Текст книги "Багряный лес"
Автор книги: Роман Лерони
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Лекарь вытерся и аккуратно развесил полотенце на вешалке над умывальником. Он всегда был предельно аккуратным. Некоторых, из числа пациентов, это злило, другие завидовали, третьи и вовсе никак не реагировали, а остальные попросту ничего не понимали, так как вообще ничего не могли понять по причине своего безумия. Но большая часть из них не могла смотреть на эту аккуратность, с помощью которой стертый в пыль жестокими и абсурдными условиями существования в клинике человек показывал, что продолжает жить и демонстрировать свой протест против насилия и ограничений тем, что, несмотря ни на что, смог окружить себя маленькими подарками свободы и независимости, подарками обыкновенной жизни. Жизни, которая могла присутствовать только у тех, кто остался там, с той стороны трехметрового забора и не имел ни малейшего представления о том, что происходило в стенах клиники. Ему удавалось многое, даже то, что здесь представлялось абсолютно немыслимым. У него был кипятильник – совсем маленький, позволяющий вскипятить воду в стакане, заварить чай; свой стакан с красивым подстаканником; чайник для заварки – фаянсовый и такой миниатюрный, что его можно было спрятать в кулаке; радиоприемник, который не прятали во время обходов, и он горделиво стоял на самом видном месте в палате – на подоконнике, и его никто из персонала не трогал. Он мог, как волшебник, принести неизвестно откуда в палату ящик яблок, груш, сладостей и накормить этим всех до сладкой тошноты. В его присутствии таяли решетки на окнах, исчезала стена во дворе, растворялась охрана, становились приветливыми санитары, сестры и врачи, и на какое-то мгновение забывалось, что вокруг тюрьма, именуемая клиникой, и казалось, что она – это простая больница, в которой лечат не от безумия, а от какой-нибудь обычной хвори, например, как гепатит или пневмония.
– Как ты смотришь на то, мой дорогой соседушка Кукушонок…
– Я не Кукушонок, а Лерко Александр Анатольевич, старший лейтенант инженерных войск, – Саша понизил голос и произносил слова с какой-то требовательной гордостью.
От этого заявления Лекарь застыл в растерянности возле умывальника, и долго смотрел на Лерко, лежащего на своей кровати и нервно теребящего уголок тощей больничной подушки.
– Значит Александр Анатольевич, – почему-то повторил он. – Значит офицер, инженер…
Он поскреб свою лысую голову, поправил пижаму, словно это была не застиранная, разрисованная в пошлый фабричный рисунок одежда, а гимнастерка, и твердым шагом подошел к Сашиной койке, протянул пятерню:
– Ей-богу, это просто здорово! Будем знакомы, уважаемый Александр Анатольевич – Гелик Дмитрий Степанович, также инженер, но физик-ядерщик.
И добавил после короткой паузы:
– В прошлом, разумеется… Но очень, очень приятно!
Он улыбался, и эта улыбка освятила его лицо теплом и добротой. Саше показалось, что прекраснее лица он в своей жизни еще не видел. Поднявшись с кровати, он, также на армейский манер, поправил пижаму и только после этого ответно протянул руку.
Сцепив ладони в крепком рукопожатии, они простояли так с минуту. От силы пожатия онемели кисти. Потом неожиданно обнялись, почувствовав, в этот момент горько-соленый вкус своих слез. Саша держался из последних сил, стараясь не разрыдаться, слыша, как осторожно дышит Гелик, борясь со своими слезами.
Лекарь одобрительно похлопал Александра по плечу.
– Ладно-ладно, все у нас теперь будет хорошо, Александр Анатольевич.
– Я тоже так думаю, Дмитрий Степанович, – согласился с ним Саша.
Он впервые в жизни с таким удовольствием произносил чье-то имя, не подозревая раньше, что оно может звучать так ярко, насыщенно и полно.
Гелик потер руки. Его глаза загорелись бесшабашным озорством.
– Если раньше надо было искать повод, то сейчас он нашелся сам и его остается только отметить. Как вы смотрите на то, чтобы составить мне компанию за праздничным завтраком? Завтрак будет по случаю, уверяю вас…
– Но, – растерянно развел руками Александр. – Я даже не представляю, как это сделать!
Если он правильно понял своего соседа, то этот завтрак должен был многим отличаться от однообразных больничных завтраков, где главным блюдом всегда была сваренная на воде каша, без соли или сахара, с черствым хлебом и слабоокрашенным заваркой чаем. Он никогда не отличался организаторскими способностями по поставке к столу угощений и без малейших колебаний всегда передавал эту обязанность в чьи-то более расторопные руки. Возможно, именно из-за этого его не так часто приглашали в компании. Но все это было очень давно, до больницы. Здесь же он вообще не мог себе представить, какими путями и чем можно разнообразить скудное больничное меню.
– Ничего, – успокоил его Лекарь. – С вашего позволения я займусь этим вопросом и тотчас.
Он открыл дверь, и больше всего поразило Александра в этом обычном действии, то, что произвел его Гелик с такой легкостью и уверенностью, словно делал это бесчисленное количество раз, и от этого Саша почувствовал прилив возмущения.
– Вы давно знали об этом?
– О чем? – спросил Лекарь, останавливаясь в дверях.
– О том, что двери в палату не запирают на ночь.
– Да, знал об этом с самого первого дня, и, более того, знал, что они не запираются вообще.
– И не сказали мне?
Лекарь вернулся в палату и подошел к Лерко.
– Дело в том, дорогой мой друг, – осторожно, словно с трудом подбирая необходимые слова, начал он, – дело в том, что я не хотел вам мешать. Свобода – это особое состояние, которое никогда не воспринять со страниц указов, постановлений, инструкций, статей кодексов… Это, прежде всего, возможность самостоятельного решения. Свобода, одним словом – это воля в поступке. Ваше стремление быть свободным умерло сразу, как только вы оказались в этой больничке. Но это так надо тем, кто является ее хозяином! Но вы-то не собственность клиники! Пусть они управляют ее стенами, персоналом, по-настоящему сумасшедшими и от этого несчастными людьми, но не вами!.. Вы, прежде всего, хозяин собственной жизни. Вы, и только вы! Уверяю, что это может вызвать уважение к вам, даже у самых суровых тюремщиков. Осознавая это, можно жить свободным и здесь, жить по своим правилам. Если бы я вас обрадовал новостью, что дверь вообще не запирается, и можно в любое удобное время суток выйти на прогулку во двор, или к воротам, чтобы через дыру в металлической обшивке смотреть на вечерний, на ночной или дневной Львов – это была бы все-таки не ваша свобода, а только мои правила, которых у вас и без того довольно. Пользоваться добытым чужим трудом – это проживать чужую жизнь, жить по чужим правилам. А где же тогда своя, собственная, жизнь, которая дается только однажды? Вы сегодня узнали, что дверь не заперта, а, узнав об этом, вспомнили, что ваше имя не Кукушонок. Вот цепная реакция свободы, добытой собственными силами и, если хотите, мужеством! Она возрождается в вас. Это очень важно для того мира, в который вам предстоит скоро вернуться: мира страстей и принципов, среди которых вам предстоит идти, бороться и непременно побеждать. И я спокоен за вас: вы не унесете в свое будущее эту проклятую тюрьму.
Он повернулся и вышел в коридор, откуда зазвучал его полный и открытый голос: "Оксана, Оксана, Оксаночка! Доброе утро, моя красавица. Как ночевалось?" Послышалась короткая возня, потом женский визг и недовольное притворное бормотание: "Лекарь! Что это такое? Что ты себе позволяешь!" – "Многое, золотце, многое. Я тебя обожаю". – "Брось, да? Вот врачу пожалуюсь – быстро в "матушку" укутает. Смотри, че удумал! Так и в карцер…" – "Потом что угодно. Можно и в карцер. Только дай губки, красавица. Это же просто непростительный грех оставлять их на целую ночь без страстных поцелуев".
Потом была тишина, в которую Саша жадно и бесстыдно вслушивался, испытывая при этом легкие возбуждение и зависть. Он понял, что Лекарь это сделал нарочно, чтобы "украсить" свою лекцию красочным примером.
"Все, – наконец выдохнул разомлевший, пьяняще мягкий женский голос. – Все, хватит – войдет еще кто-нибудь". – "Хорошо, я больше не буду… Оксаночка, понимаешь, я только что познакомился с одним прекрасным человеком, боевым офицером, и только ты одна можешь помочь нам закрепить это знакомство…"
Вновь тишина, разбавленная шумным дыханием и тихим хихиканьем.
"Ну, довольно же! Здоров ты, Лекарь, сосаться". – "Так ты поможешь?" – "Разве тебе можно отказать?" – "Спасибо, милая!" – "Довольно – я сказала. Нашел время! Вот через два дня буду снова дежурить, тогда и приходи, поговорим". – "Два дня! Не доживу". – "Если захочу – доживешь… Ну, иди уже, но помни, чтоб был полный порядок. И до обхода успели! – И добавила, без злости и тихо: Бродяги".
Александр бодро соскочил с кровати, подошел к умывальнику и стал умываться, шумно, фыркая и щедро разбрызгивая вокруг себя воду по полу.
– Смотри, как расшумелся!
Он вздрогнул и обернулся на голос.
Это была медсестра. Очень красивая женщина. Говорили, что ее красота успокаивает даже самых буйных больных, не хуже слов Лекаря. Все у нее, как у всех женщин: упругие, далеко не маленькие бугорки грудей под форменным халатиком, натянутым под ремень с такой силой, что от пояса вверх не было ни единой складки, а вниз шли – плавные и чарующие забытым зовом основного инстинкта, линии бедер. Только черный на белом пояс с кобурой, наручниками и электрошокером. Последние детали красоты ей, конечно, не добавляли, но и не могли помешать нею любоваться. Саша после лекции Гелика о свободе, попросту не мог их не заметить. Только сейчас он остро осознал, что в течение нескольких лет был обделен женским вниманием.
– Чего ты так шумишь, говорю? – Она подошла к нему и нежно коснулась его мокрой руки. После холодной воды это прикосновение обожгло его огнем, который мгновенно растопил лед над забытыми желаниями здорового мужчины. От осознания этого стало стыдно, и к своему ужасу Александр почувствовал, как жар заливает его лицо. Он весь напрягся в ответ на это прикосновение.
– Неужели ты такой пугливый? – Оксана впилась в него глазами, красивыми, нежно-голубыми, с тонкими и немного раскосыми разрезами век. Она была так близко от него, что он мог рассматривать легкие и аккуратные штрихи макияжа на веках и скулах женщины; слегка размазанную недавними поцелуями помаду на небольших губах, которая пьяняще пахла чем-то сладко-ягодным.
Медсестра вдруг сняла белую шапочку, тряхнула головой, расправляя густую копну крашенных каштановых волос. От всего этого он в изумлении открыл рот, не зная, как себя вести, но ее не волновала его бестолковость – она быстро приподнялась на цыпочках и поцеловала его в губы. Поцелуй был действительно сладким, но не по вкусу, как пишут в романах, а нектарным в сознании, которое от такой дозы сладости на мгновение затуманилось, очарованное неожиданной лаской. Саша даже не смел дышать, завороженный коротким счастьем происходящего.
Оксана оставила его губы с видимой неохотой, отошла на шаг, игриво улыбнулась и произнесла:
– Так будет справедливее.
Он не понял смысла ее слов, но это ему и не было нужно – он медленно выплывал из вязкого и прекрасного дурмана ласки.
– Тебя скоро выписывают, дурик, – сказала медсестра.
– Не знаю, – ответил он, осторожно вытирая помаду со своих губ.
Она прошла к окну и рассмеялась.
– Да не спрашиваю я, а говорю. Вот чудик!
– Может быть, – безразлично ответил Александр. Он был еще лишен возможности думать, находясь под впечатлением только что пережитого приятного приключения.
– С кем это твой сосед познакомился? Счастливый такой.
– Со мной.
Она хохотнула и с недоверием посмотрела на него:
– Вот дают! Вы ж столько лет здесь вместе и не познакомились?
– Нет.
Оксана неодобрительно покачала головой:
– Наверное, вас рано собираются выписывать…
Они сидели в какой-то каморке, которую Лекарь почему-то называл своим кабинетом. Вокруг сложенное в стопках сыроватое и серое от частых и некачественных стирок белье. Воздух густой от запаха прелости. Слабый уличный свет поливал светящейся пыльной взвесью узкое пространство каморки из крошечного окна, расположенного так высоко, что даже если встать на стул, до него все равно было невозможно дотянуться рукой. Они сидели прямо на стопках белья, друг против друга. На измятой и пожелтевшей газетке, расстеленной прямо на полу, стояла большая пузатая бутылка, а вокруг нее небрежно разложенная снедь: бутерброды с сыром, баночки с надписью «Фруктовый йогурт», с целыми, нетронутыми фольговыми крышечками, серые рваные ломти черного хлеба и котлеты с пятнами застывшего на них жира.
Лекарь взял бутылку и, выпячивая губы, повертел ее в руках.
– "Мартини", – с многозначительной интонацией прочитал он надпись на этикетке. Бутылке была уже начата раньше, чем попала сюда. – Обыкновенное фабричное пойло. Ты не застал времени, когда оно было в большой цене, и было ценным оттого, что обладало особенным свойством – толкать безнадежно-неразрешимые проблемы к успешному их разрешению. Ты понимаешь, о чем я говорю? Нет?.. О взятках!
– О взятках?
– Да, именно о них. Сейчас это не редкость, а тогда – вообще мрак. Не можешь в течение десяти лет казенную квартиру получить, все маешься, ума-разума набираешься. Потом осеняет! Идешь в какие-то подвалы, кому-то суешь деньги, обязательно говоришь, что ты от какого-то Федора Андреевича – хотя в жизни такого не видел и не знал, – тебе суют в руки различный импортный хлам, и ты его тащишь в кабинет к толстому дядьке, который все это пакует в свой сейф и при этом даже не смотрит в твою сторону! Руки у него обязательно потные. Последнее, значит, от волнения. Ты же, через месяц-два, получаешь "двухкомнатную, улучшенной планировки, в престижном районе", что на самом деле означает, что комнаты проходные, и с кухней и коридором составляют "трыдцать восэм мэтров" общей жилой площади, а район – самый обыкновенный спальный и находится на пустыре окраины цивилизации. Но ты счастлив полностью, и не обращаешь внимания, что на этих "мэтрах", по головам друг друга, еще, кроме тебя, топчутся пять человек… Было такое время, Александр Анатольевич, было. Я тогда считал себя кристально честным человеком и взяток не носил. Дождался квартиру "в порядке живой очереди". Ждать, правда, пришлось четырнадцать лет. Но эти самые тридцать восемь "мэтров" облазил полностью – по миллиметру! Много тогда разных чудес было, таких как "Советский Союз" и "Слава КПСС". Не знаешь, что это такое?.. А я знаю, и не по учебникам – так, захватил немного, и Перестройку тоже…
Он достал из кармана пижамы два измятых пластиковых стакана, похрустел ими, расправляя, и разлил по ним вино. К запаху прелости в каморке сразу добавился сладко-терпкий аромат.
– Вы уж извините за сервировку, – шутливым тоном сказал Лекарь, – но в этом "раю" чем-нибудь особенным не разжиться. Все с сестринского стола, который любезно и регулярно снабжают братья наши старшие, охранники и санитары. Девушки здесь служат видные: надо – душу вынут в постели, нет – зубы выбьют. Выбор с ними не густой.
– За что пить будем, Дмитрий Степанович?
Собеседник Александра задумался, откусывая мелкие кусочки от пластинки сыра.
– У нас в армии, молча, без тостов, пьют только за погибших. Молча и стоя, – добавил Саша.
– Это у них в армии. А мы пока с тобой в тюрьме. Поэтому будем пить за то, чтобы это когда-нибудь кончилось.
Выпили. Вино было сладким и терпким. Хмель с непривычки быстро ударил в голову. Стало легко и хорошо.
– Сколько вы здесь, Дмитрий Степанович?
Лекарь грустно улыбнулся:
– Лет семь, пожалуй. Тебя знаю четыре года.
– Да, – тяжело вздохнул Александр. – Четыре года разбитой и потерянной жизни.
