412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Иванычук » Тополиная метель » Текст книги (страница 6)
Тополиная метель
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:28

Текст книги "Тополиная метель"


Автор книги: Роман Иванычук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Плюшевый медвежонок

Снег местами уже побурел, ветки вербы покрылись котиками. Откуда-то повеял дивный запах – то ли колотых буковых поленьев, то ли ольховых опилок, – откуда он налетел?.. Меня охватило беспокойство. Так бывает, когда из памяти вдруг ускользнет только что оформившаяся мысль.

Когда это было? Когда еще так пахла весна?

Кончиками пальцев прикасаюсь к плюшевому котику на веточке, и опять… что-то совсем было вспомнилось и тут же исчезло, как неуловимые картины перед глазами засыпающего.

«Верба бьет, не я бью… верба бьет, не я бью…» – пытаюсь воскресить в памяти что-то далекое. Напрасно!..

Ко мне ластится ветка вербы, еще раз захватываю горстью пушистые котики, а они нежные-нежные, как кошачьи лапки, как гусиный пушок или… или?

А что, если войти к себе в комнату и коснуться пальцами какой-нибудь старой вещи или книги?

Но в комнате развеялись даже эти смутные намеки.

Пришла почта, жена подала мне письма. Опять деловые. Неужели хотя бы сегодня нельзя без них обойтись!

Машинально вскрываю белый конверт с голубой каемкой – глянцевитая открытка скользнула в руку. Гм, с днем рождения кто-то поторопился поздравить! И, почему-то довольный, что жена не спросила, от кого, торопливо иду в свою комнату.

«Поздравляю, Андрейко! Сто лет!

                                Плюшевый медвежонок»,– и обратный адрес.

Марта!.. Смотри ты, через столько лет! Стремительно направляюсь в кухню. «Галина, знаешь, от кого поздравление?» – хочу сказать и уже открыл дверь, чтобы поведать Гале полузабытую историю из моей далекой юности. Это же так интересно: «Наша Ульянка скоро в школу пойдет, Игорек уже на лошадку игрушечную взобрался, а поздравление знаешь от кого?» Но тут я осторожно прикрываю дверь, воровато прячу в карман открытку и внезапно ошеломляю жену известием, что завтра уезжаю в командировку. Что? День рождения? Успею!

На следующий день теплее, чем обычно, прощаюсь с семьей, и вот уже мчит меня поезд, в окна дышит знакомыми запахами весна, покачиваются ветки верб с тысячами плюшевых медвежат.

Что я делаю? Для чего это?..

«Ни для чего, слышишь ты! – кричу я в ответ голосу совести. – Поездка в молодость, понятно? Я имею право на свое прошлое, замолчи!»

Смело нажимаю на кнопку звонка, он почему-то боязливо и коротко звонит, растягиваю губы в скептическую улыбку, но они, как назло, сжимаются плотно и напряженно, принимаю нарочито небрежную позу, но чувствую, что весь подобрался, как туго сжатая пружина.

Легкие шаги за дверью, – наверно, в тапочках. Затаил дыхание. Вдруг выстрелил звонок, вскрикнули дверные петли. На пороге встала та самая девушка, которая когда-то в десятом классе сидела за соседней партой, та золотоволосая Мартуся, из-за которой ссорились мальчишки, та самая, которая когда-то шептала мне: «Губам больно, наверное, не так надо целоваться?»

Та самая девушка… Но такой она была лишь одно мгновенье. Смущение, испуг разлились по лицу, и она снова стала другой, вернее, не другой, а теперешней. На одно лишь мгновение юность ожила и исчезла.

– Андрей! – тихо вскрикнула эта чужая женщина. – Что ж ты…

– Здравствуй, Марта…

Она еще продолжала стоять в дверях, решительно загородив вход в свое святилище, потом руки ее опустились, а я переступал с ноги на ногу, не зная, с чего начать разговор.

– Я узнал твой адрес и…

– Что ж ты…

Внезапная злость прогнала мое смущение. «Я же не просил тебя указывать на поздравительной открытке свой адрес, не просил и поздравлять меня… Столько лет молчала, могла бы и до конца не отзываться; твои прежние капризные выходки уж никак не подходят к этим лучикам у глаз и подковкам по обе стороны губ, и если это еще один эксперимент надо мной, так захлопни дверь перед моим носом».

