355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роксана Гедеон » Парижские бульвары » Текст книги (страница 7)
Парижские бульвары
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:20

Текст книги "Парижские бульвары"


Автор книги: Роксана Гедеон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Мишо повесил связку ключей на крючок, медленным грузным шагом подошел ко мне. Большая грубая рука погладила меня по щеке.

– Хе-хе, а ты ничего. Недурна.

Я резко уклонилась от этой ласки, сердито передернула плечами.

– Давай обойдемся без этого, слышишь? Я спешу, мне очень нужен спирт.

Его руки опустились на мой корсаж, больно сжали грудь.

– Ну что ж, давай обойдемся. Я сам не люблю церемоний. Он грубо обхватил меня за талию, сдавил так сильно, что я едва не задохнулась, толкнул на жесткую кровать. От него резко пахнуло потом. Брезгливо отвернувшись, я сама вздернула юбку, желая только одного – хоть бы этот кошмар поскорее кончился… Слава Богу, он не лез ко мне с поцелуями, только тискал и мял, как настоящий медведь, и вес у него был как у медведя, я почти задыхалась под ним. Его рука торопливо расстегивала брюки – когда я это поняла, меня даже передернуло. Крепко сжав зубы, я разомкнула ноги, вздрагивая от отвращения и чувствуя, как горло мне сводит судорога.

Только когда все кончилось, я по-настоящему ощутила, до какой степени была оскорблена и унижена. Кровь бросилась мне в голову, я старалась не смотреть на Мишо, чтобы не вспылить и не сделать что-нибудь безрассудное. Черт побери, я никогда не жалела, что я женщина. Но как не пожалеть об этом сейчас, если в мире существуют такие отъявленные негодяи мужчины, не стоящие даже гнилой ветки, чтобы их на ней повесить! Брезгливость, стыд и бешенство душили меня. Самым моим большим желанием тогда было убить Мишо на месте.

Сделка состоялась, но что это была за сделка… Я метнула на надзирателя взгляд, полный злобы: мне ни за что не забыть, что за ним остается долг, который не оплатишь деньгами. При воспоминании о том, чему я подверглась, меня пробирала дрожь.

– Хе-хе, вот тебе и спирт, можешь бежать к своему любовнику.

Глядя на него ненавидящими глазами, я схватила бутылку – ради справедливости надо сказать, что на спирт негодяй не поскупился, – и опрометью выскочила за дверь. Мишо, пошатываясь, следовал за мной, чтобы запереть замки.

Я вошла в камеру, испытующим взором обвела тех, кто еще был в сознании и мог что-то воспринимать. Валентина выглядела бесстрастной и спокойной. Она только спросила: «Вы принесли спирт?» – и снова склонилась над шевалье де Мопертюи. Аббат Эриво смотрел на меня чуть грустно, будто осуждал меня. Маленький граф де Лорж прятал глаза, будто ему было стыдно и за себя, и за меня. Да, они все понимают, что спирт не свалился так просто с неба.

Ах, наплевать, наплевать мне на все! К черту то, что они думают обо мне! И ни за что на свете я не буду оправдываться!

Чувствуя необычайный прилив энергии и нахальства, я протянула бутылку Валентине и скомандовала:

– Оставьте шевалье в покое, он и так будет жить! Я хочу, чтобы вы спасли маркиза де Лескюра.

Это самое «я хочу» прозвучало так властно и безапелляционно, что аббаты изумленно переглянулись, а Валентина и не подумала возражать. Она медленно поднялась и, переступая через тела лежавших на полу раненых, подошла к маркизу.

Я опустилась на колени, твердо решив помогать Валентине, преодолевая боязнь крови и легкую тошноту, подступающую к горлу. Кроме того, я должна была учиться. До сих пор я совсем не разбиралась во врачевании. Так что пусть даже мне станет дурно, я не отойду отсюда ни на шаг.

Я почти молилась на Валентину, на ее руки, ее умение. Иногда она бледнела так, что я холодела от страха: вдруг она упадет в обморок? Маркиз был в бессознательном состоянии и совершенно ничего не чувствовал. Изредка с его губ срывался бред. Он снова называл имя какой-то Ньевес, Шеветеля, де ла Руари. Но он не застонал даже тогда, когда рану рассек большой длинный нож, окаченный кипятком и прогретый на огне свечи. Хлынула кровь – темная, почти черная, густая. С кровью выходил гной. Валентина, дрожа всем телом, извлекла из груди пулю; после этого кровь изменилась – она стала чище, светлее. Моя подруга – это стоило ей немалых усилий – промыла рану спиртом и, едва закончив перевязку, откинулась назад. Лицо ее было бело как снег.

