Текст книги "И все-таки море"
Автор книги: Ростислав Титов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Это – первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один – работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый рейс...
Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании – не сам рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы творим это – приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла, созданного другими людьми, туда, куда требуется.
Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и зеленая, тихая вода, а ты – на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты, один ты привел сюда пароход – через море, в тихую гавань. И хоть недальний путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо...
Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления, открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег, навестить птичий базар. С вполне житейским намерением – запастись яйцами кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики понесли яйца на рынок – приторговать, и один попался, загремел в милицию.
В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они подолгу стояли на корме, одинаковые – большие, молчаливаые, в толстых свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль...
И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой давности, прежде всего ясно вижу воду – кильватерную струю за кормой, зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо.
Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди". Не все, двое или трое ушли сами, добровольно – не пришлось им море по душе. Но в массе остались. Хотя "водоплавающими" после стали далеко не все – половина из нас. А в капитаны выбились не больше десяти.
Но кто выбрал морские дороги – что он там нашел?
КАКОЕ ОНО?
Почему-то большинство людей, не видавших море, к нему стремится. Принимают его не все, а первоначальное стремление встретиться с ним присуще всем. Но даже и приняв море, воспринимают его люди по-разному.
Одному оно видится грозным и устрашающим, другому – ласковым и нежным. Одних оно кормит, других – губит. Но и чисто внешне море действует на всех большая масса воды, которой, как сказал поэт, "слишком много для домашнего употребления"...
Как-то я сел за стол и задумался над вопросом: когда теперь, в моем возрасте и положении, бываю счастлив. Взял листок бумаги и выписал несколько пунктов. Не слишком серьезными получились причины счастья: "когда во сне играю в футбол", "на лыжах ясным морозным днем, в лесу, один" и так далее всего девять позиций вышло. И лишь последняя связана с морем: "бываю счастлив, когда ухожу в море и когда возвращаюсь на берег". Но почему все же тянет уйти от земли?
Давно я понял, что моряки-профессионалы уходят в море, убегая от земной суеты. Правда, приобретают они там новые, иные хлопоты и заботы, но все же они легче сухопутных. В первом приближении можно считать, что здесь главная прелесть существования на плавучем сооружении. Хотя вообще-то уход в море подчас и просто трусливое бегство от необходимости что-то решать или что-то делать на суше.
Но море и великий целитель. Когда невыносимо тяжко, когда упираешься лбом в глухую стену беспросветности, когда нет слов и сил, чтобы оправдать себя и других, – спасением приходит надежда: как войдешь в каюту, поставишь чемодан под столом и выглянешь в иллюминатор... И сначала там, за тусклым от океанской соли стеклом, увидишь грязные причалы, грустно надломленные шеи заброшенных кранов, и серые облака над кранами – все сжато, нет простора, нет еще освобождения. Но объявят по трансляции: "Всем гостям и провожающим покинуть борт судна" – и разделятся люди на две группы, чуждые одна другой, потому что разные у них теперь права и обязанности, разное будущее. Сухопутные уйдут в свои дома-клетки, под власть своих многочисленных ограничений и запретов, а тебе предстоят просторы и дали безбрежные.
Не имеет человек права замыкаться в скорлупу обыденного, не для того ему дан ум и сердце. Основное предназначение человека – расширяться. Потому мы и в космос лезем, так мудрецы говорят.
...Каждый отход в море – особенный, пусть даже и внешние признаки схожи. Вот как было однажды.
5.09.63. Прощание с Таллинном. Обелиск, Вышгород, тонкая полоска песка у "Русалки". В бинокль смотрю на берег, вижу улицы города, идут люди, едут автомобили. И все подернуто дымкой, сероватой и прозрачной, она делает все, что видишь, более нереальным, чем в любой сказке, в кино или даже во сне. Теплоход развернулся и пошел, я долго смотрел на удаляющийся город. И так же долго летели, держались за кормой таллиннские чайки, а под утро, уже в море, их сменили другие, но казалось, что все те же...
И после уже твои пробуждения, рассветы твои будут совсем иные, не похожие одни на другой, ни – тем более – на те, что тебя встречали дома, на земле.