– Что же ты стоишь? – наконец вымолвила она, потянула меня за руку, провела в комнату и долго смотрела на меня, стараясь прочесть по седине на висках, по морщинам повесть моей жизни.

– Такой, как был… Садись!

«Нет, не такой… И ты не такая, Мартуся. Твое когда-то тоненькое тело налилось теперь щедрой зрелостью – так зеленая вишня наливается спелым соком в июле, твои резкие движения сменились плавными, грациозными – чужими. Ты очаровательна, но не та, и мне грустно, что я не могу сейчас вспомнить нашу юность, ты прелестная женщина, в которую можно до беспамятства влюбиться, но ты не прежняя Мартуся, и я не тот. И мне взгрустнулось сейчас по нашей молодости…»

– Я постарела, да? – Она подошла к кушетке, движением пальца раскачала плюшевого медвежонка, висевшего на стене. – Вот он не старится. Узнаешь? Смешно, что я и поныне так называю себя, правда?

Я не ответил, потому что это была правда.

Медвежонок смотрел на нас выпуклыми бусинками глаз, удивляясь, почему с ним больше не играют, не подбрасывают, не ласкают его и не целуют, почему он из любимой игрушки обратился в скучную декорацию. Он повернулся на ниточке, глянул на меня:

«Я сразу узнал тебя, Андрей. Где же ты был столько времени, как жил?»

– Как поживаешь, Андрей? – спросила Марта.

– Помаленьку, – ответил я.

«А меня ты припоминаешь? – снова заговорил медвежонок. – Я же вас и познакомил обоих. Как-то вечером – весна тогда была такая же, как нынче, – ты подошел к костру, который мальчишки развели на выгоне возле дома, где ты жил, и увидел, как кудрявая русая девчоночка прыгает вместе с ними через огонь. Ты стоял в тени, не сводя с нее глаз, а потом, когда костер погас, пошел следом за ней и спросил: „Кто ты?“ – „Я Марта. Приезжая. Буду учиться в первой школе, а завтра у меня день рождения“. Вот ты и купил меня в подарок Марте на день рождения, а потом и ее назвал моим именем».

– Кто твой муж, Марта?

– Инженер. Сейчас в экспедиции.

– Степан?

– Нет, не Степан…

Медвежонок снова крутнулся на ниточке, и пока в комнате царило молчание, говорил он.

«Потом между вами появился Степан. Он любил похваляться отцовским полковничьим званием, хорошо танцевал, всегда был вежливым, но манерным. Девушки им увлекались, а ты ревновал и ехидно называл Степкой-бесклепкой. Ты мог его вовсе не бояться. Марта любила тебя. Но ты сам выдумал соперника. Ты изводил бедную девушку, упрекал ее, дулся, называл кокеткой. Она часто плакала, прижимала меня к сердцу. Потом перестала ласкать, потом совсем обо мне забыла. И ты не приходил больше. Мне стало грустно. А потом я услышал такое, от чего мне захотелось заплакать: Степка-бесклепка пожелал, чтобы Марта выкинула меня вон, – мол, уже не ребенок. Она не послушалась, но сняла меня со стены, где я висел над кроватью, и спрятала в комод».

– Вы давно разошлись со Степаном?

– Мы и не были женаты.

«В комоде я пролежал немало времени. Наконец открылось оконце моей тюрьмы, нежные руки Мартуси взяли меня, она плакала надо мной, – наверное, просила прощения, хоть я и не сердился… А потом появился третий».

– Ты очень любишь своего мужа?

– ?..

«Этот третий совсем ко мне равнодушен. Даже не замечает. Да и вообще обо мне часто забывают. Разве иной раз Мартуся возьмет меня в руки, приласкает, поцелует… А где ты так долго пропадал?»

– Где ты был эти годы, Андрей?

– Везде понемногу… Как ты узнала мой адрес?

– Нашла…

– Для чего?

– Не знаю…

А часы на стене тикали упрямо. Те самые старомодные часы, которые отсчитали уже шестнадцать лет со времени нашего знакомства, которые начали теперь счет семнадцатому году, и нам обоим не хотелось смотреть на них. Я присматривался к этой красивой чужой женщине, она совсем не похожа была на маленькую мою Мартусю, но мне хотелось смотреть на нее без конца.

– У тебя есть еще время, Андрейка. До поезда – целый час.

