Текст книги "И все-таки море"
Автор книги: Ростислав Титов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Внутри – уходящие ввысь сводчатые откосы стен, цветные витражи на узких стеклах, ряды потемневших кресел с высокими спинками, статуи святых, по углам – усыпальницы знатных господ, под ногами – плиты с именами менее знатных и богатых. И картины, подчас знаменитые, бесценные.
В Антверпенском стодвадцатиметровом соборе, как и в Гентском, есть полотна работы Рубенса: "Распятие на кресте", "Снятие с креста". Христос на картинах довольно гладкий, упитанный. А в соборе пусто и сыро, и неуютно от сырости и громадности пространства. Стоят неизменные кружки с надписями: "Для бедных".Через них прошли миллионы разных монет, но беднякам достались из этого векового потока жалкие гроши. Видел я в парижской Нотр-Дам и даже заснял на слайд благообразного сытого кюре в белой сутане: опустошив ящичек, он быстро и умело считал франки. Таких отцов народов по всей Европе, видимо, наберется десятки тысяч...
Считается почему-то, что архитектурный стиль готики призван символизировать устремление человека вверх, в небеса. А я в готическом соборе чувствую себя козявкой. И, думаю, у его строителей иная была сверхзадача: внушить верующим, что бог – страшная и беспощадная сила и бога можно только молить о пощаде, но чаще всего он карает, а милует редко-редко.
Потому, наверное, после антверпенского кафедрального собора в небеса душой я не воспарил, а вспомнил, как много в истории было затрачено сил, средств, таланта, чтобы задавить, унизить, уничтожить человека. Но он выживал, сохранял способность мыслить, искать, творить. Как Меркатор, создатель морских карт, как Иоганн Кеплер, открывший законы, по которым рассчитывают ныне траектории космических ракет. А ведь Кеплер и Меркатор жили в ХУ1 веке здесь, где сожгли отца Тиля Уленшпигеля – Клааса.
И если нужен бог человеку, то иной, с которым можно общаться без посредников и без всякого антуража.
...О нем начали вспоминать задолго до Антверпена, и поскольку у нас на борту было немало интеллигентных, начитанных людей, разбирающихся в живописи, говорили чаще так: "Ах, Рубенс!"
В Антерпене есть улица Рубенса и на ней – дом-музей художника. Пожалуй, это даже не дом, а дворец в итальянском стиле – два с половиной этажа, украшенный статуями фасад и обширный двор, тоже заставленный скульптурами. Внутри дворца много деревянной резьбы – на потолках, на лестницах, на мебели. И мебель тяжеловесная, сделанная на века, будто специально для хранения в музее: стулья со спинками выше человеческого роста, окованные медью сундуки, широченная и высокая, тоже резная, кровать под балдахином. А в комнатах – их, кажется, десятки – множество вещей, утвари, украшений той поры, ХVI-ХVII веков. Конечно – и картины, полотна самого Рубенса, его учителей и учеников. Ошарашивают мастерские-студии, которых в доме несколько: просторные, высотой в два этажа, со стеклянными потолками. Ни один современный академик от живописи не имеет таких.
Ходят по палаццо великого фламандца туристы, добросовестно глазеют вокруг, честно читают названия картин. Но приходит ли им на ум простая мысль: здорово ему повезло, Рубенсу. В отличие от многих гениев прошлого он был не только признан и знаменит при жизни, но и богат. До сих пор искусствоведы ищут жизнеутверждающие истоки его творчества, а все, пожалуй, предельно ясно. Вытянул Рубенс счастливый билет в лотерее жизни – вот и радостно его искусство, улыбаются его упитанные мадонны, лучезарны ангелочки-купидоны, аппетитна дичь натюрмортов. И даже Христос, которого водружают на крест, явно не горюет: знает, видать, о своем славном будущем.
А Рембрандт – почти современник Рубенса, и он мрачен и безжалостен, потому что страдал всю жизнь. Так почему-то чаще бывало. Шарль де Костер тоже ведь умер в нищете.
Гнил заживо в вонючей яме однорукий раб Мигель Сервантес, задыхался в припадках эпилепсии Федор Михайлович Достоевский, глушили бургундское и кахетинское Модильяни и Пиросмани. Не с этого ли конца надо начинать вхождение в бессмертие?