9.10.63. Утром проснулся, будто от укола в сердце. Солнце вот-вот должно было взойти. С моей койки виден иллюминатор. Сам я зажат между подволоком и койкой, но иллюминатор приносит много радости. В него видны волны, постоянно бегущие, живые. Под луной вечером они серебряные, сейчас золотые. И каюта, и воздух в ней – все золотое. А пластик стола – как свежий персик. Выглянул в иллюминатор. Острова Эгейского архипелага у горизонта встают тремя грядами. Будто на золотистый экран неба наклеены бумажные горы, ближние – темные, почти фиолетовые, за ними – сиреневатые, последние сизые. Почему горы бумажные? Театральное приходит прежде всего на ум – на хилый ум городского жителя.
Смотреть на море я могу часами, не надоедает. И глядеть на звезды, которые в низких широтах по-особому яркие, "мохнатые".
Недавно в одной книге нашел очень точное наблюдение. Там написано, что моряки прошлого были гораздо ближе к звездам. чем в наши дни, так как сейчас можно плавать по океанам, не определяя место по звездам. А я треть века учил молодых вымирающей науке – мореходной астрономии. Однако сообразил как-то, что в открытом море, ясной ночью, люди все-таки чаще и дольше смотрят на звезды, так как ничто, никакие земные предметы, не мешают им. Если и мешает, то собственное нелюбопытство.
Я-то сам профессионал, хотя вряд ли могу объяснить и себе, что приобретаю, глядя на ночное небо. Вот две записи. разделенные промежутком почти в двадцать лет.
7.05.80. Полночь. Вышли в море. Звезды. Сколько ни смотрю на них, не перестаю восхищаться. А тут еще рядышком оказались Юпитер и Марс, и Регул поблизости пристроился – редчайшая картина. Астрономы предсказывают в восемьдесят втором году уникальное небесное явление: все планеты выстроятся по одну сторону от Солнца, в ряд. Когда предсказание это стало известно широкой публике, поднялась паника. Потерявшие веру в будущее люди решили, что наступит конец света. Оказалось проще: будет великолепное зрелище, Марс, Юпитер и Сатурн засияют в небе в непосредственной близости... А сегодня еще справа по курсу – огромная Венера.
Февраль 1961 года. Ночной океан был темный и важный. Казалось, он лишен движения – уснул на ночь, замер. Только плавные взлеты и падения судна обнаруживали жизнь воды. И когда нос теплохода входил в невидимую пологую и длинную волну, черное тело океана с легким шипением покрывалось у бортов треугольным, смутно белеющим плащом.
Нос вверх – корма вниз. Корма вверх – нос вниз. И так десять минут, и час, и два, и всю ночь. И вчерашней ночью было так же, будет, наверное, и завтра. Трудно поверить, что это ритмичное, почти секундно рассчитанное качание когда-нибудь прекратится.
Ноги привыкли, не чувствуют колебаний корпуса, и если смотреть на верхушки мачт, качку можно отметить лишь по торопливому бегу звезд. Звезды замирают на мгновенье и вдруг срываются – все сразу, сколько сумеешь охватить взглядом, и несутся стремительно к носу, к корме, к корме, к носу.
Те звезды, что я вижу у оконечностей мачт, давно и хорошо мне знакомы. Вот белая спокойная Капелла. Она почти не мерцает, горит ровным невозмутимым светом. Пониже и южнее – Близнецы, Кастор и Поллукс, оба синеватые, сумрачные. Справа от Близнецов – мерцающее великолепие Ориона: красная Бетельгейзе, голубой и холодный Ригель и три безымянных Волхва, будто нанизанные на невидимую ось-спицу.
А между Орионом и Близнецами полыхает Сириус – царь, император всех звезд. Он в роскошной короне из тонких разноцветных лучей. Нет равных Сириусу на всем небе, потому что матовое сияние Венеры – иллюзия, отражение чужого, солнечного света. Венера просто зеркальце, солнечный зайчик.
Пониже Сириуса горизонт закрыт тучами, они заметно двигаются, и скоро небо на юге чистится...
Но гораздо раньше, чем пелена туч соскользнула с синего звездного поля, сквозь буроватый плотный слой что-то блеснуло.
Огонек. Слабый сначала и робкий, он постепенно набирал силу, разгорался и еще до того, как тучи отодвинулись влево, удивлял силой и яркостью.
Звезда! Новая звезда, никогда я ее не видел до сих пор.