Мы пили вино. Вели какой-то пустой разговор. Оба втайне ждали, чтобы скорее прошел этот час, который встал на меже нашей встречи и разлуки, но когда час перешел за эту черту, нас вместо радости охватил страх перед неизбежностью.

Я начал торопливо собираться.

Марта, побледнев и ссутулившись, вымолвила еле слышно:

– Куда сейчас… на ночь глядя?..

– На вокзал… Скоро поезд.

Она повернулась к стене, сняла плюшевого медвежонка и протянула мне:

– Возьми его с собой…

В ее голосе дрожала мольба и отчаяние. Я понял: она хочет сегодня освободиться от этой памятки, как и от всего, что связано с нею. Сжиться с сегодняшним днем наше прошлое в ее сердце не может.

– Выбрось его…

Она загородила мне дорогу, протянула руку с медвежонком, прекрасная и чужая. Родной в этом доме была только плюшевая игрушка. Я провел пальцем по лбу медвежонка, до меня еще раз дотронулась весна вербными бархатными котиками, дохнула в последний раз запахами колотых буковых поленьев, а передо мной стояла совсем чужая женщина, которую я вижу впервые, которую можно полюбить до беспамятства.

Я остался.

…Лежу на кушетке. Марта – в спальне. Надо мной раскачивается мой плюшевый друг, моя юность. Она стала сегодня игрушкой, ее можно выбросить и растоптать. И можно сохранить.

Забываю о жене и детях, в спальне ждет меня милая женщина. Нет, не Марта, совсем другая женщина, которая встретилась мне только сегодня.

Срываюсь с кушетки, медвежонок закачался сильнее, задрожал, заблестели в темноте его бусинки – глазки.

«Постой! Заслони ладонью глаза и хорошенько присмотрись. Видишь? Гаснет костер у ивняка, искры от него взлетели к небу и повисли над головой, все разошлись, и худенькая тень четко вырисовалась на фиолетовом фоне неба. Затаив дыхание подходишь ты к этой тени, она оживает, дрожит, убегает, чтоб подальше, подальше от людей и от звезд уйти, утонуть в прохладе ночи и в твоих объятиях. Ты видишь это? Ты слышишь, как пахнет талый снег на потемневших лугах, слышишь, как ластится к тебе ивовая ветка своими бархатными котиками? Не топчи этого, вы возненавидите себя, когда поймете, что уничтожено вами навсегда».

Отрываю от глаз ладонь, порываюсь вперед.

«Стой! Степка-бесклепка обидел ее… так же, как хочешь это теперь сделать ты».

«Замолчи. Она давно должна была быть моей…»

«Погоди еще минутку. Еще раз заслони глаза ладонью».

Прикрыв глаза, лежал я на кушетке до рассвета, и мне виделись сны моей далекой юности.

Утром я услышал, как Марта молча хозяйничала на кухне. Я стоял одетый посреди комнаты с чувством неловкости или вины и не знал, как с нею теперь попрощаться.

– Садись пить чай, – тихо сказала она и скупо улыбнулась. И не знаю, от этой ли мягкой, спокойной улыбки или от первых лучей солнца ее лицо стало нежнее, моложе; за ее спиной на стене тикали старомодные часы, и я вдруг увидел, как стрелки бешено завертелись назад, возвращая нам час за часом целые годы: стройнее становилась Марта, таяла седина у меня на висках. Я робко подступил к ней, хрупкой, маленькой моей Мартусе, и неуклюже сжал ее в объятиях.

– Губам больно, – прошептала она, – наверное, не так надо целоваться, мой хороший, милый Андрейко…

…Гремит, летит мой поезд по весенней земле, по полям, – я возвращаюсь из далекой поездки домой. Все более четко вырисовываются очертания лиц жены и детей. Бьет могучим прибоем в мою грудь весна, и я впитываю ее ароматы, вдыхаю запахи то ли буковых поленьев, то ли ольховых опилок, а в ивняке танцуют тысячи плюшевых медвежат и улыбаются мне.

1963

Смерть Довбуша[8]8
  Довбуш – опришек (разбойник, повстанец), боровшийся против панов в Карпатском крае в начале XVIII века. Народный герой. Слова в кавычках взяты из заключительного акта пьесы о Довбуше. (Прим. автора.)