– Не говори так, – замотал головой Гелик. – Жизнь можно потерять только тогда, когда по дурости своей в петлю лезешь! Только глупый, очень глупый человек может говорить и верить в такое.
– Значит, я глупый.
– Нет. Просто разочарованный молодой человек. Это вам, молодым, все неудачное, несправедливое кажется безвозвратно утерянным. Когда выйдешь из клиники и увидишь, что тебе столько же лет, как и четыре года назад, можешь вернуться и плюнуть мне в лицо. Скажешь: "Лекарь, ты был не прав. Я вернул себе прошлое". Может ли такое случиться?
– Нет. Чушь какая-то!
– Вот! Каждый день, прожитый тобой здесь – это день твоей жизни. Каждый из них чему-то тебя научил, что-то показал, где-то подсказал, а ты хочешь, "раз" – и отказаться от всего этого. Можешь, кому угодно рассказывать подобное: врачу, мне, этой смазливой сестричке, санитару, менту из охраны, следователю. Убедишь – поверим, но сам себя не обманешь.
Александр молча слушал, потом, вдруг, резко приблизил свое лицо к его лицу, так близко, что мог видеть только большие глаза Лекаря.
– Вот ты говоришь все так… так правильно, так складно. Прямо, как поп! Все о правде, об истине: так надо, так не надо! Но скажи мне, молодому и немудрому Кукушонку: как же ты здесь оказался? Такой правильный, умный, с богатым жизненным опытом, что же ты не усмотрел, где допустил ошибку? Я знаю, что нельзя об этом спрашивать – не принято, правила, но чхать я хотел на все правила. Я хочу знать, какая глупость затолкнула такого человека на семь лет в этот кошмар, в эту дыру на краю земли и на краю разума?
Лекарь ничего не говорил, но и не отводил в сторону глаза. Смотрел прямо, не мигая и сурово. Саше стало не по себе от тяжести этого взгляда. Он сел на место, мысленно коря себя за то, что оказался невыдержанным. Вино сделало свое дело.
– Да, – вздохнул Лекарь. – Ты имеешь право знать, кто я такой и за что сюда попал. В тебе просыпается свобода и требует этого. Традиции же сокамерников не спрашивать вины другого – это чужие правила. Здесь ты полностью прав. Сейчас я могу об этом вспоминать и говорить. Все прогорело и потухло под толщей лет. У меня была семья: жена и сын, Андрей. Жили хорошо, может быть даже счастливо – точно не знаю, но сравнивать было не с чем. Сын рос, мужал, мы старели. Он вышел из дому в один прекрасный день и стал на свою дорогу. Я ничему не препятствовал, ни во что не вмешивался, так как, прежде всего, всегда уважал в людях самостоятельность и независимость. Может и не везде правильно он поступал, и мне было досадно на себя потому, что где-то раньше не подсказал, не научил – обычные родительские страдания. Но я гордился им! Он женился, скоро сделал меня дедом, но потом эту банальную житейскую идиллию разрушило несчастье: умерла его мать и моя жена. Это случилось внезапно, но я почему-то не испытал по этому случаю ничего особенного. Просто рядом, вдруг, не стало никого, и лишь изредка в плен брала тоска. Возможно, я не любил ее, но я не знаю до этого момента, что такое любовь! Всегда жил с тем, с кем хотел. Других женщин у меня не было. В жене меня устраивало все: красивая, всегда стройная, хорошая мать, хозяйственная, аккуратная, умная, работала, неплохо зарабатывала, и в постели была богиней. Но после ее ухода я ничего не почувствовал. Ничего из того, что называют скорбью, печалью. Может, только одиночество, но и его я не переживал долго. Я продолжал жить, работать. В моей спальне вторая половина кровати не пустовала. Разные женщины были. Одни дольше, другие меньше были рядом, но все уходили, чтобы уступить место новым. Нет, не подумай, что это была с их стороны какая-то извращенная солидарность: позабавился – передай другому. Уходили потому, что я не желал будущего ни с одной из них. Я не говорил об этом им, но они все понимали без слов. Они не могли с этим смириться. Не знаю, в чем здесь настоящая причина, но мне кажется, что на самом деле женщины больше просто треплются о любви, о высоких чувствах, чем любят. Говорят даже больше нас, мужчин. Они говорят об этом, думая, что мы в это поверим. Вдовец, жених я был завидный: две квартиры, дача на берегу Черном, иномарка не "бэ-у", а новая, с гарантией, обстановка в квартирах, и слеты, симпозиумы – все, что положено несчастному инженеру, занимающегося по миру строительством атомных станций и научной работой. Атом был и остается очень актуальным. Вовсю трубили о скором энергетическом кризисе. Люди моей профессии нужны были всюду, но только не в Украине, в которой тогда с работой было вообще очень трудно: не в том дело, что ее не было, просто за работу не собирались платить. Не хотел я работать ни в какой другой стране, но порой отчаяние так брало за горло, что думалось: а не махнуть ли на все принципы и патриотизм рукой и не поехать ли работать на дядей Сема, Оливера, Жана или Ганса? Работать так, чтобы не жизнь была, а сплошная рабочая лихорадка! Но надо добавить, что в то время у меня была небольшая фирма, занимающаяся продажей офисной и компьютерной техники. Сначала просто перепродавали, а затем и стали собирать сами. Деньги были. И, может быть, даже положение. Но не было профессионального счастья! Разъезжая по делам фирмы по миру, я познакомился с одним американцем… Хотя, какой он янки! Чесал по-нашему, как родной, и носил имя Иван Ивашко. Мы подружились. Я не уверен, но, кажется, нас сблизило то обстоятельство, что мы оба были вдовцами. Он помогал мне в делах, я – ему. Однажды он предложил мне поехать в Америку, работать на строительную компанию, в которой он занимал пост в совете директоров. Предприятие занималось строительством атомных станций, и ему нужны были опытные специалисты. Предложение было хорошим: заработок, обещанный по контракту, позволял не только расширить мой бизнес, но и обеспечить меня, моего сына и внуков с правнуками средствами до конца жизни. Здесь, как ты уже понял, меня ничего не удерживало. Тогда очень много говорилось о "вымывании мозгов", о так называемых "перебежчиках", но я не обращал внимания на это пустотелое бесовство "патриотов", для которых законом было: "Свое пусть сгниет за ненадобностью, но чужим его не отдадим!" Я же считал и считаю так: если ученого в своем отечестве не могли обеспечить работой, и он заботился о себе сам, он переставал быть патриотом. Он становится гражданином мира. Поэтому никаких угрызений совести у меня не было, тем более что с наукой тогда обращались, как с дешевой шлюхой! Я уехал, оставив фирму на сына, который к тому времени успел получить второе образование и стал дипломатом, пока, правда, без работы. Моя же работа была успешной – проект оказался удачным и не особо сложным в техническом исполнении. У сына, Андрея, тоже было все в порядке, но потом МИД предложил ему должность помощника посла в одной из восточно-европейских держав. Я, узнав о его назначении, стал его отговаривать: в той стране постоянно было неспокойно, шла вялотекущая гражданская война, не прекращавшаяся уже двадцать лет.
– Вы говорите об Алгонии? О Балканах?
– Именно. Тебе хорошо знакома эта страна?
– Очень. Я служил там. В войсках ООН.
– Значит, ты понимаешь, почему я отступил от своего правила не вмешиваться в дела Андрея, и как мог, старался отговорить его от этой затеи. И, тем не менее, он уехал, объяснив в телефонном разговоре, что это ему очень важно, как специалисту, и обещал быть осторожным. Заботу о фирме взяла на себя невестка, но из этого ничего хорошего не вышло. В этой женщине была только жажда скорой наживы и никаких деловых качеств. Не помогало ничего: ни инвестиции, ни мои приезды. Дело дошло до того, что Наталью – так звали жену Андрея, – обвинили в вымогательстве, организации преступлений и сокрытии прибыли от уплаты налогов. Это были серьезные обвинения, и, кажется, они имели основания. Мне удалось замять это дело, наняв армию хороших адвокатов. Наталью пришлось отстранить от дела, а предприятие заморозить до тех времен, пока не вернемся мы с Андреем. С того самого дня я старался меньше общаться с невесткой. Кроме прежних причин, я совершенно случайно стал свидетелем супружеской неверности – Наташа не собиралась ждать мужа в одиночестве. Я ничего не сообщил сыну, но максимально ограничил время своего общения с этой женщиной. Деньги и власть ее сильно испортили. Но ее проблемы меня уже меньше всего беспокоили. Беспокоила судьба Андрея. Из Алгонии постоянно приходили плохие новости. Пресса в Америке будоражила общественность кровавыми картинами бесчинств армии и полиции в этой маленькой стране. Американские политики стали вовсю говорить о военном вмешательстве, как в конце девяностых в Югославию, но их старания были напрасны – американские граждане не хотели терять своих сыновей в "этих глупых войнах примирения восточных цыган". К тому времени, вспыхнуло восстание на юге Алгонии. Оно было жестоко подавлено армией. Телевидение в Америке безжалостно демонстрировало обезображенные пытками трупы казненных повстанцев. Тысячи казненных! Сыну удалось несколько раз связаться со мной по телефону. В разговорах он уверял меня, что для него в этой стране опасности не существует: к дипломатам граждане и власти относятся с уважением. Но в дальнейшем события стали развиваться с головокружительной быстротой. Правительство Алгонии объявило новый политический курс: "… полная нетерпимость к несогласным, их физическое уничтожение, информационная блокада, борьба с контрреволюцией внутри и вне страны, возрождение века Красной пролетарской революции в Европе, Красный террор и агрессия против соседних государств, не поддерживающих новую политику". Президент Алгонии в новостях от CNN снял с себя полномочия Президента страны и открыто объявил себя диктатором. В Европе была истерия. К границам Алгонии были подведены войска ООН, так как в Греции, Австрии и Польше состоялся ряд террористических актов. Угроза возникновения Третьей мировой войны была очевидна. Атлантический блок начал бомбардировки важных стратегических объектов Алгонии в ответ на террористические акты, которые докатились и до Америки. На Ближнем Востоке стали поднимать головы исламские экстремисты, но армия Израиля при поддержке Турции, смогли погасить этот опасный очаг. Диктатор выполнил свое обещание создать плотный щит, предотвращающий утечку любой информации о действительной ситуации в стране. В официальной же версии вовсю кричалось о "великой победе Алгонской революции", а информация мировой прессы была хоть и противоречивой, подчас сумбурной, но она доносила поистине страшные картины этой "победы": виселицы вдоль дорог, горы расстрелянных, утопленных, обугленных, замученных, умерших от голода и эпидемий людей… От Андрея не было никаких вестей. Я метался из Вашингтона в Киев и обратно по несколько раз в неделю, но никакими способами, ни официальными, ни нелегальными, не удавалось добыть хотя бы полслова о сыне. Так продолжалось несколько месяцев. Однажды пришло письмо от невестки. К тому времени она успела растратить оставленные ей деньги и постоянно надоедала в письмах просьбами. Я получил его с утренней почтой, но распечатывать не стал, рассчитывая вернуться к нему после окончания рабочего дня. Уже понятно, что я без особого интереса относился к корреспонденции Натальи. Как женщина, она была очень красивой, но как человек – скорлупа без содержимого. Я всегда плохо относился к людям, у которых жизненных амбиций было больше, чем оснований для них. Она считала, что добилась всего в жизни уже только тем, что удачно вышла замуж, и теперь должна только пользоваться тем, что принадлежало супругу. И это только оттого, что она жена! Как видишь, отношения между свекром и невесткой не сложились и притом с самого начала… Впрочем, это отдельная боль, и не стоит уделять ей столько внимания, тем более что у этой женщины теперь своя жизнь, вновь "хорошая партия". Так вот… Отложил я это письмо, намереваясь прочесть его вечером, но случилось так, что за хлопотами я смог вернуться к нему лишь через две недели. На мятом, выдранном из еженедельника листке было небрежно нацарапано: "Папаша! Немедленно спасайте своего сыночка. Он арестован в Алгонии за помощь повстанцам и убийство человека". Все. Больше ни слова. Это был удар такой силы, что мог свалить человека гораздо крепче меня, а у меня к тому времени, из-за пережитых тревог и волнений, нервы оказались никуда не годными. В тот же день меня увезли в больницу с сердечным приступом. Я был крепко прикован к больничной койке: запрещалось смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты и журналы, звонить по телефону. Также были запрещены свидания. Не знаю, как это удавалось Ивану Ивашко, моему американскому другу, но он, понимая, что в моем положении неведение и полное бездействие только вредят здоровью, больше чем, если бы я занимался бурной деятельностью, неведомым мне способом устраивал свои визиты ко мне. Он сам решил заняться спасением Андрея. Все его усилия что-либо разузнать о моем сыне в консульстве Алгонии в Нью-Йорке не дали никаких результатов. Ничем не смогли помочь и в Госдепартаменте в Вашингтоне. Тогда он начал хлопотать о выезде в Алгонию. Разумеется, официально ему бы никто не дал визу, поэтому он решил ехать в Югославию, и уже оттуда, нелегально, через горы, попасть в Алгонию. Я не одобрял столь рискованных планов, и настаивал на том, чтобы он въехал в страну в составе миссии "Красного креста", как это получалось у других. Но ты не знаешь американцев! Если они что-нибудь вобьют себе в голову, то просто становятся одержимыми, даже, если это последняя авантюра, заранее обреченная на провал. Иван был неумолим в своем решении. Он жаждал подвига, в конце концов! Ему не разрешили присоединиться к миссии, не дав по этому поводу никаких объяснений. Но он уехал. Я несколько дней пробыл в больнице, терзаемый волнениями за судьбы сына и Ивана. Это были страшные для меня дни! Когда он вернулся, я его не узнал: состарившийся, осунувшийся, больной и разбитый… Он положил передо мною газету, в которой сообщалось, что он задержан Службой безопасности Югославии за контрабанду, шпионскую деятельность и распространение наркотических средств. Это был еще один удар! Для меня порвалась еще одна нить, которая могла меня связать с Андреем, а для Ивашко зашаталась, готовая вот-вот рухнуть, строившаяся годами, карьера. Для американца общественное мнение – это амброзия жизни и успеха! Причастность к наркобизнесу, или только подозрение, могли похоронить в одно мгновение все, что добывалось упорным трудом в течение десятилетий. Более Иван не занимался ничем, направив все свои усилия на то, чтобы обелить свое имя. Он уверял, что его арестовали в Югославии безо всяких на то оснований, а предъявленное обвинение – это не больше, чем вымысел. Просто схватили на улице, бросили в машину, избили, после чего он очнулся в камере, где в компании уголовников провел неделю, терпя побои и издевательства. Все это время он требовал, чтобы ему предъявили обвинение, предоставили адвоката и устроили, положенное по международному праву свидание с американским консулом. Но его никто не хотел слушать. Однажды ночью его вывели из камеры, избили до потери сознания, сломали руку и пальцы, выбили зубы, после чего отнесли в комнату для допросов. Следователь не обращал никакого внимания на просьбы Ивана оказать ему медицинскую помощь, и продолжал избивать. На допросе требовали дать сведения… обо мне: сколько лет работаю атомщиком, какие открытия и разработки сделал, и так далее. Сразу стало ясно, что секретные службы Югославии и Алгонии находятся в тесном сотрудничестве и интересуются инженером-ядерщиком. Не надо быть шибко умным, чтобы понять, какие цели они преследовали. Неизвестно, чем бы закончилась "одиссея" Ивана, если бы тюрьму не посетил его приятель по колледжу, который находился в Югославии, как представитель одной их мировых общественных организаций. Американское консульство стало немедленно хлопотать об освобождении Ивашко и добилось результата: он был освобожден и депортирован из страны с уже известными обвинениями. Я покинул больницу, несмотря на протесты и запреты, и стал собираться в дорогу. Я не верил ни единой секунды в то, что мой сын может быть в чем-то виновен. Он не был преступником. Если он и мог кого-то убить, то только защищая чью-то или собственную жизни. Если это доказать – а я верил, что это возможно, – тогда все обвинения могут быть сняты, и сын получит свободу. За свою же судьбу я не боялся: им нужен только я, и я дам согласие на сотрудничество при условии, если сыну будет возвращена свобода и дана беспрепятственная возможность вернуться на родину, а потом они не добьются от меня ничего. Я был тверд в своем решении и нисколько не удивился тому, как быстро мне разрешили въехать в Алгонию, притом, как объяснили, под любезным покровительством самого диктатора страны, Тодора Карачи. Теперь пришла очередь Ивана отговаривать меня: "Послушай меня, – говорил он. – Андрюша там, как приманка, на которую должен клюнуть ты. Это грязный киднеппинг! Не едь. Понимаешь, что они ему ничего не сделают, пока ты здесь. Им нельзя верить! Это не люди. Они убьют Андрея, чтобы сломить тебя". Признаюсь, что я разделял его страхи, но я был и есть украинец, который может противопоставить свое упрямство американской привязанности к авантюрам. Он просил меня поехать только после того, как я получу американское гражданство, но я не стал тратить время на ожидания. Через два дня я был в столице Алгонии, Кряцеве. В далекие советские времена мне доводилось бывать в этой стране и в этом городе. Обыкновенный старинный европейский городок, украшенный умиротворяющей архитектурой средних веков и пестрящий сельскими нарядами на урбанизированных улицах. Еще чаще приходилось бывать там при нашем четвертом Президенте. И тогда это был полностью современный город, полный света, новых надежд, творческой мысли. Он ничем не отличался от остальных европейских городов, такой же гордый, уютный и контрастный. Но в этот раз я попал, словно в болото – другого определения не подобрать: везде грязь, развалины, насилие и грабежи. Кряцев был в руинах, крови и по самые крыши в вонючей жиже людской гнусности. Раньше меня покоряла кипучая ночная жизнь этого города. Но тогда я увидел, что все клубы, кафе, рестораны, казино были либо разграблены, либо сожжены, а в пустых оконных проемах и на балконах этих заведений висели трупы, как я понимаю, служащих и хозяев. Были закрыты и бордели… Нет, я не охоч до платной любви, но по мне лучше, если это все на виду и под контролем, а не гниет и бродит где-то в подвалах, отравляя все вокруг. Проститутки не висели на фонарных столбах. Эти стервы всегда и везде умудряются выживать, при всех правителях и диктаторах: Гитлере, Сталине, Хрущеве, Брежневе, Кастро, и, тем более приспособились к своему Караче. Магазины разграблены и разбиты. У продуктовых бронированных киосков очереди голодных людей, которые бросались врассыпную при появлении отряда милиции. В газетах одно и то же: "Великая Алгонская революция позволила уже сейчас…", и дальше следовал длинный список достижений этой революции: "возродить давно заброшенные производства", "уделять больше внимания населению", "увеличить зарплаты", "поднять пенсии до необходимого жизненного уровня", "увеличить надои". И во всех газетах портреты щупленького, с сильным косоглазием, "брата всех порабощенных народов" Тодора Карачи в военном мундире, обвешанного бесстыдным количеством орденов и медалей. По телевидению демонстрировались в основном три передачи: народное творчество – записи шестидесятых-восьмидесятых годов прошлого века, советские фильмы тех же времен, и открытые трибуналы над различными шпионами, врагами народа и предателями дела революции, с непременным включением казней. Говорили, что сам Тодор с огромным удовольствием смотрел эти судилища, и особенно их завершения. Город же шумел, бурлил – манифестации, демонстрации, марши протеста, ночами вой сирен, выстрелы, пожары, днем усиленные патрули и свежие могилки на кладбищах. В Кряцев правительство вводило войска. К черным беретам "Орлиной гвардии", отрядов милиции, добавились зеленые и голубые войск быстрого реагирования, так называемых "Зеленых рыцарей" и "Коршунов". На площадях стояла бронетехника с незачехленными стволами орудий и пулеметов. Все было напряжено до предела и готово вот-вот взорваться. Я никогда не занимался политикой, и не очень хорошо относился к людям причастным к ней: только они, и никто более, способны привести страну к краху и хаосу, горю и лишениям, только их необузданная жажда власти способна в одночасье поставить все на край гибели, привести к страшной жестокости и жертвам, к тому, что случилось с такой прекрасной страной, как Алгония, и со многими другими странами. Только политиков я считаю виновными в страданиях человека в войнах. Только они способны демонстрировать самые страшные грехи человека и не бояться ответственности, скрываясь за "выражением общей народной воли". Разве хотел сосед хорват смерти своему соседу сербу, мусульманин христианину, араб еврею? Нет. Они жили рядом, делились одним хлебом, пили из одного колодца, спали под одним небом. У них не было и помыслов о вражде. Но находится кто-то, кому хочется власти на крови, и начинает объяснять, что "у тебя нет денег на дворец потому, что все деньги у еврея, что он грабит тебя, портит твою жизнь…" Грань между разумом и безумием у человека тонка и хрупка, и он уже с автоматом приходит в дом еврея, убивает его семью, но у него по-прежнему нет благополучия. На самом же деле оно у того, кто столкнул вас с соседом, и он купил себе обещанный тебе дворец на те деньги, которые выручил, продавая вам оружие. Евреев больше нет, но быстро находятся новые враги: немцы, русские, шведы, американцы – "Это они забрали у тебя мир, лишили крова и достатка!", и ты уже не человек, а покорное животное, готовое лечь костьми за эти бредовые идеи. Так оно, мой дорогой сосед, на самом деле… С самой первой минуты моего приезда в Кряцев я направил все свои усилия на освобождение сына из тюрьмы, но все старания были напрасными: ни одно из ведомств ничего не хотело делать! Чиновники только брали деньги и давали пустые обещания. В первый же день я заметил за собой слежку. Преследователи не очень старались быть незамеченными. Со дня на день я ждал ареста. Дважды мой номер в гостинице обыскивали – рвали одежду, портили вещи, украли все, что могло представлять хоть какую-то ценность. Я торопился, стараясь добиться хотя бы свидания с