Это очень странное чувство. Нет ли в нем чего-то от чувств всех предыдущих открывателей? Например, Галилея или Колумба.
Новая звезда. Ведь мог же я ее никогда не увидеть, не узнать, какая она... А она великолепна. Есть соперник у Сириуса. Что-то у них общее пожалуй, переливы, непрерывная смена красок и тонов. Сириус ярче, не кончилось его царствование. Я знаю, что и не кончится долго-долго, миллиарды лет. Но для меня сейчас важно другое. Есть соперник у повелителя северного и южного неба. В его трепетном многоцветном сиянии – рвущаяся молодая сила. Все у него впереди.
Немного нелепые мысли, но это потому, что я вижу незнакомую звезду впервые. Для меня она родилась сегодня.
Однако должен же я знать имя отважного светила. Подумал и вспомнил: Канопус, альфа созвездия Арго. Хорошо названо созвездие – в честь храбрых мореплавателей, открывателей и бродяг. "Арго" – корабль аргонавтов.
...Тысячи миль я прошел, чтобы увидеть новую звезду. Вот в чем дело.
Два отрывка из прежних дневников. Понимаю, что они отличаются не только объемом. Время, годы меняют стиль. Должен признаться, что во второй, давней записи кое-что поправил. Убрал, например, пять восклицательных знаков. Не люблю, кстати, вокалистов, которые стараются петь как можно громче. Как-то отозвался в этом духе про Софию Ротару, так моряки чуть меня за борт не выкинули. Те моряки были гораздо моложе меня и, думаю, через много лет тоже полюбят пение шепотом.
Громко – тихо. Крик – шепот. Голоса людей, птиц, ветра. И звуки моря.
Июль 1979 года. Когда слушаешь с берега, оно шумит, конечно, не так, как на открытом пространстве, где не только не слышно – не видно даже берегов. Но и отсюда, с земли, оно волнует. Всех.
Тех, кто попал к нему впервые или приезжает из года в год, но лишь для того, чтобы полюбоваться им с берега, окунуться в него и поплавать, ну, и дай Бог отваги, прокатиться на прогулочном катере вдоль побережья. И тех, кто отдал ему какую-то часть своего сердца, своей жизни. Хотя, наверное, таким хочется смотреть не на вялые и смирные волны-волнишки, лениво набегающие на песок и гальку пляжа, а на горизонт и дальше. И появляется чувство протеста: слишком близок этот горизонт и слишком он статичен, неподвижен. Берег – граница большой воды, предел моря, и потому ночью, когда оно шумит, кажется, что это вздохи огорчения, ибо ему хотелось бы, чтоб не было никаких преград и пределов.
Для сухопутных голос моря – просто шум, иногда убаюкивающий, успокаивающий, порой – грозный и тревожный. Для людей, что проходили море насквозь не однажды, его голос прежде всего импульс, повод для мыслей, для скорой радости, если они собираются вернуться в него, или для печали, если судьба поставила и им свой предел.
Я бы не хотел сейчас писать красиво – только точно и честно. Истинно для меня, что когда я слушал его в промежутках между двумя рейсами, воспринимал совсем иначе, чем в тех случаях, когда не предвиделось скорого ухода в море. И то, что так все понимал и ощущал, было моей пусть и тайной, но несомненной гордостью. Именно тогда более всего я верил, что причастен к нему. А не тогда, когда меня почтительно называли моряком люди, и отдаленно не представляющие, что же это такое.
Морская работа – во всяком случае судоводительская – всегда полна неожиданностей. Даже если ты идешь по дороге, исхоженной тобой и перехоженной, все равно тебя подстерегают там тысячи неожиданностей. И в этом прелесть нашей профессии.
Отстукал слово "нашей" и поймал себя на нечестности, на малом тщеславном обмане. Ведь не штурман я уже, не действующий судоводитель.
Ладно, не стоит извиняться. Все равно уверен, что понимаю штурманов больше и лучше, чем людей любой иной профессии. И понимаю, что открытия у них бывают разные.
...Шли мы каналом и Шельдой в Антверпен, и я стоял с капитаном на крыле мостика. Капитан был мой давний товарищ и, в отличие от большинства своих коллег, даже любил, чтобы на мостике рядом народ толкался. Чтоб было с кем потрепаться, снять напряжение и успокоить нервы.