[Закрыть]

«– Отвори двери, Дзвинка! Слышишь, отвори и впусти в хату!

– У меня дверь тесовая – ворам не разломать!

– Ты что сказала, сука?!»

С неукротимой злобой Довбуш саданул ногой в дверь, и она соскочила с петель. В этот момент прогремел выстрел.

Довбуш, выпятив грудь, всем телом подался вперед, будто навстречу пуле, и грузно упал… на сцену.

Я сижу в первом ряду, увлеченный игрой односельчан. В роли Довбуша мой ровесник, Иван Базилюк. Ладони сами начинают аплодировать, а зал гремит за моей спиной. И вдруг я чувствую, как гул восторга куда-то отдаляется от меня, затихает, а из далекой, как старина, дали – что это? – доносится топот конских копыт… И уплывает куда-то сцена, и я уже – маленький мальчик – сижу возле окна и смотрю на спокойное предвечернее село. Тихо, даже слишком тихо – ни шума, ни песен. И вдруг…

…Вдоль села по узкой улице между хатами пронеслись всадники, и густая завеса пыли укрыла их от людских взоров.

Ударилось об окна низких хат тревожное эхо, и его тут же подхватил крик женщин и детей. От двора к двору катился испуг, запирались на запоры двери, ворота – на засовы, прятались люди – кто на печь, кто в густолистую кукурузу.

– Гомик в селе!

– Разбойник Гомик в селе!

Онемели дворы, затаили дыхание. А потом мужики начали выходить с топорами и вилами, и кто-то уже бежал напрямик, через леваду, в волостную полицию – известить. Собирались мужики, испуганные, но решительные, и останавливались у дороги на краю села.

Как раз напротив окон нашей хаты.

Я цепенел от страха, прижимаясь лбом к оконному стеклу, но оторвать от улицы взгляд не было сил.

На меня прикрикнула мать: «Отойди от окна!» – и потянула меня за руку, но тут… Тут я увидел, как, разорвав завесу пыли, словно пройдя сквозь дым пожарища, показался высокий, складный мужик. Он шел, опустив руки, с поникшей головой…

– Он, – прошептала мать и судорожно обняла меня за плечи. Но сейчас я уже не разделял маминого страха: по дороге шагал совсем не страшный человек, хотя его именем пугали детей, – он был какой-то грустный, притихший, шел немного сгорбившись, словно придавленный непосильной ношей, и только одним отличался от тех, что стояли стеной на дороге, – в его опущенной руке был карабин.

Подошел к ощетинившейся вилами и топорами людской стене и остановился. Я приоткрыл окно.

– Кого из вас я ограбил, люди? – спросил человек громко, но мягко.

Стена покачнулась, но молчала.

– Кому петуха пустил, ребенка обидел, дочку обесчестил? – спрашивал он, обводя взглядом лица людей. – Я же за вас… против панов, которым скоро конец… Зачем вы с вилами?.. Подымайтесь лучше против панов да флаги красные вывешивайте… Да полицаев бейте – вон они, все село оцепили…

Стена молчала, но уже расступилась – каждый поближе к своим воротам. А потом чей-то глухой голос из толпы:

– Иди от нас, мы хотим жить спокойно…

– Эх, люди… люди! – почти прошептал человек, поднял руку и с силой швырнул карабин в дорожную пыль.

Еще один миг постоял, пытаясь заглянуть в глаза людям, но те, опустив головы, расступались молча, открывали ему проход, а сами жались каждый к своему тыну.

И по этому проходу, не оборачиваясь, прошел Гомик пыльной улицей и скрылся за вербами.

А низкие хаты печально смотрели ему вслед запыленными окнами, и казалось, бельма были у них на глазах.

Опустела улица. Только карабин Гомика чернел посреди дороги.

Его не поднял никто.

…А на следующий день, в воскресенье, в сельской читальне ставили пьесу «Довбуш».

Наконец-то!

Целый год волостная полиция не разрешала, два раза разгоняла людей после первого действия. Село роптало, молодежь возмущалась: кто имеет право запрещать пьесу про легендарного опришка?!

Послали в уезд делегацию «просвитян». И наконец из уезда прибыло разрешение.