Я едва успела наклонить ее голову над тазом, как ее тихо стошнило.

– Милая моя, хорошая! – прошептала я, вытирая Валентине лицо. – Вы любого мужчину заткнете за пояс своим мужеством. Святой отец, отчего бы вам не подать нашему лекарю воды!

Валентина напилась, и лицо ее стало спокойнее, дыхание замедлилось. Я осторожно вытирала ей лоб тряпкой, смоченной в холодной воде.

– Вам нужно отдохнуть, милочка. Ах, если бы я что-то умела, я бы могла лучше вам помогать.

Я уложила ее на соломенный тюфяк, устало выпрямилась…

Все тело у меня ныло, поясницу ломило. Я встала напротив окна, пытаясь поймать струю чистого прохладного воздуха – ведь в камере был сквозняк. Я была противна сама себе – мокрая, уставшая, встрепанная и грязная с платьем, заляпанным кровью. Если бы не мужчины, я бы бросилась прямо на холодный каменный пол, задрала бы юбку и лежала бы в одних панталонах.

Но камера была полна мужчин. Чертыхнувшись, я вернулась к маркизу де Лескюру. Он все так же пылал в лихорадке, но вид чистой белой повязки у него на груди меня успокаивал. Бред больше не срывался с его губ.

Может быть, он уснул?

Я смочила его лицо влажной губкой, слабо улыбнулась… Маркиз спасен!

Честное слово, я сама удивлялась, почему это меня так радует.

7

В течение двух недель, прошедших после операции, маркиз быстро шел на поправку. Его крепкому молодому организму для выздоровления не требовалось ни хорошей еды, ни нормальных условий. Он находился среди нас, питался тем, что и мы, страдал от невиданной августовской жары, и все же через две недели уже свободно разговаривал и мог ходить по камере.

Юный Эли де Бонавентюр тоже оправлялся от своей раны и уже не заговаривал о смерти. Этот мальчик особенно радовался тому, что остался жить. Старший брат Эли защищал королевский дворец и был убит. Тогда Эли стал на его место. В схватке его ранило, потом завалило трупами. Мстительные победители растаскивали горы убитых, пытаясь найти среди них живых. Эли был без сознания, он почти задохнулся. Когда пришел в себя, его окружали уже стены тюрьмы Ла Форс.

Шевалье де Мопертюи оправился раньше всех, но его раздробленная челюсть причиняла ему страдания во время еды и заживала явно неправильно. Шевалье очень сокрушался, что его лицо теперь станет уродливым.

– Не гневите Бога, сын мой! – с мягким укором сказал ему аббат Эриво. – Главное для человека не тело, а душа.

Остальные раненые умерли. Их накрыли рогожей и вынесли из камеры, чтобы бросить в общую безымянную могилу и засыпать гашеной известью.

К концу августа начались дожди, и в камере стало прохладнее. Мы с Валентиной все так же ходили освежаться к фонтану. Я была довольна, что оказалась в мужском отделении Ла Форс. Некоторые неудобства можно было перетерпеть. Зато вечера – летние тягучие вечера – проходили здесь куда более интересно. К тому же здесь среди заключенных не было жуликов, преступников или сумасшедших. Все они были аристократами, защищавшими короля или схваченными в Париже во время облав.

Савиньен де Фромон, журналист, был арестован за то, что писал роялистские статьи. Этот человек оказался на редкость остроумным и общительным. Редкий вечер обходился без смешной истории или комичного случая, рассказанного им. Верный принципу справедливости, он одинаково едко высмеивал и недостатки монархии, и недостатки революционеров, но из его слов все же выходило, что он отдает предпочтение первой. Маркиз де Лескюр, как только выздоровел, принялся спорить с журналистом. Ярость маркиза вызывало недостаточно почтительное отношение Савиньена к королю. Споры эти доходили чуть ли не до стычек. Они останавливались только тогда, когда я напоминала, что они произносят слова, которые невежливо употреблять при дамах.