Легенда гласит, что именно король Фландрии – Гамбринус изобрел пиво. Перебоев с этим благородным напитком в Бельгии не бывает. Но вот хотя объявил я, что здесь все предназначено для водоплавающих жителей планеты, как раз с водой вопрос для наследников Гамбринуса стоит остро.
Мы привезли в Антверпен Галю, жену моего давнего товарища, который тут работал представителем Морфлота, и она рассказала нам кое-что о житье-бытье за рубежом. "На латинской машинке учусь печатать, – сообщила Галина Ивановна. – Автомобилей Вале положено два, а машинистки – ни одной. И не думайте, что у них здесь рай. Очки заказать – три тысячи франков, унитаз починить – две тыщи... И с водой проблема".
Что нашим за кордоном далеко не рай, мы уже знали. Но водный дефицит оказался новостью – для меня, по крайней мере. Поскольку все реки, озера. все пресные водоемы заражены отходами производства, обычная кухонная "аква" хлорируется до такой степени, что становится малопригодной для пищевых целей, и ходят домохозяйки за водицей для супа и чая в магазины, а ту воду привозят в Бельгию чуть ли не из Норвегии.
...И есть в Бельгии минеральная вода под названием "Спа": якобы ею угощали офицеров русской армии, которая в 1814 году гнала через Европу войска Наполеона, они говорили "Спасибо!" – и, мол, вторая половина их благодарностей не сохранилась в памяти бельгийцев, а первая дала имя воде. Хотя, как почти все легенды, и эта притянута и весьма сомнительна: просто в южной Бельгии расположен городок Спа, где и находятся минеральные источники...
В Брюселле мне не удалось побывать: сначала полиция не очень-то торопилась с разрешением на поездку, а потом нас ткнул в борт местный теплоходик, морфлотовский друг прочно завяз в юридических и финансовых тяжбах по этому поводу и не успел свезти нас на поле Ватерлоо, и знаменитый Атомиум я не повидал.
...На исходе солнечного сентябрьского дня мы возвращались по окружной автостраде в свой отдаленный Черчилль-док, и водительница нашего такси малость заблудилась, а так как ее пассажирами были три судоводителя, пришлось нам распутывать хитросплетения дорожных развязок.
Слева раскинулся большой старинный город. Но ничего в нем не было древнего в те минуты, разве что шпиль кафедрального собора вдали да мерно жующие толстые коровы на лугу напоминали о временах Уленшпигеля и Ламме Гудзака. А по краю уходящего за горизонт картофельного поля, по невидимому каналу, шел сейчас не боевой парусник вольных гезов, а проползала рубка громадного танкера компании "Шелл" с желтой ракушкой на трубе. И мелькали слева сборочные автозаводы "Форда", "Ситроена", "Дженерал моторс", строящийся – "Рено".
Четыре века сомкнулись на этом поле. Ничтожный в космологических масштабах срок, за который история этой страны и всех людей мира так головокружительно изменилась. А что будет еще через четыреста лет? Чего смогут добиться люди – все мы?
Июль 1980 года. Голландия. Чего могут добиться люди, умеющие работать и понимающие, что лишь ежедневный непрерывный труд приносит благо и добро, убедился я, объехав за 10 часов пол-Голландии.
Фирма предоставила нам бежево-бордовый автобус, и мы направились сначала в Заандам, поклониться Петру Великому. Домик, где жил корабельный плотник Петр Михайлов, накрыт для лучшего сохранения сверху бревенчатым коробом. В низкой и короткой нише герр Питер спал, и над нишей старинной вязью написано: "Великому ничего не мало". Что-то не все великие следуют этой мудрости.
А когда мы прибыли в Амстердам и нас на полтора часа затолкнули в Национальную галерею, чтоб полюбоваться на Рембрандта, я оттуда улизнул: "Ночной дозор" я уже видел, и надоело бегать галопом по музейным залам и переходам. Побродил по ближним переулкам, потом зашел в маленькую забегаловку, над которой висела огромная вывеска: "Настоящее американское мороженое".
Я взял себе порцию мороженого, два пончика и чашечку кофе и спросил рыженькую веснушчатую девушку-продавщицу, правда ли, что это мороженое привозят из Америки. Она засмеялась, а я подарил ей наш таллиннский олимпийский значок. Постоял еще на мостике через канал, глядя в мутновато-зеленую его воду. Мостик был рембрандтовских времен, и сколько воды с той поры под ним протекло...