Шло третье действие. Я стоял у входа, в толпе мальчишек, на цыпочках, вытянув шею, глядел на сцену. Я еще не умел толком разобраться в содержании пьесы и чуть не плакал оттого, что не мог распознать, кто из этих людей, одетых в набивные кептари[9]9
  Кептарь – гуцульская верхняя короткая одежда (укр.).


[Закрыть]
, в разукрашенных цветами кресанях, – кто из них Довбуш?

А мне так хотелось увидеть его, этого опришка, о котором рассказывали сказки на сон грядущий, этого разбойника, которым почему-то не пугали детей, а убаюкивали.

Ах, вот он… на сцену вышел тот самый человек, который вчера бросил карабин на пыльную дорогу… Люди в зале ахнули и затаили дыхание.

«Это же Гомик в роли самого Довбуша, – подумал я. – Почему же тогда Гомика боялись и малышей им пугали?»

Гомик гневно посмотрел на оторопевших артистов, окинул взглядом онемевший от страха зал и крикнул:

– Довбуша чествуете? А панов боитесь!! Не вам… не вам подпоясываться опришковскими поясами!

Я спокойно всматривался в него в то мгновение, пока люди не успели еще вскрикнуть. Ведь я думал, что все так и должно быть на сцене, – разве не он играет Довбуша?

Гомик расстегнул кептарь, вынул пистолет и так же, как тогда, на дороге, с горечью сказал:

– Люди… Эх, люди!..

Грянул выстрел. Я вздрогнул. Сердце мое колотилось. «Наверное, в какого-то пана», – подумал, но тут же увидел, что упал сам Довбуш и его сорочку залила кровь. «Убили!.. Ну да, его и должны были убить».

Только я не понимал, почему кричали люди и теснились к выходу, почему в дверях на противоположной стороне зала появились полицейские.

Я стоял за косяком двери, трясся от страха и широко раскрытыми глазами смотрел на мертвого вожака опришков…

…Мои воспоминания рассеял новый гром аплодисментов, раздавшихся прямо над моей головой. Занавес поднялся еще раз. Иван Базилюк, прославленный красный партизан Великой Отечественной войны, мой ровесник, поправляя на себе опришковский пояс и скромно и виновато улыбаясь, низко кланялся со сцены гудевшим от восторга зрителям.

1964

Доктор Бровко

Последние лучи осеннего солнца освещали почерневшие крыши строений. Бледнели, скользили и гасли. Оседала на улицах пыль, на площадях города затихал шум, с грохотом опускали лавочники железные шторы магазинов.

Я торопился из гимназии к бурсе. На повороте к ратуше наткнулся на человека.

– Прошу прощения.

Среднего роста человечек, худой, лицо в морщинах. Серые, блестящие, будто стеклянные, глаза взглянули поверх сдвинутых на самый кончик носа очков и растерянно улыбнулись.

– Добрый вечер, господин.

– Доброго здоровья…

Я посторонился, чтобы обойти его, но человечек вновь преградил мне дорогу. Правой рукой он затолкал в рот кусок хлеба, а левой сделал какой-то жест, будто хотел что-то спросить у меня.

Я присмотрелся повнимательнее к этой странной фигуре.

Старое зимнее пальто, подпоясанное шнурком, обвисшие поля шляпы, ботинки, перевязанные шпагатом через подошву. Под мышкой – туго набитый портфель, из которого выглядывал старый словарь латинского языка.

– Я очень рад, господин, что вижу вас, – говорил человечек быстро, словно боялся, что я его перебью, – вы давно мне нравитесь, да только никак не удавалось завязать с вами разговор.

– Чем могу служить?

– Я владею шестью языками: латинским, греческим, – перечислял он, загибая пальцы, – и… и… французским, английским и… итальянским. Кроме того, знаю чешский, сербский, словацкий. Я бы с радостью взял ученика за низкую плату. За год-полтора овладеет иностранным языком. Может, вы порекомендуете кого-нибудь?

Я посмотрел на незнакомого как на какого-то сумасшедшего.

– Вы разрешили себе немного развлечься, господин, но у меня мало времени, и мне не до шуток.

Он посмотрел на меня глазами, полными укора и обиды. Мне даже показалось, что они повлажнели.

– Прошу принять к сведению, что я доктор философии, – и он поднял очки на лоб. – Мой адрес: Петра Скарги, шестнадцать. Доктор Бровко. До свидания!

Повернулся и пошел.

