Текст книги "Комендант Освенцима. Автобиографические записки Рудольфа Гесса"
Автор книги: Рудольф Гесс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Еще во время войны во мне просыпались сомнения в том, что я имею призвание к деятельности священника. Из-за истории с исповедью, а также из-за увиденного в святых местах, где торговали «священными» сувенирами, мое доверие к церкви исчезло. Я сомневался в церкви. И постепенно во мне развилась стойкая неприязнь к профессии, которую избрал для меня отец. Но ни о какой другой я прежде не думал. Я ни с кем об этом не разговаривал. Даже в своем последнем письме, уже перед смертью, мать напоминала: я не должен забывать о карьере, избранной для меня отцом! Почтение к воле родителей и отвращение к этой профессии спорили во мне друг с другом. Я не разобрался с этим до самого своего возвращения на родину. Мой опекун, да и все мои родственники сразу же после моего возвращения стали требовать, чтобы я немедленно отправился в семинарию, чтобы найти там общество и подготовку, подобавшие моей будущей профессии. Наш дом находился в полном упадке, сестры жили при монастырской школе. Только теперь я осознал утрату матери. У меня больше не было родины! Я оказался брошенным, предоставленным самому себе. Все памятные вещи, вообще всё, что мы ценили и любили в родительском доме, наши «дорогие родственники» разделили между собой, будучи твердо убеждены, что я пойду в миссионеры, а сестры останутся в монастыре, и, таким образом, эти «мирские» вещи нам не понадобятся. Хватало с нас и сохранившейся возможности совершать покупки, сидя в монастыре и в миссионерском доме!
Полный гнева на самоуправство родственников и тоски по утраченному отечеству, я в тот же день отправился к дяде, который был моим опекуном, и лаконично сообщил ему, что не собираюсь становиться священником. Тот попробовал все же сломить мою волю. Он заявил, что, поскольку родители хотели видеть меня священником, для приобретения другой профессии он не даст мне денег. Я решительно отказался от своей доли наследства в пользу сестер, и в тот же день подтвердил свой отказ у нотариуса. Я положил конец дальнейшим хлопотам своей родни и отныне должен был выбиваться в люди самостоятельно. Я без прощания вышел из дома своих милых родственников и на следующий день уехал в Восточную Пруссию, чтобы вступить в Прибалтийский добровольческий корпус[20]20
20 В краткой рукописной автобиографии, представленной Гессом 19.6.1936 из Дахау в Управление кадрами СС, он так описывает эти годы: «Покинув родину, я тут же поступил в Добровольческий корпус Восточной Пруссии по охране границы, затем вступил в добровольческий корпус Росбаха и принимал участие в боевых действиях в Прибалтике, Мекленбурге, Рурской области и в Верхней Силезии. В промежутках между путчами я изучал сельское хозяйство в остэльбских имениях, а также работал сельскохозяйственным служащим». Этим сведениям соответствуют также краткие биографические данные, которые Гесс привел в своих показаниях от 14.3.1946 (NO-1210). Там же Гесс дополняет свою биографию сведениями о периоде после окончания военных действий в Прибалтике: «При этом я был членом «Комитета Росбах». Позднее у меня была подобная рабочая группа в Мекленбурге».
[Закрыть].
Итак, вопрос о моей профессии внезапно разрешился, и я снова стал солдатом. Я снова обрел родину, уверенность в себе, товарищей. И странно: меня, одинокого волка, привыкшего таить свои переживания в глубине души, всегда тянуло к братству, в котором один непременно поддерживал другого в беде и в опасности.
Боевые действия в Прибалтике были полны варварства и ожесточения, которого я не видел ни на мировой войне, ни во время других боев добровольческого корпуса. Фронта как такового не существовало, враг был везде. Там, где происходили встречи противников, начиналась резня на уничтожение. Особенно отличались этим латыши. Там я впервые увидел, на какие зверства способно гражданское население. При соучастии или помощи немцев или русских солдат Белой армии латыши совершали страшные расправы над своими собственными земляками. Они сжигали их дома вместе с еще живыми обитателями. Бессчетное количество раз видел я пепелища с обгоревшими или обугленными телами женщин и детей. Когда я увидел это впервые, я просто окаменел. Я подумал тогда, что это предел человеческой страсти к уничтожению себе подобных.
И хотя позднее я видел вещи пострашнее, тот дом на дюнах у кромки леса с вырезанной до последнего человека семьей и сейчас стоит у меня перед глазами. Тогда я еще мог молиться, и я молился![21]21
21 Историческая справедливость требует отметить, что «красные» и «белые» проявляли в Прибалтике равную жестокость. Это касается и немецкого добровольческого корпуса, о чем свидетельствуют официальные, изданные после 1933 г. по поручению военного министра, материалы «Описание действий воинских частей и добровольческих корпусов в послевоенное время» (см., к прим. Bd. II: Darstellung des Feldzugs im Baltikum bis zur zweiten Einnahme von Riga. – Berlin 1937, S. 5, 7, 12).
[Закрыть]
Добровольческие корпуса 1918–1921 годов были своеобразным продуктом своей эпохи. Тогдашнее правительство использовало их, когда на границе или внутри страны что-нибудь снова происходило, а сил полиции (позже и армии) уже не хватало, либо когда нельзя было привлекать их по политическим причинам. Правительство отказывалось от добровольческих корпусов, когда опасность исчезала или когда Франция начинала возмущаться фактом их существования. Оно их распускало и начинало преследовать организации-преемники, которые ждали своего часа. Членами этих добровольческих корпусов были офицеры и солдаты, которые не могли найти себе места в гражданской жизни, авантюристы, искавшие своей доли, безработные, сбежавшие от безделья и от благотворительных подачек, а также юные энтузиасты, бравшиеся за оружие из любви к отечеству. Все без исключения они были преданы начальнику своего корпуса, благодаря ему соединение появлялось и распадалось. Так возникало чувство общности, корпоративный дух. И чем сильнее были гонения со стороны правительства, тем крепче мы держались друг за друга. И горе было тому, кто пытался подорвать этот союз или предать его!
Поскольку правительство отрекалось от добровольческих корпусов, он не могло ни расследовать совершавшиеся в их рядах преступления, ни наказать за них – речь идет о случаях хищения оружия, выдаче военной тайны, государственной измене и т. д. Так в добровольческих корпусах и в создаваемых вместо них союзах возродилась собственная юстиция, которая практиковалась еще во времена германского средневековья – фемгерихт. Каждое предательство каралось смертью. Многие предатели так и были наказаны. Однако лишь некоторые случаи получали огласку и только в единичных случаях исполнителей фемгерихт брали под стражу и осуждали по приговорам специально для этого созданного Государственного суда по защите республики[22]22
22 Государственный суд по защите республики был создан на основании Закона о защите республики от 26 июня 1922 г. (RGBl I, S. 521). Неверно, что он был создан «специально» для осуждения исполнителей убийств по приговорам фемгерихт. Согласно § 7 Закона о защите республики, Государственному суду подлежали лишь преступления, совершенные против государственного устройства и против членов правительства. Поводом для издания этого закона и Государственного суда по защите республики стало убийство министра иностранных дел Ратенхауса (24 июня 1922 г.) Убийствами, совершенными по приговорам фемгерихт как таковыми, Государственный суд не занимался. Пархимский процесс прошел в Государственном суде Лейпцига, а не в территориальном суде (в Шверине) в силу особых обстоятельств: согласно донесениям администрации Шверина, Гесс и почти все другие лица, причастные к убийству, из-за их членства в «Союзе сельскохозяйственного обучения» (запрещенная организация, ставшая преемницей «Комитета Росбах», созданного выходцами из добровольческого корпуса Росбаха) подозревались в принадлежности к антиконституционным организациям, деятельность которых предусматривал Закон о защите республики (см. Решение Государственного суда по защите республики по делу об убийстве в Пархиме, с. 4; фотокопия в архиве Института современной истории: Arch. Sign.1828/56).
[Закрыть].
Он рассматривал и мое дело. Это был Пархимский процесс по делу об убийстве во исполнение приговора фемгерихт. Я был приговорен к десяти годам тюрьмы как организатор и главный исполнитель убийства. Мы убили предателя, который выдал французам Шлагетера. Один из тех, кто был на месте казни, сообщил о ней в «Форвертс» – ведущую газету социал-демократов. Сделал он это якобы из-за угрызений совести, а в действительности, как потом выяснилось, ради получения денег. Как убийство происходило на самом деле, выяснить уже невозможно. Знающие молчали. Доносчик был слишком пьян, чтобы запомнить детали. Я оставался трезвым, но не был ни организатором, ни главным исполнителем. На следствии я понял, что товарищ, который являлся подлинным убийцей, может быть обвинен только на основании моих показаний. Я взял вину на себя, а он вышел на свободу еще во время следствия. Нет нужды подчеркивать, что я одобрял казнь предателя по описанным выше причинам. Добавлю только, что Шлагетер был моим старым добрым товарищем. Вместе с ним я выдержал множество тяжелых боев в Прибалтике и в Рурской области, ходил по вражеским тылам в Верхней Силезии, вместе с ним правдами и неправдами добывал оружие.