Аббат Эриво, тихий, скромный человек, большей частью молчал и читал требник. Он никого не осуждал за свой арест, ни к кому не проявлял ненависти, но любил короля и монархию – ну, быть может, лишь чуть-чуть меньше, чем Бога.

Собеседником аббата Эриво был аббат Руаю, редактор роялистской газеты «Друг короля», заключенный в Ла Форс еще до 10 августа. Оказалось, что аббат Руаю был в прошлом преподавателем коллежа Луи-ле-Гран и учил некоторых нынешних предводителей санкюлотов.

– Да, дети мои, – сокрушаясь, говорил он, – мне выпало несчастье учить всех этих людей – Демулена, Фрерона и даже – вы только подумайте! – Максимильена Робеспьера. О Демулене я сразу скажу: это был талантливый ученик. Какие милые он писал стихи… Кто бы мог заподозрить, что он станет так жесток? А Робеспьер никогда не имел друзей, всегда держался особняком, был скрытным, подозрительным, замкнутым. Он много читал, в том числе и религиозные книги… Не знаю, здесь наверняка вмешалась рука врага рода человеческого, самого дьявола.

Сосед аббата Руаю, надменный старик в парике, с лицом, еще сохранившем следы особой, важной красоты, смеялся над обоими священниками. Он был скептик и циник по натуре и подтверждал эти качества всю жизнь. Он вообще любил посмеяться. Ведь его имя было Пьер Огюстен Карон, иначе – Бомарше, и он был автором знаменитых пьес «Севильский цирюльник» и «Женитьба Фигаро».

Аббаты яростно с ним спорили, называя еретиком и богохульником. Бомарше посмеивался и в ответ напевал фривольные песенки из собственных сочинений, которые дружно подхватывались всей камерой. Что поделаешь, век восемнадцатый был веком неверующим.

Во время одного из подобных фобурдонов,[3]3
  Фобурдон – вид хорового пения.


[Закрыть]
кажется в самом конце августа, дверь камеры со скрипом и лязгом отворилась, и нашим взорам предстала громадная, ростом чуть ли не до потолка фигура, настоящая косая сажень в плечах, в сапогах и потертой, замызганной грязью сутане.

Это был священник, обликом своим напоминавший бандита.

Он неистово бранился и проклинал тюремщиков еще в коридоре, а оказавшись в камере, решил без всякого смущения докончить поток своего негодования:

– Три тысячи чертей в глотку всем этим патриотам! Всего три года, как они дорвались до кормушки и прогнали короля, а уже столько дерьма наделали! Что натворили короли за полторы тысячи лет? Изгнали Вольтера, притесняли Руссо, казнили Дамьена, Лалли-Толлендаля и шлюху Валуа Ламотт! Дьявольщина, три казни за целое столетие! А эти нынешние мерзкие ублюдки уже сегодня выставили свою двуногую гильотину и учредили свой паршивый Трибунал, который достоин уважения не больше, чем любой бордель. И подумать только, кто дорвался до власти – какие-то рогоносцы, мерзкие типы, адвокаты, жирные буржуа, любящие золото больше, чем родную мать! Да и что у них за мать была?.. А как они арестовали меня? Они думали взять меня без потерь, да еще на улице! Я решил: ну уж нет, так просто я вам не дамся… Мне пришлось расшвырять целую свору этих шакалов сапогами, а одному из них я уж точно проломил его тупую голову… Если бы у меня был нож, они бы убрались с дырками в животе.

Гневно посапывая, он тяжело опустился на один из соломенных тюфяков и замер в молчаливом негодовании. Аббаты были потрясены.

– Сударь, – дрожащим голосом сказал аббат Эриво, – надо думать, ваша сутана – это лишь мистификация?

– Вот еще! Нет, любезнейший. Я аббат Барди, и, черт возьми, аббатствовал не хуже, чем вы.

– В таком случае, сударь, Господь особенно сильно накажет вас за невоздержанность в гневе. Христиане должны переносить все тяготы судьбы со смирением и покорностью.

Аббат Барди посмотрел на аббата Эриво мрачно и исподлобья.

– Ха! Да вы меня просто смешите.

– Почему?

– Потому что я в Бога не верю.

Аббат Эриво никак не мог поверить, что перед ним – собрат по духовному сану. Я едва удерживалась от смеха.

– Отчего же вы в таком случае стали аббатом?