Я стоял, сбитый с толку, и смотрел вслед печальной фигуре. Вдруг из соседней улицы вылетела стайка ребятишек.

– Доктор Бровко, доктор Бровко! Тяв-тяв-тяв! Бровка, иди сюда! Гав-гав-гав! – Они дергали его за полы старого пальто, тащили в сторону, бросали в него комочками земли.

Доктор Бровко бросился бежать, но напрасно. Уличные мальчишки окружили его со всех сторон. Тогда он посмотрел беспомощно кругом и заскулил:

– И чего вы опять хотите от меня?

В стороне стоял полицейский и задыхался от смеха. Я подбежал к нему:

– Наведите порядок!

– Господин хочет быть патроном этого идиота? Не советую, не советую вам, господин!

Тогда я один бросился к мальчишкам, разогнал их, взял доктора под руку, и мы пошли боковой улицей. За углом он посмотрел на меня с благодарностью, утер слезу и крепко пожал мне руку.

– Заходите как-нибудь ко мне, господин.

– Спасибо, зайду.

В самом конце улицы Петра Скарги стоял одинокий, как круглая сирота, домик. Старенький заборчик и четыре куста сирени отделяли его от длинного блока высоких домов. Потрескавшиеся стены, подгнившие ступеньки на крыльце и старомодный шнурковый звонок на дверях.

За этот шнурок я дергал через два дня после приключения с доктором Бровко.

За дверью кто-то бубнил стихи Овидия. Я улыбнулся по поводу такой предвечерней молитвы, хотел было уже повернуть обратно, но любопытство все же победило. Дернул еще раз за шнурок. Послышался кашель, дверь распахнулась.

– А-а, мое почтенье! Я верил, что вы придете! Прошу, прошу!

Густой запах плесени, пота и прокисшей пищи ударил в лицо. На столе – гора книг и немытая кастрюля, на вешалке – зимнее пальто, – это, видимо, все добро доктора Бровко.

– Вы сами решили брать у меня уроки?

– Да, по английскому языку.

– Имеете понятие об этом языке?

– Очень слабое.

– Садитесь, начнем.

Меня поразили педагогические способности этого ученого чудака доктора.

Я быстро освоил азы английского языка.

Доктор Бровко упорно над чем-то работал. Я постоянно заставал его за книгами. На мои вопросы он не давал точного ответа. Говорил об оттенках в диалектах эпохи вульгарной латыни, о новом проекте международной фонетической транскрипции, о языке эсперанто, – видимо, он писал новую научную работу.

Однажды я довольно неосторожно спросил, верит ли он, что исследования будут опубликованы. Доктор посмотрел на меня, подумал и тяжко вздохнул.

– Нет…

– Расскажите что-либо о себе, доктор.

Он устремил на меня свой взгляд, и в нем я заметил какой-то неистовый огонек. Но тут же он опустил низко голову и прошептал:

– До свидания, друг мой…

Проходили месяцы. Однажды мне пришлось очень долго ожидать доктора. Уже стемнело, когда с улицы донесся крик, шум детских голосов, смех. Я понял, что произошло. Сбежал с веранды, прогнал детвору и ввел доктора в комнату.

Обессиленный, он упал в кресло и заплакал, как дитя.

Успокоившись, сказал:

– Нет, нет, я не боюсь детей, но эта их наивная и жестокая травля наводит на меня такой ужас, что иногда мне кажется – сойду с ума… Вам трудно будет понять, вы не осудите меня, когда услышите мой рассказ…

…Я ничего не сделал для бессмертия, мой друг. Это смешно звучит, правда? Но сама история всей моей жизни стала бы бессмертной, если бы в мире жили только счастливые люди. Да что там… Много на свете таких, как я, энтузиастов, готовых работать в поте лица для людей и неспособных заработать куска хлеба для себя.

Я родился в убогой крестьянской семье на Покутье. Меня отдали учиться портняжному делу. Но я тянулся к книге. Тайком, чтобы отец не знал, прибегал я в школу. Добрая учительница заметила мои способности и посоветовала отцу послать меня учиться в город. Он, помню, посмотрел на нее удивленно и громко рассмеялся.

«Я, пани, вас уважаю, но если вы будете говорить такие глупости… – Лицо его налилось злостью. – Нищета нас заедает… вот что».

Я расплакался и прижался к моей доброй учительнице, будто хотел защитить ее от рассвирепевшего отца.