Я был твердо убежден тогда и убежден сегодня, что тот предатель заслужил смерть. А поскольку ни один германский суд его, вероятно, не осудил бы, мы сделали это по неписаным законам, которые создали сами для себя, руководствуясь велением времени [23]23
23 Сделанное Гессом описание убийства в Пархиме сильно искажено в его пользу. Как явствует из сравнения воссозданных Гессом обстоятельств дела с приговором, который вынес Государственный суд, в некоторых пунктах это описание откровенно неправдиво. Согласно определению суда, прошедшего 12–15 марта в Лейпциге, убийство было совершено с особой жестокостью и цинизмом. Гесс и другие соучастники убийства, к которому, кстати, был косвенно причастен и Мартин Борман, убили бывшего учителя Кадова. Члена «Комитета Росбах» заподозрили Кадова в том, что он является провокатором коммунистов. После пьянки в ночь с 31 мая на 1 июня 1923 г. Кадов был вывезен в лес. Там Кадова сначала до полусмерти избили палками, затем ему перерезали горло, и, наконец, добили двумя выстрелами из пистолета (подробности см. в изложении: E.J.Gumbel. Verräter verfallen der Feme. Opfer/ Mörder/ Richter 1919–1929. – Berlin 1929; S. 188–197; впрочем, в этом издании по сути лишь пересказывается приговор суда). Ни в обосновании приговора Государственного суда, ни в упомянутом выше издании не содержится подтверждений того, что убитый Кадов подозревался в выдаче французам Шлагетера (это дело до сих пор остается неясным). Хотя подтверждение этого подозрения, несомненно, было бы зачтено обвиняемым как смягчающее вину обстоятельство. Поэтому настойчивые утверждения Гесса о том, что Кадов предал Шлагетера, во всех делах рассматривались как недостоверные. Впрочем, это утверждение Гесса отсутствует и в его автобиографии от 1936 г. (см. прим. 1 на стр. 34), и в его показаниях от 14.3.1946 (Nürnbg. Dok. NO-1210). Поскольку между казнью Шлагетера (26.5.1923) и убийством Кадова прошло лишь несколько дней, вполне допустимо, что при тогдашнем возбуждении, вызванном судьбой Шлагетера, Гесс решил, что Кадова тоже надо считать «таким предателем». Сомнение Гесса в том, что это умозаключение – в сущности, ничем объективно не обоснованное – было верным, нашло свое отражение в поздней автобиографии Гесса и в его показаниях. Рассказ Гесса о передаче в «Форвертс» сведений одним из причастных к убийству Кадова (речь идет о человеке по фамилии Юриш), который хотел получить за эту услугу деньги, также содержит искажения, цель которых – приукрасить собственное поведение. Государственный суд пришел к выводу, что Юриш сделал сообщение в «Форвертс» – а при этом он сообщал и о своей причастности к убийству – потому, что боялся быть убитым. Он мог быть устранен решением фемгерихт как неудобный свидетель.
[Закрыть].
Все это способен понять лишь тот, кто сам пережил это смутное время или сумел его осмыслить.
Во время своего девятимесячного заключения[24]24
24 Гесс был арестован 28 июня 1923 г. 15 марта 1924 г. он был приговорен к 10 годам тюрьмы с зачетом половины года, проведенного под стражей во время следствия.
[Закрыть] и суда я еще плохо осознавал свое положение. Я твердо верил в то, что не буду осужден, а тем более приговорен к лишению свободы. В 1923 году политическая обстановка в стране обострилась настолько, что дело шло к свержению власти, причем неважно, в чью пользу. Я твердо рассчитывал на то, что в подходящее время товарищи нас освободят. Провал гитлеровского путча 9 ноября 1923 г. меня образумил. И все же я продолжал надеяться на удачное стечение обстоятельств. Оба моих защитника говорили мне о серьезности моего положения, о том, что я могу быть приговорен даже к смертной казни, и что после изменения состава Государственного суда[25]25
25 Согласно § 6 Закона о защите республики от 26.6.1922, из девяти членов (полного состава) Государственного суда по защите республики, которые назначались президентом страны, по крайней мере три человека были членами Верховного суда, в то время как остальные могли вообще не иметь судейских должностей. Такими членами становились видные общественные деятели, но ни в коем случае не представители политических партий. Заседание суда по регламенту вел председатель судебной коллегии Верховного суда. Состав Государственного суда при рассмотрении дела об убийстве в Пархиме был следующим: председатель – председатель судебной коллегии д-р Ниднер; члены – член Верховного суда д-р Баумгартен, член Верховного суда Доэн, университетский профессор д-р Райнке-Блох, референт прусского Министерства торговли Гартман, адвокат д-р Гершель, Германн Мюллер-Берлин, государственный министр в отставке Гейне, председатель союза Якель.
[Закрыть] и усиления гонений на все патриотически настроенные организации я должен приготовиться по крайней мере к огромному сроку лишения свободы. Я не мог и не хотел об этом думать. В следственной тюрьме нам предоставлялись все возможные льготы, потому что «левых» заключенных там сидело гораздо больше, чем «правых» – в политическом смысле. Даже саксонский министр юстиции Цайгер сидел в своей собственной тюрьме за темные махинации и неправые приговоры[26]26
26 Решением президента страны 29 октября 1923 г. д-р Эрих Цайгнер был смещен с постов премьер-министра и министра юстиции Саксонии в связи с антигосударственным поведением саксонского правительства и попыткой создать в Саксонии коммунистическое правительство. Вскоре после этого он был обвинен в злоупотреблении служебным положением. 29 марта 1924 г. 6-м отделением суда по уголовным делам в г. Лейпциге он был приговорен к трем годам тюрьмы за уничтожение служебных документов и взяточничество (преступления совершались в политических целях). Сравнение относительно строгого наказания Цайгнера за его политическое, по сути, преступление, с часто весьма мягкими наказаниями за политические убийства, совершавшиеся так называемыми патриотическими организациями, дает нам лишь один из примеров того, что юстиция Веймарской республики в целом обращалось с преступниками «правой» ориентации более мягко, чем с их коллегами «слева». Попытка Гесса убедить в том, что мягкое обращение с заключенными в тюрьме Лейпцига объяснялось численным преимуществом «левых» подследственных, полностью несостоятельна.
[Закрыть]. Мы могли много писать, а также получать письма и посылки. Мы читали газеты и знали обо всем, что происходило снаружи. Однако изоляция в тюрьме была очень строгой; например, нам всегда завязывали глаза, выводя из камеры. Связь с товарищами можно было поддерживать, лишь быстро обменявшись выкриками из окон. Общение друг с другом во время перерывов суда и перевозок было для нас намного важнее и интереснее, чем сам процесс. Да и оглашение приговора не вызвало никакой реакции ни у меня, ни у моих товарищей. Веселые и буйные, распевая наши старые боевые песни, мы поехали в свою тюрьму. Был ли это юмор висельников? Насчет себя я сомневаюсь. Я просто не мог поверить в реальность полученного срока! Горькое взросление началось очень скоро – после немедленного перевода в исполнительную тюрьму.
Я вступил в новый, неизвестный мне прежде мир. Отбывание срока в прусской тюрьме воистину оказалось не отдыхом на курорте. Вся жизнь здесь была строго, до мельчайших деталей, регламентирована. Дисциплина доведена до военной. Главной ценностью здесь считалось безукоризненное выполнение точно нормированной работы. Каждый проступок сурово наказывался, и действенность этих «домашних наказаний» усиливалась лишением возможности получить досрочное освобождение при их наличии.
Как политический преступник по убеждению, – так меня называли, – я имел единственную привилегию: сидеть в собственной камере. Сначала одиночное заключение мне очень не понравилось. С меня уже хватило десяти месяцев в Лейпциге. Но, несмотря на множество мелких удобств, предлагаемых жизнью в общей камере, за свою одиночку я позже благодарил судьбу. Потому что в своей камере после выполнения предписанной работы я мог проводить остаток дня так, как захочу. Мне не приходилось уживаться с сокамерниками, я не подвергался тому террору преступных группировок, который присущ общим камерам. Я от начала до конца изучил этот беспощадный террор, направленный против всех тех, кто не принадлежит к преступной «братии» или не разделяет ее взгляды. С этим террором не могла справиться даже идеальная прусская тюрьма.
Прежде я думал, что знаю о себе и о людях все. Еще бы: я видел человека всех социальных слоев, в разных странах и в самых разных обличьях, хорошо изучил его нравы, а еще лучше – безнравственность.
Преступники в тюрьме показали мне нечто совершенно новое. Сидя в одиночке, я все же ежедневно видел других заключенных – на прогулке во дворе, при доставке меня в различные тюремные подразделения. Я встречался с ними в душевой, общался с уборщиками, парикмахером, с людьми, которые приносили мне материалы и забирали продукцию. Возможностей для встреч было множество. Но прежде всего я слушал вечерние беседы заключенных из разных камер через оконные решетки. Их разговоры открыли мне ум и душу преступного мира: бездна человеческих извращений, пороков и страстей разверзлась передо мной. В самом начале моего срока заключенный из соседней камеры рассказывал другому соседу, как он ограбил дом лесничего. Убедившись, что хозяин сидит в трактире, он зарубил топором служанку, затем женщину на последних месяцах беременности, а после этого бил о стену головами четырех маленьких детей – до тех пор, пока они не переставали «каркать». Он рассказывал об этой подлости в таких гнусных выражениях, что если бы я мог, я перегрыз ему горло. Я не мог успокоиться в ту ночь. Позднее я услышал много таких ужасных рассказов, но ни один не вывел меня из себя так, как самый первый. Рассказчика, грабителя и убийцу, многократно приговаривали к смерти, но всегда он получал помилование. Еще во время моего заключения он однажды вечером вырвался из строя по дороге в спальню, куском железа убил оказавшегося на его пути надзирателя и перебрался через тюремную стену. В городе он напал на мирно гулявшего прохожего, чтобы завладеть его одеждой, встретил бешеный отпор и был застрелен догонявшим его полицейским. При этом в Бранденбургской тюрьме сидели сливки преступного мира Берлина, от карманников-«международников» до «аристократии» – это были знаменитые взломщики сейфов, сутенеры, шулеры, крупные мошенники, извращенцы всех видов и степеней проявленной жестокости. Здесь было налажено регулярное обучение преступным профессиям. Молодые послушники усердно учились у старших, причем тайны своих особых, личных трюков те все же хранили в строжайшем секрете. За свои лекции старые мошенники, естественно, брали неплохую плату – в виде табака, тюремной валюты (хотя курение было запрещено, каждый курильщик мог достать табак, отдав половину молодому помощнику надзирателя), в виде сексуальных услуг, тоже платежного средства, а также в виде строго оговоренной доли краденого, которую учитель мог получить на воле после «операции», успешно проведенной учениками после освобождения. Так еще во время наказания за совершенные преступления планировались новые, более крупные. Был широко распространен гомосексуализм. Молодые заключенные с хорошей внешностью становились предметом вожделений, вокруг этих «красавчиков» разыгрывались жестокие сражения и интриги. Удовлетворение таких страстей также приходилось хорошо оплачивать. Мой, основанный на многолетних наблюдениях опыт говорит мне, что распространение гомосексуализма в таких заведениях лишь в некоторых случаях вызывается соответствующими болезненными наклонностями. Людей с сильным половым влечением к этому приводит необходимость, но гораздо больший процент гомосексуалистов возникает благодаря стремлению «тоже что-то получить от жизни», которое в определенной среде уже ничем не сдерживается.
С этой массой профессиональных и прирожденных преступников содержалось также множество людей, которых к воровству и жульничеству подтолкнула сама послевоенная обстановка с ее экономическими трудностями и инфляцией, которые не оказались достаточно сильны, чтобы сопротивляться соблазну легких денег. Многие из этих людей честно и храбро противостояли асоциальному воздействию преступного мира, чтобы после освобождения вернуться к честной жизни. Но многие оказывались и слишком слабыми для противодействия многолетнему асоциальному давлению и террору преступников. Такие заключенные прекращали сопротивление и становились добычей преступного мира.
В этом смысле тюрьма представляла собой настоящую исповедальню. Еще в Лейпциге, под следствием, я слышал множество разговоров через оконные решетки. Это были разговоры, в которых мужчина и женщина делились рассказами о своих бедах и утешали друг друга. Разговоры, в которых соучастники обвиняли друг друга в предательстве. Разговоры, к которым администрация проявляла величайший интерес – благодаря им удалось раскрыть множество преступлений. Тогда меня сильно удивляла свобода и беспечность, с которой заключенные выдавали через решетку свои самые важные мысли и тайны. Порождалась ли эта откровенность условиями одиночной камеры, либо она была проявлением общечеловеческой тяги к общению? В следственной тюрьме разговоры через решетку сильно ограничивались благодаря контролю надзирателей. А здесь они не беспокоили ни одного из них, если только не становились слишком громкими.
В одиночных камерах Бранденбургской тюрьмы сидели только три типа заключенных:
1) молодой политический преступник по убеждению, получивший эту льготу как осужденный впервые; 2) насильники и буйный преступники, которых нельзя было оставлять в общих помещениях; 3) заключенные, которых там невзлюбили, потому что они не хотели мириться с внутрикамерным террором, а также те, которые кого-то предали – «включили лампы», – и теперь боялись мести, для них это был вид охранного ареста. Теперь я вечер за вечером мог слушать их беседы. И эти разговоры позволили мне проникнуть глубоко в души заключенных. Позднее, в последний год моего заключения, когда я работал первым писарем в финансовой части, и благодаря постоянным ежедневным встречам познакомился с ними еще ближе, выводы их моих наблюдений многократно подтверждались.
Подлинно профессиональный преступник отрекается от нормального общества из-за своих наклонностей. Он воюет с обществом, потому что совершает преступления. Он не желает вернуться в общество, он любит преступный образ жизни и свою «профессию». Чувство сопричастности он признает только из соображений выгоды, а также под принуждением. Подобным образом девка относится к своему сутенеру. Понятия преданности и веры смешны для него точно так же, как и понятие собственности. Осуждение и лишение свободы для него лишь полоса неудач, нечто вроде спада производства, авария – ничего больше. Свое заключение он старается сделать по возможности занимательным, забавным. Поскольку он знаком со многими тюрьмами, с их особенностями, с авторитетными тюремщиками, он пытается устроиться там, где ему будет лучше. Я считаю его уже не способным повиноваться добрым порывам сердца. Любую попытку добром наставить его на путь истинный он отклоняет, хотя иногда, из тактических соображений, ради досрочного освобождения, он маскируется под кающегося грешника. Он неотесан и подл, он счастлив, когда попирает ногами чужие святыни.