Через час мы поехали дальше – по берегам каналов, по обочинам густых пшеничных полей и свежих лугов, где дремали огромные пятнистые коровы и круглые, как бочки, курчавые и чистые овцы, а поля и луга тянулись километрами, разделенные осушительными канавами, и где-то там, за зыбким горизонтом, было море, у которого отвоевывали сотни лет люди эту территорию, чтобы засыпать ее тучной плодородной землей и вырастить могучую плотную пшеницу, сочную траву и миллионы гвоздик и роз, которыми набиты теплицы вокруг амстердамского аэропорта. С двух его взлетных полос поднимались красно-белые и сине-белые самолеты, Я, как всегда, завидовал их пассажирам, улетающим в дальние края, хотя это и бессовестно, ибо сам я тоже не сидел на крылечке своего дома, а только что вернулся от берегов Греции и Италии.
Затем мы въехали в тихие темно-зеленые парки Гааги и выбрались к серо-зеленому морю, по которому через день предстояло нам плыть к родным берегам, и еще заскочили на полчасика в фарфоровый яркий город Делфт, многие наши морячки утомленно дремали в глубоких уютных креслах, но мне было жалко закрывать глаза, потому что, закрыв их, я бы не видел того, что раскрывалось за каждым поворотом дороги.
Совершенно естественно, без натяжки, пришла мысль о том, как просто сделать свою жизнь сытой, красивой и прочной. Надо лишь сотни лет честно и прилежно трудиться.
УЛЫБКИ МАРИАННЫ
Так я и не смог придумать хорошего названия для этой главы – про Францию. Крутил-вертел три месяца, и чаще всего приходили два образа. Зрительный – разные оттенки фиолетового или лилового, но это не годится, самоповтор, потому что про Англию начинал тоже с колера – зеленого. И звуковой – нежная, тонкая мелодия Франсиса Лея или Мишеля Леграна, такая отрадная в нашу забитую визгом и скрипом музыкальную эпоху. Однако на серьезные обобщения в этой сфере не тяну.
И тогда вспомнился давний символ – красивая и гордая женщина. Тоже не бог весть как оригинально. Все же, и впервые попав во Францию в октябре 1962 года, по молодости или по торопливой поверхностности прежде всего приглядывался к женщинам, искал в них нечто типично французское – изящство, лукавство, безупречный вкус.
В те дни разочаровался: показалось, что француженки слишком худощавы и чересчур намазаны. А в мае 1980 года неприятно удивила их одежда, безобразный вывих всесильной моды: мешковато-бесформенные платья, будто все они готовятся стать мамами, и стянутые веревочкой у щиколоток белые шаровары.
Вообще-то на французский лад меня настроила дочь, оглушенная мушкетерами в исполнении Игоря Старыгина и Вениамина Смехова. А за два месяца до рейса в Руан, не зная еще, что попаду туда, видел в "Клубе кинопутешествий" увлекательную передачу о традициях старинных представлений в древних французских замках. Покорили уже их названия: Шато-де-Шембор, Сен-Жермен, Амбуаз и Бомбуаз (Екатерина Медичи там резала гугенотов). И берега Сены, где бывал ранее дважды...
*
С третьего захода, в августе 1973 года, удалось попасть в Париж. В шестьдесят втором из Кана не пустили власти – шла подготовка к парламентским выборам. В семидесятом судовое начальство не развернулось. И потому я через три года взял инициативу на себя: собрал по 15 франков с желающих, пробил через нашего равнодушного капитана и вялого морфлотовского агента разрешение, отпечатал на "французском" языке список, включив туда для кворума девять морячков с эстонского теплохода "Раквере". Записавшиеся потом бегали ко мне, просили обратно свои кровные франки, но я намертво зажался. И мы поехали в Париж.
Выбрались на шоссе в густейшем тумане, пошутив, что не захватили радара. Через час туман разошелся, и поплыли по сторонам невысокие волнистые холмы, охряного цвета поля пшеницы, темные, лиловатые все же рощи. Нормандия. Она кормит Францию, и для других остается (мы стояли в очереди на элеватор).
Мне как идейному вождю предоставили почетное место впереди. Рядом я посадил давнюю знакомую Аллу. На ее лице застыла блаженная улыбка, а в глазах – соменение в своем счастье. Сзади похрапывал с похмелья помощник капитана с "Раквере". Закаленные и привыкшие ко всему члены нашего экипажа иронически усмехались. Курсанты непривычно молчали, словно опасались, что их высадят и отошлют обратно с попутным транспортом. А я просто не верил, куда еду.