«Я хочу в школу!»

Отец размахнулся, но худенькая рука учительницы закрыла мое лицо.

«Не горячитесь. Я выучу вашего сына за свой счет».

Так я очутился в гимназии. Потом с огромными трудностями был зачислен на философский факультет университета во Львове. И здесь я встретился со своей судьбой, здесь и началась трагедия моей жизни.

Университет раскрыл передо мною новый мир. Когда-то в гимназии я знал только книжку, а больше ничего и знать не хотел. Ни насмешки, ни добрые советы, ни горькие обиды не будили во мне желания бороться против зла и несправедливости. Как вол в ярме, никогда не задумывался я даже над причинами личного горя.

А здесь словно полуду кто-то снял с моих глаз. Я увидел, что книги, а вместе с ними и студент, абстрагированный от всего окружающего, – это еще не все в моей жизни.

Она совсем иная. Какая – я еще не знал, но должен был познавать, потому что она расстилала предо мной совсем иную дорогу.

Лекции, диспуты, кружки – как всего этого было мало! Мы говорили обо всем. Наши молодые сердца жаждали чего-то высокого, недосягаемого. Мы готовы были посвятить себя борьбе, но за что?

Трудно теперь сказать, за что. Я бился о стены действительности, но выхода не находил. Межнациональная грызня, дешевые споры буржуазных партий, патетические речи… Но правды, простой жизненной мудрости, я не видел нигде. И подчас сомнения просачивались в душу.

Это было ужасно. Я задыхался в отравленной атмосфере и начинал ненавидеть все.

И вот я встретил человека. Это была простая польская девушка, работница Гелька.

На одном из литературных вечеров я выступил с докладом о значении художественной литературы для развития индивидуума и общества. Мне аплодировали за смелые мысли. «Для нас нет авторитетов, для нас нет религии, богов, – заканчивал я свое выступление. – Мы верим в правду. Не является ли правда для нас своеобразным божком? Кто видел то, что должно стоять за этим словом? Кто может конкретизировать эту абстракцию? Кто найдет ключ, чтобы прочитать этот известный всем иероглиф? Кто сможет заполнить это пустое слово жизнью?»

Я не думал над тем, от чьего имени я говорю, не знал, к кому обращаюсь. И никто не думал отвечать на мои вопросы.

В коридоре ко мне подошла девушка. Она отличалась от других простой одеждой, внешностью и манерами. Лицом – даже некрасива, только темные серьезные глаза поразили меня.

– Позвольте вас спросить… – Она смущенным движением руки провела по коротким волнистым волосам. Фигурка ее мне показалась совсем маленькой, а глаза смотрели прямо. – Я не студентка, я мало понимаю, может, но интересуюсь… Позвольте вас спросить: что вы понимаете под словом «жизнь» и как вы хотите заполнить пустоту, о которой только что говорили?

Я не смог ничего ответить. И верно, задумывался ли я глубоко до этой минуты над словом «жизнь»? А передо мною стояла она, такая простая и непосредственная, с потрескавшимися кончиками пальцев натруженных рук, и ждала ответа. А я молчал. Первый раз в жизни не мог ответить на вопрос. Мысли бросились в мой багаж знаний, пролетели мимо всех философских трактатов, какие я только знал, и вернулись к ее глазам.

«Я часто слушала вас… Извините… вы сами не знаете, чего хотите».

«А вы?»

«Мы знаем».

«Кто „мы“?»

«Приходите на Цитадельную, восемь, квартира три. Сегодня…»

…На Цитадельной я познакомился с особенными людьми. Здесь были украинцы, евреи, поляки. Измученные работой лица, не отмывающиеся от машинного масла руки, липкая одежда трубочиста…

Здесь не было абстрактных профессорских лекций, пустых дискуссий. Здесь падали веские слова, угловатые и твердые, как каменья из-под молота каменотеса:

«Эксплуатация… Забастовка… Рабочая честь… Борьба за свои права…»

Это были рабочие люди, может быть члены профсоюза, которые решили бороться за свою рабочую правду. В рамках существовавшей легальности они говорили о своих правах. Слушая их, я много думал о жизни. Моя неуверенность начинала исчезать. Нет, жизнь не суета. Жизнь – это эстафета. Каждый берет ее у своего предшественника, пробегает свою дистанцию и передает эстафету молодому поколению.