Вот конкретный пример. В 1926/1927 гг. в тюрьме была введена гуманно-прогрессивная система исполнения наказаний. Среди прочего по воскресеньям в тюремной церкви давались концерты, в которых принимали участие главные силы берлинской сцены. Однажды прославленная берлинская артистка исполняла «Ave Maria» Гуно с таким мастерством и нежностью, которые я редко где встречал. Большинство заключенных это полностью захватило, даже закоренелые были потрясены музыкой. Но не все. Едва угас последний звук, за моей спиной один старый распутный малый сказал соседу: «Слушай, Эди, а интересные бриллианты!» Такое действие на преступника оказало это поистине идущее к сердцам послание. Асоциальные в буквальном смысле слова.
Среди этой массы типичных профессиональных преступников находилось огромное количество заключенных, которых нельзя было к ним причислить. Пограничные случаи. Те, кто уже были затянуты в воронку заманчивого, приключенческого мира преступлений, и другие, которые изо всех сил противились раскинутым сетям, соблазнам, сверкающим фальшивыми огнями. И наконец, оступившиеся в первый раз, слабые натуры, на которые воздействовали, соперничая друг с другом, давление тюрьмы и внутренние переживания. Души этих групп носили в себе множество отпечатков человеческих чувств всех степеней и тональностей. Часто они впадали из одной крайности в другую.
На легкомысленные натуры наказание не производило впечатления. Они не испытывали угрызений совести, но продолжали жить по-прежнему бодро. Не заботясь о будущем, они скользили по жизни дальше, до тех пор, пока снова не попадались. Совсем иначе вели себя серьезные натуры. Наказание угнетало их невероятно, они никогда не привыкали к своему положению. Они пытались бороться с воздействием порочной атмосферы общей камеры. Но большинство из них не выдерживало одиночного заключения, они боялись одиночества и связанных с ним размышлений, и снова просились обратно, в трясину большой камеры. В тюрьме были возможности сидеть в одной камере втроем. Однако трех заключенных, способных долго выносить тесное общение друг с другом, не находилось. Эти небольшие сообщества со временем неизбежно должны были развалиться. Я такого длительного общения не испытал Длительное заключение даже самого добродушного человека делает обидчивым и неуживчивым, даже грубым. Однако при столь тесном сожительстве эта грубость передается другим.
Не только заключение само по себе, но и монотонная размеренность повседневной жизни, длительное принуждение к исполнению бесчисленных предписаний, окрики и ругательства множества надзирателей и ничтожеств – это угнетает серьезно настроенных заключенных, подавляет размышления о будущем, о жизни после освобождения. А их разговоры крутились в основном вокруг этого. «Войдем ли мы снова в обычный мир, или он оттолкнет нас?» – вот что их беспокоило. Если они к тому же были женаты, их также грызли заботы о семьях. Например: выдержит ли жена столь длинную разлуку? Все эти вещи глубоко угнетали заключенных, они не могли освободиться от своих мыслей даже в повседневной работе и при чтении серьезных книг на досуге. Нередко это приводило их к душевным расстройствам или к попыткам самоубийства без какого-то внешнего повода. Под таким поводом я подразумеваю плохие новости с воли, развод, смерть близкого человека, отклонение прошения о помиловании и др.
Но и шаткие, слабые характеры переносили заключение нелегко, потому что их душевные порывы слишком сильно зависели от действий извне. Пара льстивых слов старого вора, пачка сигарет могли поколебать благие намерения, заставить забыть о них. И наоборот, хорошая книга, серьезное мероприятие заставляли таких заключенных углубляться в свои мысли.
На мой взгляд, многих заключенных можно было бы снова поставить на путь истинный, если бы высшие чиновники были больше людьми, чем чиновниками. Особенно это касается пастырей обеих конфессий, которые благодаря уже одной только перлюстрации писем имели представление о душевных конституциях и о самочувствии своих овечек. Но все эти чиновники поседели и отупели от однообразия своей службы. Они не видели подлинных нужд тех, кто действительно прилагал усилия для своего исправления. А если заключенный находил мужество, чтобы попросить у своего духовника совет для разрешения душевного конфликта, духовник его больше не принимал: ему следовало разыгрывать кающегося грешника, чтобы заслужить помилование.
Конечно, служащие тюрьмы были научены горьким опытом своих попыток деятельного сострадания. Даже самый распущенный преступник становился благочестивым, когда начинали рассматривать кандидатуры на помилование, и у него появлялась хотя бы малейшая перспектива.
Бессчетное количество раз я слышал разговоры заключенных, в которых они жаловались друг другу на недостаточную помощь со стороны тюремной администрации.
Воздействие наказания на психику этих, серьезно настроенных заключенных, желавших исправиться, было гораздо большим, чем могло быть физическое воздействие тягот заключения. В отличие от легкомысленных натур, они были наказаны вдвойне.
После стабилизации политической и экономической обстановки, после окончания инфляции, демократическое мировоззрение стало распространяться в Германии все шире. Наряду со многими другими мероприятиями правительства в те годы вводилась и гуманно-прогрессивная система исполнения наказаний. Нарушителей закона хотели вернуть законопослушному обществу силой доброты и благого воспитания. Исходя из тезиса «Каждый человек есть продукт своего окружения», пробовали создать для освободившегося преступника экономические условия, которые подтолкнут процесс его социальной реабилитации и предохранят от дальнейших ошибочных шагов. Соответствующие социальные службы должны были забыть о его социальных взглядах и препятствовать его возвращению к преступному образу жизни. Духовный уровень исправительных заведений следовало поднимать всякого рода мероприятиями вроде музыкальных утренников, которые должны были разрыхлять нравы, соответствующими докладами о моральных началах человеческого общежития, об основах этики и на др. темы.
Администрация исправительных тюрем должна была больше заботиться об отдельных заключенных, об их психических проблемах. Сами заключенные должны были проходить через трехступенчатую систему постепенного получения множества небывалых, принципиально новых льгот, пробиваться на третью ступень и за хорошее поведение, прилежную работу и деятельное раскаяние получать право на условно-досрочное освобождение. Самой большой наградой осужденному было освобождение от половины срока его наказания.
На III ступень я вышел первым из примерно 800 заключенных тюрьмы. До самого моего освобождения не более дюжины из них удостоились права носить 3 полоски на рукаве. У меня для этого были все условия с самого начала, я не имел ни одного предупреждения и водворения в карцер, всегда выполнял производственную норму, был осужден впервые, не был поражен в правах и считался не уголовным преступником. Но я был осужден Государственным судом как политический преступник, и поэтому досрочно меня могли освободить только согласно президентскому указу о помиловании, либо по амнистии.
Уже с первых дней тюрьмы я сознавал безнадежность своего положения ясно и до конца. Я пришел в себя. Я уже не сомневался в том, что проведу в тюрьме все десять лет назначенного мне срока. Письмо одного из адвокатов на ту же тему окончательно утвердило меня в моих предположениях. И я настроился именно на 10 лет. Я очнулся. Раньше я проживал день, воспринимал жизнь так, как это предлагалось мне без моих просьб, и не имея серьезных планов на будущее. Теперь я располагал всеми возможностями, чтобы задуматься о пережитом, осознать свои ошибки и слабости, подготовить себя к более содержательной жизни.
В то же время, между походами добровольческого корпуса я получил профессию, к которой меня тянуло, и в которой я мог продолжать совершенствоваться. Я испытывал страсть к сельскому хозяйству и многого добился в его изучении, чему имелись свидетельства. Однако подлинный смысл жизни, то, что ее действительно наполняло, – об этом я тогда не имел представления. И я пустился на поиски смысла, каким бы абсурдным это ни показалось внутри тюремных стен. И я нашел его – позже!
С детства я был приучен к беспрекословному послушанию, к самому жесткому порядку и чистоте, и эти вещи не показались мне особенно тяжелыми в суровой тюремной жизни. Я добросовестно выполнял все определенные для меня обязанности, делал предписанную мне работу и даже больше того, к удовольствию своего мастера. Я всегда содержал свою камеру в образцовой чистоте и таком порядке, что даже самый пристальный взгляд не смог бы найти повода для придирок.
Я свыкся даже с однообразием будней, длительное течение которых не нарушалось особыми событиями. А это противно моей беспокойной натуре, моя прежняя жизнь была гораздо более бурной.
Например, в первые два года тюрьмы важным событием становилось получение раз в квартал дозволенных писем. Я заранее волновался, думал о письме, пытался представить все его подробности. Письмо приходило от моей невесты, вернее, тюремная администрация так считала. Это была сестра моего товарища, я никогда не видел эту девушку, и прежде ничего о ней не слышал. А поскольку я мог обмениваться письмами только с родственниками, товарищи еще в Лейпциге обеспечили меня «невестой». Все годы моего заключения эта девушка верно и храбро описывала мне все события в кругу наших знакомых и передавала им новости от меня. Но я так никогда и не смог привыкнуть к мелочным и изощренным придиркам надзирателей; самые изобретательные из них постоянно держали меня в состоянии сильного напряжения. Старшие служащие тюрьмы, вплоть до директора, всегда обращались со мной вежливо. Как, впрочем, и большинство надзирателей, с которыми я имел дело все эти годы. Только трое из них по политическим мотивам (они были социал-демократами) придирались ко мне везде, где только могли. Часто это были придирки по сущим пустякам, и все же это задевало меня очень сильно. Меня это оскорбляло больше, чем если бы меня избивали. Несправедливые, злобные и умышленные придирки причиняют каждому заключенному с чуткой душой и сложной внутренней жизнью гораздо более сильные страдания, чем физические действия. Они угнетают сильнее рукоприкладства. Я часто пробовал игнорировать их – мне это не удалось.
Я привык к грубому обхождению надзирателей, которые тем больше упивались возможностью произвола, чем они были примитивнее. Я привык охотно и даже с внутренней усмешкой выполнять часто бессмысленные распоряжения этих во всех отношениях ограниченных чиновников. Я привык к подлым манерам поведения большинства заключенных. Но я так и не привык – хотя и встречался с этим ежедневно – спокойно воспринимать легкомысленное, подлое отношение заключенных к тому, что для многих людей было свято; эти проявления становились особенно болезненными, когда заключенные замечали, что кому-то из сокамерников их выходки причиняют страдания. Это нервировало меня всегда.
Хорошая книга во всякое время становилась моим добрым другом. В прежней суетной жизни у меня не было ни времени, ни возможности для чтения. Но в одиночном заключении я всё это получил – особенно в первые два года отбывания наказания. Оно стало для меня отдыхом, над книгами я мог забыть всю свою прежнюю жизнь.
По прошествии двух лет, которые протекли довольно однообразно, со мной стали происходить довольно странные вещи. Я начал время от времени становиться очень раздражительным, нервным и легко возбудимым. Мной овладевало отвращение к работе, она у меня не получалась, и я ее все время переделывал. Я не мог есть, меня тошнило от каждого куска, который я пытался проглотить вопреки собственной воле. Я больше не мог читать и вообще не мог сосредоточиться. Я метался по своей камере подобно дикому зверю. Я больше не мог спать, хотя прежде спал хорошо и почти всю ночь проводил без сновидений. Мне приходилось вставать и беспокойно ходить по камере. Если же от усталости я падал в постель и засыпал, то вскоре просыпался весь в поту от кошмаров, которые меня посещали. В этих кошмарах я долго убегал от каких-то преследователей, меня убивали, расстреливали, либо я падал в пропасть. Ночи стали для меня пыткой. Час за часом слушал я бой часов на башне. Чем ближе становилось утро, тем больше страшил меня наступающий день и люди, которые должны были появиться. Я не хотел видеть никого. Я пробовал взять себя руки, но ничего не мог с собой поделать. Я пытался молиться, но мои молитвы превращались в испуганный лепет, потому что я все их давно забыл. Я не мог найти путь к богу. Во время таких припадков я верил, что бог не хочет мне помочь, потому что я сам оставил его. Мой официальный выход из церковной общины 1922 года теперь пугал меня. В конечном счете, этот поступок был всего лишь способом урегулировать обстоятельства, сложившиеся после окончания войны. Ведь в глубине души я постепенно отошел от церкви уже в последние военные годы. Теперь же я горько упрекал себя в том, что не покорился воле своих родителей и не стал священником. Странно, но всё это очень мучило меня в моем теперешнем положении, во время приступов этого странного состояния. Мое внутреннее напряжение росло день ото дня, час от часа. Я был близок к буйному помешательству. Мое физическое состояние ухудшалось. На мою необычную рассеянность обратил внимание мастер – ведь я уже не справлялся с простейшими вещами, и хотя я бешено работал, я не мог выполнить задание. Я голодал много дней, но однажды мне показалось, что я снова смог бы что-нибудь съесть. При этом один надзиратель заметил, как я выбрасываю свой обед в бачок с объедками. Даже он, обычно устало и равнодушно исполнявший свою службу и едва ли принимавший близко к сердцу нужды заключенных, обратил внимание на мой вид и на мое поведение, и после этого, как он сам мне позже рассказал, стал приглядывать за мной внимательнее. Меня тут же показали врачу. Этот старый господин, проработавший в тюрьмах не один десяток лет, терпеливо выслушал меня, полистал мое дело, а затем преспокойно сказал: «Тюремный психоз. Он еще повторится, но не в такой тяжелой форме!» Меня доставили в тюремную больницу, сделали там укол и обернули в холодные простыни. После этого я тут же впал в глубокий сон. В течение нескольких последующих дней я получал успокоительные средства и больничную диету. Мое возбужденное состояние прошло. По моей просьбе я был переведен обратно в камеру. Меня хотели отправить в общую камеру, но я попросил оставить меня в одиночной. В эти дни директор тюрьмы сообщил мне, что за хорошее поведение и усердие к работе меня переводят на II ступень, и я получу всевозможные облегчения режима. Отныне я смогу ежемесячно отправлять письмо, смогу получать почту без ограничений, мне будет позволено получать сколько угодно книг и учебников, держать на подоконнике цветы, не гасить свет до 22 часов, а по моему желанию воскресенья и праздничные дни я смогу проводить с другими заключенными.