Промелькнул Версаль – аккуратные парки с деревьями, стриженными под пуделей, чистенькие лужайки, по которым, думалось, никто не ходил со времен Людовика-Солнца, неправдоподобно длинные дворцы. Затем мы нырнули в туннель, сизый от выхлопных газов, и выскочили на белый свет уже в Париже – на набережной Сены.
Через час я почувствовал себя как дома.
Очень Париж какой-то свой, знакомый. Хотя многое – вовсе не такое, как представлялось издали. Более всего "не такое" – размах и простор площадей. Например, площадь Согласия – 54 тысячи квадратных метров, пять с половиной гектаров. Очень напоминает Марсово поле в Ленинграде. А вот переулки, узкие полоски мостовых у Сены, садики и дворики – уютные, сто раз будто уже виденные.
Изящным женским именем Мадлен названа церковь у въезда на Елисейские поля, где всего лишь 300 квартир. Поблизости, на авеню Маршала Фоша, живет Брижит Бордо. Неплохо устроилась. И вообще она стала как бы национальной героиней, затмив славу Жанны д'Арк.
В соборе Парижской богоматери пахнет сыростью и свечами. Тоже не удивительно. Тут вспомнил, что Париж был родным для Шопена, Ван Гога, Тургенева и Хемингуэя. В неплохую компанию я себя зачислил.
На Монмартре хочется улыбаться. Кафе импрессионистов с яркой, будто вчера нарисованной вывеской. Похоже, малевали ее по пьянке,так и я бы сумел. Хорошо там внутри посидеть бы, опрокинуть стаканчик, но франков мало, хватит лишь на маленький вымпелочек. Не беда, все великие здесь нищенствовали.
Доктор Володя натер ноги и мечтает разуться. А потом мы увидели у Лувра босых девушек – и ничего, никто этому не удивлялся. В Лондоне, помню, также незамеченной ходила тетя в ситцевом платье, в нейлоновой роскошной шубе и в тапочках-шлепанцах. Что-то в этом есть и хорошее, глупо рассматривать такой стиль как распущенность.
На травке у Лувра лежат в обнимку молодые пары. Точно – И. Эренбург утверждал, что нигде жизнь так не приспособлена для любви, как в Париже.
Был вторник, все музеи закрыты, слава богу. Пускают лишь в Дом инвалидов, где гробница Наполеона. Но я и оттуда сбежал, пошел с товарищем побродить по прилегающим переулкам. На лотке букинистов увидел французское издание "Анны Карениной", на обложке – Татьяна Самойлова. Кино победило Льва Николаевича!
Сейчас город практически пуст – каникулы и отпуска, называемые "вакансами", и даже автомобилей не больше, чем у нас.
Уезжали от Эйфелевой башни, долго ждали нашего бестолково-громогласного старпома, который заблудился на ее верандах. Эстонские моряки кимарили на травке рядышком с местными пенсионерами.
А я еще не знал, что гораздо позже пойму: Париж с его величием и уютом, с блеском и скромной прелестью, с приветливыми монмартрскими художниками и молчаливо-солидными букинистами, с рассыпающимися в радугу тонкими струями фонтанов у дворца Шайо, со светлой радостью Сены и тихой грустью каштанов останется для меня самым пленительным воспоминанием из всех моих многочисленных заграниц.
*
Уходили из Руана ночью, застопорили ход в излучине реки, неслышно скользил теплоход по недвижной зеркальной воде, а с берега донесся девичий смех и песня, совсем по-нашему протяжная и медленная. И запахло лесом, свежим сеном, детством.
*
Прошло семь лет. Снова Руан, соборы еще реставрируются – работы вроде до конца века. Памятник Жанне д'Арк перенесли в центр рыночной площади и построили над ним пышный бетонно-деревянный мемориал с алтарем и полукружьем скамеек для молений. Раньше Жанна смотрелась лучше – скромно притулившаяся к стене старого дома, со скорбно наклоненной головой.
Улицы грязноваты, и хмурые лица людей, как бы обособленных, ушедших в себя. Прибавилось у них забот – ясно.
Когда шли сюда по Сене, я все пять часов простоял на палубе. Радовался, что сохранил еще способность восторгаться дорогой этой, словно из сказки: деревни с разноцветными крышами, луга, плавно спускающиеся к воде лесистые холмы, спокойные берега, светлые скалы, замки на них (Амбуаз и Бомбуаз где-то тут?). Все выдержано, соразмерно, изящно. И ночь – одесская или крымская, ласковая, теплая, как парное молоко, а камыши в затонах – как на моей родной Кубани.
*
Нагулявшись – по десять километров в один конец, набродившись по лавкам и базарам, мы с моим медицинским другом Володей решили устроить себе праздник.
Пригласили повара Борю, захватили по куску курицы, свежие огурчики, фляжку с чистейшей жидкостью и укатили от площади Искусств в гору, что за четвертым мостом через Сену.
Вылезли из автобуса у какого-то старинного собора и попали к концу католического праздника. Служил фиолетовый епископ, девочки в пышных платьях с ветками мирта в руках чинно стояли на площади Базилика. В кустах неподалеку сидела в кресле-раскладушке старая француженка, глядела неподвижно вдаль. Я ее обошел кругом, а она и глазом не моргнула: восковой памятник былого.
Потом пошли искать "Панораму" – обнаруженную на плане площадку, откуда далеко виден город и река. Искали долго, помогал нам какой-то Жан, седой и загорелый, и две хихикающие девочки лет по пятнадцати. Расплатился с ними своей валютой – олимпийскими таллиннскими значочками.
"Панорамы" не нашли и расположились над обрывом, на лужайке. Легли, покушали, выпили. Рядом росли усыпанные белыми цветами кусты, нарвали для судовых женщин. Приехали французские мальчишки на мотоциклах, устроили не нашенскую забаву – гонки по ямам и выбоинам, в реве и дыме видны их сосредоточенные лица.
После фляжки стало совсем хорошо. Пахло сеном, внизу текла гладкая Сена, извиваясь, уходила вдаль, и там, в сиреневом тумане, блестела крыша элеватора, у которого стоял наш теплоход. Все в духе раннего импрессионизма, сглажено, без острых углов и резких цветовых переходов. Через пять минут набежала тучка – краски переменились немедленно, потом солнце выглянуло – и снова иная картина. Это и есть кредо импрессионистов: поймать и изобразить миг.
Я подумал, что на эту лужайку вряд ли вернусь, от понимания исключительности момента было грустновато, но не тягостно. А вслух сказал, что здесь, вероятно, еще не ступала нога русского человека – мы первые.
Повар Боря, солидный отец двух детей, радовался как мальчик и все благодарил нас с Володей, что взяли его с собой.
Шпиль руанской Нотр-Дам был на уровне наших глаз, маленькие машинки бежали внизу, на застывшей Сене застыли черные баржи. И я удивился, почему у французов такие угрюмо-озабоченные лица.
Странные дела творятся на нашей планете. С тех пор, как я был в этом городе семь лет назад, люди выпустили в путь миллионы автомобилей, несколько раз слетали на Луну, высосали из Земли миллиарды тонн нефти, открыли генетический код, построили карманный телевизор и водоплавающее сооружение длиной почти в полкилометра – и разучились улыбаться на улицах...
Пора было выбираться отсюда. Мы спустились с обрыва на шоссе. Автобусы по нему не ходили. Володя прилег на мягкую кочечку и задремал, а мы с Борей пошли к "мазде", стоявшей у края дороги. Там сидела молодая пара: он смуглый, видно, алжирец, и милая французская девушка, которая немного кумекала по-английски. Быстро договорились, что они свезут нас вниз, хотя девушка удивилась: "Что вы здесь делаете?" Я ответил, что любуемся панорамой и что у нас с собой есть еще третий друг, и тогда девушка звонко расхохоталась. Володя проснулся от ее смеха, я подарил девушке веточку белых цветов с вершины. Они довезли нас до моста Жанны д'Арк и укатили обратно, обсуждать свои сердечные дела. И всю дорогу они улыбались, и мы – тоже.
*
20.05.80. Как сразу замирает теплоход с выходом! Еще вчера не протолкнуться было в курительном салоне, а сейчас зашел – пусто и тихо. Все – по каютам.
У некоторых моряков, когда они уходят на вахту, двери кают остаются открытыми настежь. Хорошие, наверно, люди...
*
Ночь, тишина, спят темные рощи, спит река. Редкие огоньки. Благодать, казалось бы.
И – тревога в сердце, потому что так же было семь лет назад, когда я возвращался отсюда, чтобы похоронить маму.