Мне доверяли, меня слушали, но никто не вовлекал меня в рабочую организацию. С Гелькой мы проводили в разговорах и спорах целые вечера. Мы дополняли друг друга: я – знаниями, она – практическим жизненным опытом. Нас связывало что-то более глубокое, чем наука, поэзия или философия, чем любовь. Мы тосковали, если не виделись сутки, и встречались с неприкрытой радостью…

Я многим обязан ей за то, что она помогала мне в жизни, и горюю, что не нашел в себе сил идти с нею до конца.

Доктор плакал… Не утирая слез, продолжал:

– Со временем я поместил статью в одной газете: «Как надо бороться, или Почему мы нищие?». Статья наделала много шуму, появились отклики, волною пронеслись дискуссии в клубах, тавернах, студенческих кружках. Со мною знакомились, меня приглашали на заседания представители разных партий, вслед мне швыряли камни в темных улочках, я получал анонимные письма с угрозами. Я был героем дня в мутном ореоле славы. Гелька была счастлива. На Цитадельной ко мне начали относиться с уважением, советовались со мною, считались с моими соображениями.

Наконец Гелька сказала – готовится общая забастовка.

В этот день ректор вызвал меня на аудиенцию. Он предложил мне написать в эту самую газету статью, в которой я должен был раскритиковать самого себя, отказаться от своих взглядов, признать свои радикальные утверждения ошибкой молодого ума.

«Это невозможно, господин профессор».

«Тогда вам придется оставить стены университета».

«Это наделает шуму больше, чем моя статья, профессор. Вам невыгодно».

Далее ректор обошелся со мною удивительно спокойно. Даже попросил прощения. Но его колючая усмешка заставила меня задуматься. Какое-то предчувствие тревожило меня целыми днями. Я хотел поделиться с Гелькой своими опасениями, но боялся, что она назовет меня трусом. Хотелось поговорить хоть с кем-нибудь.

Через несколько дней встретил на Академической знакомых из университета. Было послеобеденное время – я в эти часы обычно возвращался домой. Они будто поджидали меня. Стояли на углу, курили, а увидев меня, подошли и засыпали вопросами: что нового, какие отклики на статью, не собираюсь ли написать новую…

Среди них были мои явные недруги. Лозинский, несколько дней тому назад назвавший меня глашатаем хамских идей, теперь расплылся в дружеской улыбке, рассыпал по моему адресу похвалы и наконец предложил выпить пива.

Мы зашли в погребок. Вместо пива на столе появилось шампанское, и у меня, непривычного к хмельному, закружилась голова.

А Лозинский от политических тем переходил к шуткам, рассказывал двусмысленные анекдоты, все хохотали, а я не знал, как мне вырваться из этой компании.

«Господа! – поднял Лозинский бокал. – Позвольте мне от вашего имени поблагодарить господина Бровко, что не пренебрег и зашел выпить с нами бокальчик».

Все притихли.

«Мы все его знаем. Этот человек прекрасен если не внешностью своей, то золотыми богатствами своей души. Это способный и, я бы сказал, почти гениальный человек нашего времени».

Я поднялся, чтобы остановить его, но Лозинский продолжал:

«Родина его – село Дубовино – прекрасная, почти сказочная местность. Это страна романтики, песен, добрых мужланов и медведей!»

«Замолчите!» – крикнул я не своим голосом, но в ответ поднялся хохот и свист. Кругом собралось много незнакомых людей. Я понял: это компрометация, трюк ректора. И решил вырваться, но…

«Пустите его! – выкрикнул кто-то. – Он торопится к Гельке!»

«Гельке? Швейке? Это новость для нас! Господин Бровко водится с проститутками?»

Один подлец зашатался от удара кулаком в лицо, второй получил бутылкой шампанского…

Опомнился я, когда меня связывали и несли на улицу.

«Что случилось?» – спрашивали в толпе.

«Он свихнулся».

«О, матка боска!»

Вы, вероятно, не допускаете, мой дорогой, что я угодил в сумасшедший дом, где пробыл месяц. Все было сработано чисто. Психиатры признали меня больным. А далее… Нет, не буду рассказывать, это очень уж тяжело. Я не перенес всего. Что-то надломилось в моей душе, в моем сознании, куда отравой влились слабость и испуг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю