарантировало ему выживание.
Звонила Симонич и спрашивала, куда подевалась его красотка сестрица после того, как она справедливо презрела японскую рыбу. Иоганна передает привет. Клейн снова просит ему позвонить, а некая Мария еще попытается дозвониться попозже. Антон должен был все сообщения повторять вслух, только после этого он принимался есть остывший тем временем суп, критиковать белое вино и рассказывать про Пию: она бессильна, Эннио не просыхает, но настроение у него хорошее. Я могу не беспокоиться: паспорт, документы по Биеннале и кое-какая зимняя одежда переданы одним знакомым в отель «Мозер-Вердино». Сама она едет к матери в Монтебеллуну, но через три недели ее можно будет найти в Бурано.
Рита заглядывает в план города, оставляет Дракона позади справа, проходит небольшой отрезок Бурггассе с тем, чтобы немного погодя свернуть в Домгассе.
Для Риты Вианелло. Saluti da Pia[10]. Удивленная этим формальным приветом на конверте, в котором лежит паспорт, Рита начинает прямо здесь, в холле, перед стойкой администрации, рыться в коробке. Под каталогом Биеннале и разными итальянскими газетами лежат два пропахших нафталином пуловера, но никаких сообщений больше нет. Она идет в кафе рядом с гостиницей, садится у окна с видом на дом с башенкой и уныло разглядывает свой паспорт. Cognome: Ortner Vianello. Nome: Rita. Cittadinanza: Italiana. Data di nascita: 27.07.1958. Luogo di nascita: Bolzano. Data di rilascio: 09.01.1989. Residenza: Venezia. Statura: 1.68. Colore delli occhi: Castani[11].
Кельнерша должна сначала отвязаться от своего собеседника у стойки. Кроме Риты в кафе за соседним столиком сидит еще только какой-то мужчина, она видит лишь его спину и жидкие темные волосы. Кажется, он погружен в себя, не оборачивается, даже когда Рита громко, на все кафе, заказывает себе чай. За окном, держась за руки, стоит парочка, не решаясь переступить порог.
Рита разглядывает пиджак сидящего рядом мужчины, пытается вспомнить, где она видела эту ткань в мелкую клетку. Только когда она прослеживает до самого низа черно-белые зигзаги узора, взгляд ее падает на «кейс». Если он вдруг обернется, размышляет Рита, я сделаю вид, будто почти не понимаю по-немецки. У стойки наконец-то договорились о свидании, и кельнерша разражается хохотом после того, как стоящий возле нее мужчина что-то шепнул ей на ухо.
Почему, задается Рита вопросом, мне вспоминаются только шестиугольные кафельные плитки, возможно, это были даже генуэзские плитки, некоторые уже немного стертые, кое-где треснувшие, некоторые слегка шатались, когда приходилось двигать табурет у стойки, однако название того заведения мне заметить не удалось, и переулка тоже, не заметила я, и в какой рубашке он был, и цвет его туфель. Она чувствует свой живот – от возбуждения он сперва поджимается, а потом, как иссякшая волна, расслабляется снова.
Когда она пытается мысленно нарисовать лицо Петера, владелец «кейса» встает со стула и поворачивается в ее сторону. Он сразу же узнает Риту и радостно ее приветствует.
Сейчас он без галстука и выглядит более раскованным. Глаза весело перепархивают с одного на другое.
Не желает ли она стаканчик? Не здесь, а где-нибудь у воды. Это звучит, словно нежная мольба ребенка, выпрашивающего лакомство, и отвергнуть ее Рита не в силах. Она кивает, тронутая его, как ей кажется, грамматически правильной речью, но со странным ударением в некоторых словах. Вы живете в Клагенфурте? Работаете здесь? Рита слушает и улыбается. Парочка тем временем сдвинулась с места и, крепко обнявшись, бредет мимо высоких окон кафе.
3
Что я буду с ней делать, когда вернется Пауль, закончив свои труды в архиве? Дома свободной комнаты уже нет, а квартира в Венеции пока что, если верить словам Пии, в качестве жилья не пригодна.
Не понимаю, ищет ли Рита чего-то, преследует ли определенную цель или просто бежит из одного дня в другой.
В первый раз я посетил ее, когда должен был написать статью о карнавале. Она проводила меня в наспех оборудованный пресс-центр, где человек тридцать журналистов рвали друг у друга из рук программу мероприятий. Я был новичок, уставший от суеты и гама. На каждом углу полиция и фотографы, а между ними – однообразные балахоны в ромбах или набеленные лица со слезой и без оной. Я написал о людях, уехавших оттуда: сорок тысяч за последние двадцать лет.
Недавно прибывшая теперь тоже причисляется к эмигрантам. А ведь она так старалась прижиться здесь, так старалась копировать интонации венецианского диалекта, что иногда это звучало смешно, и была совершенно счастлива, когда ее принимали за уроженку какой-нибудь провинции, где говорят только по-итальянски.