Тысячи, десятки тысяч – так я подумал – огней горели, мигали, вспыхивали, затмевались слева и справа, впереди и сзади. Створы, буи, маяки – это то, что необходимо, и факелы нефтезаводов, сполохи реклам, вспышки проходящих автомобилей, фонари набережных, пятна окон – то, что мешало, путало, отвлекало. Но даже и наши, морские, навигационные огни показались неумеренно обильны и многочисленны – пересечения, ответвления, схождения, разъединения фарватеров. Я так и сказал другу: "По-моему, пора половину из них погасить!" А он улыбнулся (улыбка угадывалась по голосу): "Не мы одни на свете! Другим тоже жить надо".
Через неделю, когда мы снова вышли в открытое море и остались лишь мерцающие огни встречных и попутных судов, пришла мысль, что морякам прошлого жилось в какой-то степени спокойнее: не было тогда такой массы света... Но хорошо ли это? Люди прошлого жили в темноте или при слабом, тусклом свете огонька коптилок, масляных и керосиновых фонарей. И не так давно, детство мое прошло при лампах, а военные годы – при сделанных из медных гильз "катюшах". Теперь у нас – океан света. Только вот больше ли стало от этого ясности? Больше уверенности у людей современных – в себе, в своей дороге, в том, что она правильная и единственная?
И вообще – чего больше в природе, света или тьмы? И что важнее? Не такой уж досужий это вопрос. Живут же слепые от рождения. Правда, живут тем, что им помогают другие, однако не умирают потому лишь, что не воспринимают поток фотонов и не видят никаких картин. И среди них – великие слепцы, Гомер, например. На концерте видел и слушал я однажды слепого греческого пианиста, у него было очень живое, чуткое лицо счастливого человека.
А ведь и мы, зрячие, бываем порой слепцами и не видим изумительных, неповторимых картин, раскрывающихся перед нами, даруемых судьбой однажды и на все время, оставшееся еще нам в этой жизни.
Это картина не с натуры, к сожалению, а по воспоминаниям.
Я вот забыл только, когда и где это было. Пожалуй, в феврале шестьдесят первого, шли на Кубу, поперек океана: чувство четкое, незабываемое, если идешь не по краю его, а поперек.
Трое суток бушевал одиннадцатибалльный шторм, но к ночи ветер спал и не ревел уже непрерывно и ровно, как раньше. Конечно, волнение осталось, еще не зыбь, а огромные, крутые волны, не имеющие точного направления, но уже не обрушивающие своих гребней вниз и не поддающиеся ветру, который при десяти баллах срывает гребни и стелет их сплошной завесой над бурлящей водой.
И была ночь, хорошо помню, как сзади и чуть справа светила Луна – не постоянно, а как бы вспышками, растянутыми по времени на минуту, две.
Я проснулся от тишины, хотя так говорить странно: и ветер еще шумел, и волны били по корпусу (мы шли средним ходом), и девятнадцать тысяч лошадиных сил нашей турбины мерно гудели сзади и внизу. Но после всесокрушающего рева пережитого урагана создавалось явное ощущение тишины.
Я проснулся, быстро оделся и пошел на мостик. Стал с левого борта за рубкой, куда ветер не задувал, и посмотрел вперед.
Признаю свое бессилие: более верного и точного определения своего состояния не придумал. Хотя и менее банального. Все во мне замерло, остановилось, то есть я, понятно, дышал и мог двигаться и говорить, но не хотелось ни двигаться, ни говорить, ни даже как будто думать и рассуждать.
Стыдили меня не раз хорошие люди, понимающие, например, великую живопись, но туп я, не отзывчив к ней: ни одна гениальная картина, даже "Сикстинская мадонна", не потрясала меня. И музыка... Хотя здесь не буду столь категоричен: как-то, слушая запись второй симфонии Скрябина, пустил слезу и попросил выключить проигрыватель (впрочем, это случилось после доброй дружеской попойки). И литература, что греха таить, – во всяком случае, проза, – не приводила меня в подобный транс, разве что поэзия, некоторые стихи Блока в туманной юности и в момент крушения надежд.
Но здесь, в трехстах милях северо-западнее Азорских островов (да, именно там и тогда это было!), я замер, отключился, вырубился, глядя на ночной, сильно волнующийся океан под Луной.
Облака, обрывки туч отбушевавшего циклона шли наискось к нашему курсу, справа и спереди, и когда они закрывали Луну, океан метров за сто вдруг скрывался, пропадал, и громады волн лишь угадывались смутными тяжелыми тенями. Но когда Луна выходила (не полная, но достаточно яркая), впереди и по сторонам была уже не вода, а тяжкие, плотные, колышущиеся глыбы серебра. Откосы волн сияли и сверкали десятками оттенков одного цвета, голубовато-белого или серо-синего. Пожалуй, точнее сказать, что волны напоминали какие-то странные, фантастичные емкости, наполненные жидким металлом. Может, ртутью? Не знаю, ртуть не вспомнилась. Наверное, потому, что никто на земле еще не видел ее в таких количествах.
Впрочем, и серебро тоже. Но все равно: под тонкой невидимой или прозрачной пленкой плавно и тяжко перекатывалась масса серебра. И наш отважный, побитый ураганом и кое-где поломанный "Будапешт" легко и гладко скользил сквозь серебряные холмы, будто и качка пропала, и прекратилась грозная, противная вибрация корпуса.
Конечно, не исчезла качка, и корпус еще подрагивал, просто я ничего не замечал, а только смотрел вперед и еще вверх и вправо, дожидаясь нового просвета в тучах, нового потока лунного света. Одна мысль все-таки сидела в голове: как бы не забыть, как бы запомнить покрепче и подольше, сохранить в душе это чудо.
Я простоял так час или полтора, сменились штурмана на вахте, кто-то спросил: "Чего, не спится?" И я покинул мостик с горьким сожалением, потому что набежала широкая, беспросветная пелена туч, и пропали серебряные волны, а я пошел в свою каютку на той же палубе, только с правого борта, и лежал еще часа два без сна, поглядывая в окно, но там стояла та же беспросветность, и я наконец заснул, а под утро решил, что это мне приснилось и что я забуду все, как обычно забываешь сны. Надо было сразу сесть к столику и записать, попытаться изобразить редчайшую картину, но вот не записал, а потом, утром, все равно уже не получилось бы. Как, наверно, не получилось и сейчас, через восемнадцать лет.
Одно лишь твердо знаю: ничего более великолепного, более величественного после я не видел, да, вероятно, и не увижу никогда.
Хотя видел все же немало, и самые яркие впечатления связаны опять с морем, с водой, с волнами и ветром над ними. Однако здесь остановлюсь. Показалось, что невольно обижу своих сухопутных друзей: вроде бы их упрекаю, ибо они не пожелали связать судьбу с пароходами и теплоходами.
Увы, осевшие на твердой земле все равно могут обидеться. Потому как следующая глава посвящена тем, кто на морском судне – царь и бог...
"БРАТЬЯ-КАПИТАНЫ"
Больше тридцати лет назад прозвучала эта милая песенка Новеллы Матвеевой. Далее позволю себе малость изменить текст: вместо местоимения "мы"ставлю"вы". Потому как диплом не позволяет, он у меня лишь ШДП – штурман дальнего плавания.
А в той песне слова такие:
Вы капитаны, братья-капитаны,
Вы в океан дорогу протоптали,
Задорным килем море пропороли
И пропололи от подводных трав...
Новелла Матвеева сочиняла хорошие песни, романтические и простые. И пела их сама – тоненьким голоском.
Однако против только что приведенного куплета настоящие "братья-капитаны" выскажутся возмущенно: "Да не пололи мы дно морское задорным килем!" Ну, это поэтическая вольность. Зато финал той песни какой лихой:
Вы капитаны, братья-капитаны,
Вы в океан дорогу протоптали,
Но корабли, что следуют за вами,
Не встретят в море вашего следа.
Вам не пристало место или дата:
Вы просто были где-то и когда-то,
Но если вы от цели отступали,
Вы не были нигде и никогда.
Хотя и здесь строгий ценитель точности изображаемого поправит поэта ("Дата и место – основа судовождения!"), но вот мысль о том, что от цели капитану не положено отступать, очень верна.
Начиная свою педагогическую карьеру. я на уроках говорил молодым ребятам: "Профессия морского капитана – самая достойная мужчины. Потому что командир корабля – за все в ответе. И все должен знать".
Впервые на личном опыте суть капитанской профессии я начал понимать не в открытом море, не тогда, когда надо было определить, где ты находишься, и не в шторм, когда валяет и возносит твое судно, и даже не в ресторане, где на мои золотые нашивки почтительно и завистливо косились посетители. Понимание это пришло на первом году моего пребывания на флоте в штурманской должности, в порту Каменка.
Стояли мы на рейде реки, которая четыре раза в сутки меняла направление течения из-за приливов и отливов. На двух якорях стояли, да еще к нам в два слоя-яруса швартовались баржи и кунгасы. Поворот реки – дело серьезное, надо было вовремя, когда вода останавливалась, выбрать один якорь, оставив смычку второго, чтоб при этом цепи не запутать и на мель или на берег не вылезти. Руководил такой операцией обычно старпом или сам капитан.
Но в тот день – собственно, уже вечер, темнело – капитан и старпом были на берегу. Прибегает ко мне на вахту приемщик груза, местный житель, и говорит: "Близко стали, при смене воды на берег кормой навалит! Надо переходить на яму, вон туда!"
Невесело мне стало. Пошел ко второму, а он отвечает: "Твоя вахта – тебе и переходить!" То ли струхнул, то ли решил проверить меня в деле... Обиделся я и объявил ему: "Хорошо, назначаю аврал, иди на бак – на якоря! И слушай мои команды!"
Ну, пошли мы. Машину быстренько подготовили, якоря выбрали – оба, естественно. Тут у меня и затряслись коленки. Представил, как вся наша груда, мы и баржи, сносится течением и садится на мель или наваливается на берег. Помог Василий, так звали приемщика, он заведовал тамошним сельпо, видел немало переходов и перетяжек, толковые советы давал.
Выбрались мы на глубокое и широкое место, подальше от берега, развернулись на отливном течении, отдали якоря – сначала левый, потравив цепь до полутора смычек, потом правый, вышли на него. Стало мне спокойно и...гордо, пожалуй. Потому что, мандражируя в душе ужасно, не подавал вида, разве что опасался ставить телеграф на средний ход, все больше на малом и самом малом маневрировал...
Именно это – умение, нет, необходимость взять на себя груз ответственности и есть суть профессии капитана. Дается это за счет опыта. Однако, думаю, не все люди, получив даже десятилетний опыт, могут выполнять все, как надо, – четко, решительно, единственно верно.
Большинство решений, которые приходится принимать капитанам, единственные. И еще парадокс: наиболее сложные ситуации бывают не в открытом море, а когда берег близко, на реке, в канале, в порту. Швартоваться лихо и чисто не все капитаны умеют одинаково успешно...
Впрочем, пошли тут уже специальные тонкости. А о смысле тяжкой работы своей мне рассказал, точнее, написал капитан Алексей Алексеевич. Он тогда лежал в больнице с радикулитом, и я ему прислал анкету с несколькими вопросами о сущности этой профессии. Не только ему послал анкету, но ответил лишь он.
Первый вопрос был: нравится ли тебе твоя работа?
Ответ: И да, и нет. Я в жизни, кроме моря, не видел ничего. Никогда не работал на заводе или в управлении. Одно скажу: меня не прельщает необходимость вставать в одно и то же время, ехать в переполненном трамвае к определенному часу и подписывать одни и те же бумажки (его прельщала необходимость вставать в любое время суток или вообще не ложиться, а от бумажек спасенья нет и в океане!).
Продолжение ответа: Я втянулся в эту работу, она меня устраивает. Кроме того, я привык к удобствам морской жизни: никакого домашнего хозяйства, регулярность, размеренность на больших переходах, легко удовлетворяемое желание побыть одному. Что касается романтичности профессии, то определенно осталось только чувство небольшого любопытства: в этом порту я еще не бывал, неплохо посмотреть! Так что работа капитана – тоже ремесло. Мы когда-то изучали диалектику: жизнь возможна лишь в форме движения материи. Вот, пожалуй, эта сторона морской жизни привлекает меня больше всего. Находясь постоянно в движении, легче переносишь все тяготы. Что непривлекательно так это монотонность судовой жизни к концу рейса, когда экипаж морально устал, когда надоели все морды вокруг тебя. Еще неприятно уходить из порта в долгий рейс, если стоянка была короткой. Иной раз не успеваешь поговорить ни с кем из семьи...
Автор ответов на анкету проплавал еще пять лет, а потом занял красивый кабинет нового здания пароходства. Я думаю, его выдвинули на эту работу по желанию масс, потому что он был капитаном, близким к идеалу. Но, полагаю, быстро понял, что быть идеальным капитаном все-таки легче, чем таким же руководителем на берегу. Но уже в новой должности своей он написал мне, вернувшись к вопросу о сущности профессии капитана: "Все вперед и вперед вот главное!"
...Собрались как-то в Ленинграде писатели-маринисты поговорить о своих делах и планах, поискать подходящие проблемы. Я тоже выступил, так как меня срочно выдвинули главой маринистов эстонской делегации.
Выступил я рьяно против морской романтики. Сказал в преамбуле, что современный флот – прежде всего производство, весь уклад его жизни, организация и прочее направлены на выполнение производственных заданий, и романтике тут места нет. Не верю я в нее, мол. Еще вспомнил про НТР, которая тем более навек враждебна романтизму. Учел свой богатый опыт трудов на ниве морского образования и со всей ответственностью заявил, что мы обманываем молодых ребят, идущих на флот, когда обещаем им голубые просторы, парящих чаек и наполненную впечатлениями жизнь.Подводя итоги, резюмировал, что задача морской литературы – готовить людей к службе, к одиночеству, к ненормальной, в сущности, жизни.
Короче, пафос моего выступления был направлен против всякой лирики, мешающей в конечном счете выполнению производственных задач.
А после меня вышел на трибуну Юрий Дмитриевич Клименченко, "Дед", как его любовно звали друзья. Он со мной не спорил, а мягко так, деликатно, без нажима и намека на категоричность, высказал убеждение, что жить и работать на флоте невозможно, если не любить его юношеской нерасчетливой, беззаветной любовью.
Юрию Дмитриевичу было тогда за шестьдесят, и через два года он умер. А я через два-три года вдруг пришел к тому же – к тем мыслям, что высказал на нашем совещании Дед. Ему-то судьба уготовила столько испытаний, обид и горестей, что имел он основание возненавидеть флот, однако...
"Любит – не любит", "плюнет – поцелует", "к сердцу прижмет – к черту пошлет"... Капитана и писателя Клименченко судьба к черту гораздо чаще посылала, чем к сердцу прижимала. А он плавал по морям и рассказывал просто, как умел, об этом.
Однако не все здесь так уж просто и ясно, лирикой не отделаешься. Многие великие мореходы отчетливо понимали все негативные стороны своего бытия. Вот, например, как писал адмирал Ф. П. Литке: "Есть мореходцы, которые по необыкновенному вкусу или по желанию отличиться чем-нибудь необыкновенным ставят морскую жизнь несравненно выше береговой во всех отношениях, которые, оставив корабль свой, страдают береговой болезнью. Я довольно ходил по морю, чтобы иметь право, вопреки этим моим собратьям, сказать, что всегдашняя монотонность корабельной жизни ужасна, наконец, надоедает".
Понимали мореходцы, что их ждет, и уходили от дома, от родных и родины во "всегдашнюю монотонность корабельной жизни". Что их гнало-то туда?
Одно из объяснений, самых достойных и неожиданных, дал Виктор Конецкий: "Извечный стыд перед теми, кто уплывает или плывет, опять толкнул меня в рейс".
И все же статут Самого Главного, за все ответственного, делает положение капитана на судне исключительным. Ему ведь приходится иметь дело с людьми, с тридцатью-сорока доверенными ему моряками. Хочешь не хочешь, к ним надо как-то относиться, реагировать на их поступки, решать порой их судьбы. И мой знакомый "брат-капитан" Владислав Есин, в старпомах выразивший отвращение к необходимости воспитывать подчиненных, не смог, конечно, уйти от этого...
В старинном английском морском уставе значился такой постулат: "Капитан, потерявший уверенность в себе, теряет власть". Традиции и опыт многовекового мореплавания создали обобщенно-типический образ командира морского корабля, железной рукой подавляющего малейшие проблески неповиновения. Служить под началом таких невесело. Мне нередко встречались капитаны – великолепные специалисты, которые бывали и грубыми, и самонадеянными, и нечуткими, и того похуже. Но люди с ними как-то мирились, терпели, словно поддавшись гипнозу мифа о необходимости жесткости на флоте. Между прочим, и Владислав Есин в своей капитанской молодости имел немалые неприятности из-за этого.