Гигант внимательно оглядел собеседника и, было видно, немного успокоился. Скромный вид старика Эриво внушал и уважение, и жалость.

– Почему я не верю в Бога, вы это хотите узнать?

– Да. Почему?

– Propter mille rationes, quarum ego dicam tantum un am bre-vitatis causa,[4]4
  По тысяче причин, из которых я укажу для краткости только одну.


[Закрыть]
– провозгласил по-латыни аббат Барди. – Вы уважаете Лукреция, брат мой? Лукреций был великий мыслитель.

– Да, сударь, – сказал Эриво, предпочитая не называть новоприбывшего «братом», – я уважаю Лукреция, но он, как всякий язычник…

– Черт возьми, эдак вы самого Христа упрекнете в том, что он крестился в тридцать лет – не в пеленках, заметьте! Ну так вот, Лукреций был великий и мудрый человек, мудрее нас с вами. Знаете, как он говорил о Боге? Послушайте: «Либо Бог хочет воспрепятствовать злу, но не может, либо он может, но не хочет, либо он не может и не хочет, либо, наконец, он хочет и может. Если он хочет, но не может, он бессилен; если он может, но не хочет, он жесток; если он не может и не хочет, он бессилен и жесток; если же он может и хочет, почему он этого не делает?» А, отец мой? Не знаете? И я не знаю. Поэтому и не верю. Но это не самая большая моя беда. Надо думать, в эту каталажку меня бросили не за то, что я не верю в Бога, а за то, что я не присягнул этой их дерьмовой власти.

Потрясенные аббаты молча смотрели на новоприбывшего.

– Но, сударь, – наконец произнес аббат Руаю, – почему же вы не присягнули конституции? Ведь это не противоречит вашим убеждениям. В Бога вы не верите, в чем сами только что признались, рассказав нам какой-то глупейший парадокс. Взяли бы да присягнули и не сидели бы здесь, а разгуливали бы на свободе.

– Да, – в тон ему сказал аббат Эриво, – я не принял присягу, так как это идет вразрез с церковной дисциплиной и моей совестью священника. Служитель Божий обязуется в верности только Богу. А вы?

– Черт бы вас подрал, милейшие, вы мыслите как пигмеи! Гордости у вас не больше, чем у козы. Почему я должен присягать? Да к тому же присягать такому дерьму? Я и королю не присягал, хотя он в тысячу раз был лучше нынешних подонков. Я их не люблю. Их прогонят, другие придут, а я снова, как китайский болван, присягай? Ну уж нет, этого делать я не стану.

Да и короля, надо признаться, я любил, мне и сейчас его жаль. Чего-чего, а присяги они от меня не дождутся, пусть даже мне суждено подохнуть в этих стенах.

Аббат Барди внес свежую струю в нашу замкнутую компанию. С раннего утра до поздней ночи он бранился, проклинал, балагурил, вещал и провозглашал обвинительные речи, оглушая латынью и нас, и тюремщиков. Говорить он не уставал никогда. Не было конца его рассказам да скабрезным историям. Ничуть не смущаясь, он поведывал нам свои любовные приключения, происходившие во всех мыслимых – если верить ему – уголках земного шара – в Америке, в диких джунглях Индии, в снегах России, в Неаполе и Константинополе; рассказывал нам о совращенных им итальянских доннах и турецких султаншах, немецких принцессах и венгерских княжнах. Сбить с толку, уличить во лжи его было трудно, а когда это все же удавалось, он с добродушным ворчанием сознавал, что у него слишком разыгралась фантазия, или признавался, что вычитал ту или иную историю в каком-то романе.

Получая свой чай, он всегда предлагал выпить за Робеспьера и громогласно восклицал:

– Ох, и люблю я этого молодца, чтоб он сдох, язви его в кочерыжку!

Этот возглас всегда звучал так свежо и энергично, что я невольно улыбалась.

В нашей камере был только один заключенный не аристократического происхождения – некий Жакоб Массиак, лакей в каком-то богатом доме. Полицейские агенты, явившиеся для ареста, без долгих колебаний арестовали лакея вместо хозяина. Так и оказался бедняга Жакоб в тюрьме, хотя никогда ни сном ни духом не злоумышлял против революции.

С началом сентября в нашей камере произошли изменения.

Сначала был выпущен драматург Бомарше по личному приказанию прокурора Манюэля. День спустя на свободу вышел аббат Руаю, вызволенный из тюрьмы своими учениками Робеспьером и Фрероном.