То было время прогулок по вечерам вдоль Ривы, до кафе «Парадизо», там мы сидели под деревьями, зарываясь в гравий пальцами ног, и она, отчаянно жестикулируя, рассказывала о своей безмерной любви к Венеции – о кентаврах и крылатых львах, о драконах и украшениях водосточных желобов. Она глазам своим не верила при виде этого чуда, этой сказки, сомневалась в своей способности удержать в памяти необычайные образы, без конца фотографировала – до тех пор, пока город с годами как бы не перешел в ее владение. Тогда она инстинктивно почувствовала, что город сам по себе счастьем быть не может, что ее страх, будто эти образы могут исчезнуть, необоснован, что в ее душу, скорее, закрался страх иного рода: золотая рыбка, попавшая в ее сети, постепенно превращалась в осклизлое чудовище.
Прошло немало времени, прежде чем ее замки с высокими, расширяющимися кверху дымовыми трубами превратились в обыкновенные тонущие дома, прежде чем она перестала наводить свой взгляд на резкость, выискивая детали: здесь инкрустация, там парапет и капители, которые ей понравились. Только лестницы-шахты, построенные ради экономии места, злили ее с самого начала. Невозможно, говорила она, внести наверх даже детскую коляску.
Она растратила годы попусту, словно хотела выдержать какой-то срок, высидеть определенное число дней, пройти через них, дабы все привыкли к такому ее состоянию, его бы, возможно, поняли и тем самым узаконили или же попросту о нем забыли. Забыли ее самое, а вот ее состояние стало триумфом для отца. Он вообще не способен радоваться счастью других людей, каждую удачу и каждый успех всегда ухитрится в чем-то оспорить, словно чужое счастье препятствует его собственному, словно счастье существует лишь в небольшом количестве и никто не имеет на него законного права.
В Венеции Рита еще более остро почувствовала то, что ненавидела у себя в деревне: она попала в город, где не знают дистанции. Быстрее, чем ей бы хотелось, научилась она закрывать ставни, не от жары или сырости, а чтобы заслонить происходящее внутри от того, что снаружи, от любопытных лиц за мавританскими или готическими окнами. Она делалась все более одинокой; вначале еще, чтобы вырваться из тесноты, совершала вылазки в соседние города – в Тревизо или в Падую, зимою иногда часами сидела в «Педрокки», поскольку там никто не обращал внимания на женщин без мужского сопровождения.
Эннио несколько лет ее обхаживал, обещал и уговаривал, показывал всем как некое экзотическое созданье, однако больше всего на свете он хотел бы иметь жену-островитянку, которая умеет обращаться с моллюсками, знает, как вскрыть морского паука, не питает отвращения к панцирным тварям. А Рита ему лгала, что-то перед ним разыгрывала, продолжала звать его «mio tesoro, mio amore», когда давно уже видела насквозь и нисколько не сочувствовала. Ей удавалось изощренно мучить его своим молчанием – он никогда не знал, что ему думать. Она молчала, как наша мать, и возбуждала этим чувство вины.
Бутылка пуста, а мне нужны еще два-три стакана, чтобы я мог заснуть. Прохладный ветер сотрясает окна, оставленные открытыми, а свет убегает от этого лета, которое и летом-то не было.
Андрей спит, смазанная медом соска приклеилась между щекой и подушкой. Я беспокоюсь за Риту, уж документы-то она, по крайней мере, могла бы занести.
Ханс Петер уже целый час названивает по телефону, нервозно листает адресную книгу. Успокойся, Майя вернется, она ведь должна кормить ребенка грудью. Они ведут друг с другом тайную войну, не ради победы, а чтобы установить, кто из них жертва. Жалкая война с еще более жалким исходом.
4
Раздеваясь в темноте, Рита смотрит в окно. В саду лежит поваленное дерево, за ним виднеются два велосипеда, прислоненные к двери сарая. Дует порывистый ветер, словно с моря, свист и треск прорезают тишину. Она задергивает занавеси, ощупью находит выключатель, наталкивается на торшер.
Вино Nobile di Montepulciano, не путать с Montepulciano d’Abruzzo, изготавливается в основном из Paignolo gentile с добавлением Canaiolo, Trebbiane, Malvasia. Молодец, Рита, здорово ты все это выучила. Она похлопывает себя по плечу, прищелкивает языком, валится на кровать. За изголовьем раздается какое-то жужжанье. Прости – так ее встретила Майя, – что я вынуждена навязать тебе соседство с этими рыбами, у нас, к сожалению, слишком тесно и некуда переставить аквариум. Это декоративные рыбы из Таиланда, неприхотливые существа, которые сбиваются в косяки и с годами становятся все менее подвижными.
Рита переворачивается на живот, смотрит на градусник – какова температура воды, правой рукой берет банку с кормом, стоящую на полу.