ВСЕГО ОДНА ИСПАНСКАЯ СТРАНИЧКА
Очень хотелось бы рассказать еще про Испанию, потому что она всегда будоражила мою наследственную память, и музыка ее мне близка, и стихи Лорки, кажется, что-то говорят, а детство мое, как у всякого русского мальчишки тридцатых годов, проходило в кинозалах, где мы, затаив дыхание, смотрели удивительную хронику Романа Кармена, первый в жизни апельсин, который я попробовал тогда, был испанский, завернутый в пеструю бумажку, и книга Л. Фейхтвангера про Гойю читана мною раз пять, пятнадцать лет я все ходил на теплоходах мимо Испании, пока не сошел на берег, чтобы увидеть готические кварталы Барселоны, причудливые колокольни собора Саграда фамилиа и услышать гул вечернего Рамбласа, где мы выпили по чашечке восхитительного кофе, лимонные деревья были в апрельском цвету, свободно и важно плыл в синем небе над набережной бронзовый Колумб, на причалах лежали кипы спрессованных бычьих шкур – мы решили, что это остатки жертв корриды, но весной корриды не бывает, зато греет затылок такое ласковое, не жаркое еще солнце, стрекочут тысячи птиц в клетках на уличном базаре, баснословно дешев в погребках-подвальчиках знаменитый "Фундадор", и пахнет цветами, сигарами, вином...
В таком благостном настроении я бродил по Барселоне три дня, а потом меня жестоко надул черный и грязный чистильщик обуви, содрав за свою работу (он еще ухитрился прибить на мои ботинки набойки, которые благополучно отвалились через неделю) 300 песет, – это три бутылки бренди "Эспландидо" по литру. Просто я для него был чужак, заезжий туристик-раззява. Но я не долго огорчался: ему здесь жить и семью кормить, а мне – добрый урок, чтоб помнил.
...Испанию я помню как-то музыкально-визуально-обонятельно. Но и о ней пока кончаю.
ТИШИНА ВРЕМЕНИ
В моей коллекции флажков из заморских стран прибавление – три греческих вымпелочка. Дешевенькие, грубо сделанные: на тонком нейлоне аляповатые, плохо отпечатанные картинки. Преобладает голубой цвет и желтый. При желании можно найти тут и символику. Голубое – море, потому что Греция расположилась на сотнях островов. А желтое – ее великолепное солнце, более трехсот солнечных дней в году, по лоции, в здешних краях.
Мимо Греции я тоже проходил больше десяти раз, а пришвартовался к ее берегам на тридцать пятом году своего пребывания в системе ММФ.
Сначала наш теплоход прибыл в бухту Суда на Крите. На нем ученые ищут следы легендарной Атлантиды и, кажется, доказали уже, что извержение вулкана Санторино погубило мощную и передовую по тем временам цивилизацию.
Бухта Суда – обширная, глубокая, окруженная высокими, коричнево-желтыми, выгоревшими под извечным солнцем горами. Справа, за холмами на плоскогорье, – база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов. А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация: "Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны, видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52", темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни...
Может, он и натолкнул меня на эти мысли – о жизни и смерти. Впрочем, через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для человека далеко не юного возраста.
На берег в Суде нас не выпустили – все из-за той же натовской базы. Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени".
Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста – слишком его расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном мире" – и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно стандартов. Но разве существует стандарт гениальности?
Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти, рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя, постепенно рушится мрамор Парфенона – и над всем этим не стоит, а длится, струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей, смену эр и эпох.
2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору – типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов. Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению гелиоустановок, – и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства, преобразующего солнечное тепло в электричество.
Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена" (нигде нет от них спасения!) – к Акропольскому холму.
Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в заливе и – три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег теперь увольняются в штатском", – сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь, додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы.
Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя, без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета, символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска.
Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи человеческие и божеские.
Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства: не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих пор.
Совсем близко, метрах в ста, – храм Эрехтейона, он подправляется, реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды – рослые и стройные мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном.
Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть – белый цвет смерти. Мрамор здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают – отгородили храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и неумеренно отважных зевак.
А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля они – участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте, навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном кортеже.
Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны – на фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции древнего храма, а наше дело – стоять перед ним и удивляться.
И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ – во имя красоты, жизни.
И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что стерлась краска с их скульптур.
"Все мы греки", – сказал немецкий писатель, имея в виду влияние античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив людям великолепие красоты.
Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь, победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.