Мы недоумевали. Я готова была уже поверить в то, что террор смягчается, что люди, пришедшие к власти, опомнятся и откроют переполненные тюрьмы.

Мы недоумевали, и, надо признать, в каждом из нас затеплилась надежда на лучшее. Нет, мы не были легковерными, и жизнь нас многому научила, но человеку всегда свойственно надеяться. Повеселела даже бледная Валентина. Каждый из нас втайне предполагал, что двери тюрьмы откроются и для него.

Ни во что не верил только аббат Барди, каждый день повторяя, что будет грызть санкюлотов зубами, но легко им не дастся. Но мы надеялись, да так, что даже не обратили внимания на то, что 1 сентября куда-то исчезли наши надзиратели. Исчезли, оставив нас запертыми в камерах.

А тем временем мы оказались одной ногой в пропасти и не знали, что нас уже обрекли на гибель, что Молох революции требовал новых убийств и мы должны были стать очередной кровавой жертвой на его алтарь.

Мы не знали этого. Запертые в Ла Форс, мы не получали газет, не ведали о том, что происходит в Париже.

А тем временем австрийская и прусская армии вторглись на территорию Франции в надежде восстановить монархию. 23 августа пала крепость Лонгви. В начале сентября под ударами герцога Брауншвейгского пал Верден. Дорога на Париж была свободна.

Все это вызвало панику среди санкюлотов: ведь герцог обещал, войдя в Париж, уничтожить всех, кто покушался на короля!

И тогда Дантон – да, тот самый добрый продажный Дантон – развернул кровавый стяг террора и пустил слух о том, что тысячи аристократов, священников и просто случайно арестованных людей, которыми были переполнены все тюрьмы, подготовили чудовищный заговор, и, как только пруссаки подойдут к Парижу, аристократы вырвутся из тюрем и перережут парижан.

Ничего нелепее и придумать было нельзя. Но кому нужна была правда, если всем так нравилась ложь? Заключенные были обречены.

Военный министр Серван нарочно уехал из Парижа. Министр внутренних дел Ролан сказал: «На грядущие события нужно набросить покрывало». Ну а мэр города Петион всегда становился невидимым, когда приближалась опасность.

Мы были заперты в тюрьмах, как животные, загнанные на бойню. Мы даже ни о чем не догадывались.

8

Когда ударил сентябрьский набат, никто не понимал, что случилось. Заключенные обеспокоенно шептались, поверяя друг другу свои догадки.

Может, герцог Брауншвейгский с полками уже стоит под Парижем?

Может, против революции уже началась новая революция?

За окном едва рассвело, утро чуть теплилось, ночь еще не ушла. Маркиз де Лескюр посмотрел на часы: было пять утра.

– Как вы думаете, что это? – спросила я тревожно.

Я не могла не помнить, что подобный набат звучал всегда, когда приближалась трагедия: в день взятия Бастилии, в день набега на Версаль и, наконец, в ночь на 10 августа, когда пал Тюильри.

– Не знаю, – сквозь зубы произнес маркиз. – Может быть, они вслед за королем решили свергнуть и Собрание. Кто знает. Вот когда они свергнут все на свете, тогда можно ничего не опасаться.

– Э-э, дорогой сын мой, – отозвался аббат Барди. – Все на свете свергнуть никак нельзя. Всегда что-нибудь да останется. У меня вот табака третий день нет, а этот болван Мишо все не показывается!

Маркиз не курил, и отсутствие табака его мало волновало. Но, услышав имя Мишо, он метнул на меня странный взгляд – взгляд побитой собаки. Мне стало неловко. Должно быть, кто-то рассказал ему о моем поступке. Но я вовсе не хотела, чтобы он чувствовал себя виноватым.

Подумав об этом, я решила отложить расспросы о самочувствии маркиза и его ране.

Надзирателей действительно не было, и это казалось странным. Толстяк Мишо отсутствовал уже второй день. Еду нам никто не носил. Мы поделили наши скудные запасы черствого хлеба, очень хорошо понимая, что долго так не может продолжаться. Благо, что в последнее время каждый день шел дождь. Мы выставляли кувшины на окно, за ночь они наполнялись водой, и жажда нас не мучила. А если дожди прекратятся? Мы должны будем умирать от голода и жажды, замурованные в четырех стенах?