Хансу Петеру теперь не до рыб – настолько он занят Андреем. Они с Антоном не придумали ничего лучше, как за час до кормления поехать с орущим младенцем в Центральную больницу, в родильное отделение, чтобы попросить там детское питание. Будь я на месте Майи, я бы неделю глаз не казала, но у нее на это не хватит духу. Кто делает подобный шаг, видимо, слишком долго тянул с уходом. От нее и сейчас уже не услышишь ничего, что она не подхватила бы из его уст. Он поправлял ее за ужином, поправляет при каждой попытке вернуться в жизнь и будет поучать до тех пор, пока она полностью не усвоит его взгляды. Он препарирует ее слова подобно тому, как Эннио вырезает спинные и хвостовые плавники у своих рыб. Майя уже научилась молчать под разделочными ножами и даже помогает отделять головы от тушек, пока слова не лишаются смысла вообще.
Зебровые рыбки, тихо произносит Рита и постукивает по стеклу. Настоящее название этих рыб она забыла.
Как прекрасно было бы, если бы концы оказывались такими же, как начала. Эннио стоял на Понте Россо с узорчатыми чугунными перилами. Он заговорил со мной так, словно ждал меня. Через несколько часов мы встретились на Кампьелло Мираколи, между запертой дверью церкви и деревянными лесами, сооруженными для ремонта храма святой Марии. Он повел меня в остерию к Арденги. Хозяин был пьян и раздавал гостям длинночеренковые красные розы. Когда я пролила вино и оно чуть было не стекло мне на платье, Эннио вскочил, отодвинул меня в сторону и рукавами рубашки стал собирать растекавшуюся жидкость, словно это были бусины, катившиеся к краю стола. А как же рубашка? – спросила я. Куплю себе новую.
В пятую годовщину нашей свадьбы я съездила на равнину, только туда и обратно. Цвели персиковые деревья, но поезд не остановился ни в Мирандоле, ни в Остилье. И я вернулась домой, хоть мне и не надо было кормить ребенка. Помню, как открывались ставни, стукаясь о стену так, что отваливалась штукатурка, словно налетел порыв ветра. Какой-то прохожий поднял голову, а одна из соседок, сбитая с толку, выглянула наружу – ее белье не развевалось на ветру. Эннио, должно быть, долго простоял у окна в темной кухне, глядя в щелку.
Рита вздрагивает – где-то потрескивает деревянная панель. В нос ей ударяет запах сохнущих чулок. Она встает, чтобы отодвинуть подальше кучку своей одежды.
Речь у тебя такая же сдержанная, как твоя одежда, сказал Джулиано и засмеялся. Смеркалось, вода стала черной, утки плыли к камышам. В оставляемой ими борозде отражалось еще светлое небо. Мне нравилось наблюдать за ним, как он проводит рукой по глазам и одновременно выпячивает губы, прежде чем продолжить свои объяснения. Что шипучие вина тоже пенятся, как шампанское, но что у шампанского хорошего года и цвет лучше, и пузырьки держатся дольше, не говоря уже о его орехово-сливочном букете. Слышала ли я уже о Джорджо делла Чиа, о Майкле Бродбенте?
Я опять не могу заснуть, словно боюсь того, что останусь лишней. Никто не отвлечет меня от меня самой, даже ветер с его шуршанием и потрескиванием.
У одного из этой пары, думает Рита, есть мерзкое свойство убивать насекомых где ни попадя, оставляя красно-коричневые следы, пока они не усеют всю стену.
Над кроватью висят семейные портреты, старые черно-белые фотографии бабушек и дедушек.
Наша мать перед фотографом всегда спешила снять фартук, ей хотелось хотя бы на снимке видеть себя такой, словно ее мечты сбылись. Вместе с тем она обходила стороной магазины, не смотрела на то, что не представлялось ей необходимым. Вкуса эпохи она не чувствовала, ее вкус определяли прожитые годы, и она всегда оставалась верна себе, отчего все больше отличалась от других. Я никогда не видела, чтобы мать просматривала модные журналы, – она как будто бы боялась убедиться в том, как много упустила и до какой степени не походила на других. Когда ей надо было нас приодеть, ко всем церковным праздникам, она подолгу торговалась, вертела и щупала край ткани или выносила на улицу весь рулон – ей надо было увидеть, как он выглядит на солнце, в пыльном свете города, потому что в каждой материи она подозревала какой-нибудь подвох: либо зеленый цвет потом мог оказаться синим, либо качество таким низким, что не стоило целыми днями сидеть за швейной машинкой.
В коридоре слышатся шаги, открывается какая-то дверь. Андрей начинает плакать.
Здесь все еще на ногах, но Петер, наверно, уже спит. Моя отрада, мое утешение.
Вдруг в комнате оказывается Антон. В чем дело? Ты что, постучать не можешь?