сыном, но получал только отказы, мотивированные "интересами следствия". Параллельно со мной этим делом занимались и представители Министерства иностранных дел Украины. Мы пробовали действовать сообща, но такой подход только все усложнял. В их присутствии я получал более категоричные отказы, чем без них. Если прежде я мог передавать Андрею теплые вещи, витамины, лекарства и перевязочные материалы, вести скудную переписку, то теперь это все оказалось невозможным. Я пытался узнать, в чем обвиняют моего сына, но добытая информация оказалась ничтожной: арестован, при задержании оказал сопротивление, был ранен, но за что посажен в камеру – тайна. Данные о том, что он кого-то убил, не подтвердились, но и не были опровергнуты. Официальным представителям Украины удалось сделать еще меньше, чем мне. Через некоторое время мне, за большую сумму денег, посчастливилось встретиться со следователем. Новости, полученные от него, оказались удручающими. Может быть, он был человеком хорошим, так как поведал, что Андрей был арестован во время штурма посольства Украины, тогда как официальная версия гласила, что Гелик Андрей Дмитриевич задержан за участие в антиправительственном мятеже, за снабжение повстанцев оружием и военной техникой. Информацию о том, что арест сына связан с моей персоной, следователь не подтвердил. Он прекрасно знал, кто я такой. Через несколько дней я узнал, что он расстрелян без суда и следствия за связь с иностранной разведкой. Поэтому я уже знал, за что буду арестован. Больше мне не удалось сделать ничего. После этого случая со следователем все боялись не только со мной говорить, но и стоять на одной стороне улицы. Беспорядки в городе к тому времени достигли своего пика. "Орлиная гвардия", не стесняясь, проводила облавы, расстреливала прохожих за малейшее неповиновение или косой взгляд. Практически все солдаты были либо пьяны, либо одурманены наркотиками. К своему ужасу я стал свидетелем того, как к булочной, возле которой стояли в очереди несколько женщин, подъехал бронетранспортер. Пьяная солдатня, выскочившая из него, схватила женщин, насиловала их, издевалась над ними в броневике, затем выбросила на дорогу обезглавленные трупы. Машина с извергами не успела проехать и квартала, когда выстрел из окна из гранатомета сжег ее дотла. Но этот случай переполнил терпение людей. Началось вооруженное восстание. Первой начала молодежь. Правительственные войска штурмовали университет. Использовали танки и самолеты. От беспрестанной канонады обвалилась вся штукатурка в моем гостиничном номере. Над городом стали патрулировать вертолеты. Повстанцы сбили несколько машин, и барражирования прекратились. Однажды ночью я проснулся от ужасного грохота. Электричества не было, но город был озарен множеством пожаров. По дороге проехала машина с солдатами, которые обстреляли из автоматов гостиницу. Несколько пуль попали в мой номер, но, впрочем, не причинили мне никакого вреда, разве, только напугав. Этой же ночью за мной пришли вооруженные люди в штацком и приказали следовать за ними. Я был настолько испуган, что и не подумал даже о том, чтобы спросить, куда меня ведут. Просто тупо покорился судьбе. Меня затолкали стволами автоматов в большой крытый грузовик, в котором уже сидело около трех десятков насмерть перепуганных людей, мужчин и женщин. Ехали долго, может быть час. Наша машина влилась в колонну таких же крытых грузовиков. Двигались без света, в густом сумраке. За монотонным гулом моторов была слышна усилившаяся стрельба в городе. Остановились в лесу. Нас высадили. Мы сбились в кучу, как стадо покорных овец перед убоем. Кто-то, видимо, рехнувшись от переживаемого ужаса, запел "Марсельезу", и его тут же закололи штыком. Мы ожидали самого худшего, но больше никого из нас не тронули. Так прошло около двух часов. Все это время машины с людьми прибывали и прибывали. Где-то ближе к рассвету нас построили в колонну и погнали вглубь леса. Бежали долго. Многие от изнеможения падали, но их ударами прикладов и уколами штыков заставляли подняться и вновь бежать. Тех, кто совершенно выбился из сил, закалывали. Палачи делали свое дело в полном молчании: ни разговора, ни команд, ни криков. Нас гнали до тех пор, пока в темноте среди деревьев не стали виднеться какие-то белесые пятна. Их было много. Из отряда конвоиров вышел один, в маске, одетый в джинсовый костюм и с автоматом в руках, и сказал с какой-то злорадностью в голосе, на ломаном украинском языке: "Свидание разрешено, господа, мать вашу!" Они ушли, не сделав нам более ничего плохого. Мы же остались стоять, не понимая ни смысла этих единственных слов, ни происходящего. Светало. Белые, размытые темнотой пятна становились видны более отчетливо. Закричала женщина, потом другая, и скоро поднялся такой вой и причитания, что от них можно было оглохнуть. Кричали не от испуга или отчаяния, а от горя: белыми пятнами оказались человеческие тела. Их были сотни! Мужчины, женщины, юноши, девушки, мальчики и девочки. Все раздетые полностью, окровавленные и изуродованные. Тем ранним утром все, кого привезли в тот лес, нашли среди деревьев своих родственников и друзей, мертвыми. Нашел и я своего Андрея…