– Может, отсюда можно убежать? – произнес юный Эли. Савиньен де Фромон пожал плечами. К этому предложению он отнесся скептически. Маркиз подошел к окну и в который раз проверил крепость прутьев решетки.

– Можно бы перепилить. Но здесь на неделю работы при условии, что надзиратели не появятся и не будут мешать.

– Ах, только не это! – воскликнула я, испугавшись. – Пусть уж лучше они появятся. Через неделю мы все равно умрем с голоду.

– Но что бы это значило? – отозвался журналист. – Честно говоря, я даже не припомню случая, чтобы надзиратели бросали заключенных.

– Да, если только не получали такого приказа. Услышав эти слова, я порывисто обернулась к маркизу.

– Приказ? Вы полагаете, нас заперли по приказу? Нарочно обрекли на мучительную смерть?

В моих глазах застыл ужас. Я не хотела умирать. У меня был Жанно, я должна была увидеть его. И в то же время я почему-то вспомнила о зловещем даре барона де Батца – ампуле с цианистым калием. У меня в ушах снова прозвучал диалог: «Зачем мне яд, сударь?» – «Затем, зачем он нужен был Сократу: чтобы избавиться от мучительной смерти».

Маркиз мягко обнял меня за плечи, пытаясь успокоить.

– Нет, что вы, сударыня. Все будет хорошо. Мы не в каменном мешке, отсюда можно выбраться.

– Молитесь, дети мои, – сказал аббат Эриво, – молитесь, и Бог спасет вас, как спас трех юношей из огненной печи, куда они были брошены Навуходоносором.

– Молиться, молиться! – проревел аббат Барди, перебивая священника. – Сколько ни произноси Libera me, Domine[5]5
  Избави мя, Господи.


[Закрыть]
или credo,[6]6
  Верую.


[Закрыть]
воды в кувшинах не прибавится. И ни в чем еще не был я так уверен, как в этом.

И, наперекор аббату Эриво, гигант затянул «Мальбрук в поход собрался». Шевалье де Мопертюи, несмотря на свою разбитую челюсть, старался ему вторить.

– Вы нашли когда петь! – сказала я в сердцах.

– Кстати, – обратился ко мне маркиз, – я давно хотел спросить вас: как вы оказались здесь, в мужском отделении? Кто помог вам? И зачем?

Этот вопрос поразил меня. Он вдруг напомнил мне о том, о чем я забывала задуматься все последние десять дней. Но сейчас я ответить не успела.

– Слышите? – спросил Эли де Бонавентюр испуганно.

Это было похоже на шум прибоя. Так волны океана накатываются на бретонский берег, с шумом плещутся в пещерах, а потом, усиливаясь, хлещут о скалы. Такое впечатление производили странные звуки, враз заполнившие камеру. Шум глухо волновался и видимо нарастал.

– Это восстание, – прошептал Эли де Бонавентюр. – Я знаю, так всегда бывает, когда они идут убивать.

– Кого? – спросила Валентина.

Я мягко привлекла ее к себе, стараясь успокоить, хотя сама чувствовала себя не очень уверенно. Моя рука невольно нащупывала в складках юбки легкий испанский пистолет. Какое счастье, что у меня его не отобрали. Какое счастье, что у меня остался мешочек с порохом и пули…

Шум толпы стал так громок, что сомневаться не приходилось: опасность уже близко, она подошла к самым стенам Ла Форс.

«Почему меня перевели к мужчинам?» – промелькнула у меня мысль.

– Они у самых ворот! – воскликнула я, бросаясь к окну Заключенные со всех сторон обступили крошечное зарешеченное окошко, терзаясь тревожным любопытством. Мне повезло больше, так как я подошла к окну первая. Серый тюремный двор был пуст, как обычно, зато там, за воротами…

За тюремными воротами стояла большая толпа санкюлотов. Я ясно различала множество красных колпаков – целое волнующееся красное море. В розовом свете зари поднимались кверху пики и сабли. Стоял невообразимый шум, отдельных криков я не могла разобрать, но мне было понятно, что толпа охвачена единым диким и кровожадным желанием. Трепетал в воздухе лозунг: «Дрожите, аристократы, вот идут санкюлоты».

Они хотели крови, в этом не было никакого сомнения.

Я резко обернулась, кулаки у меня были крепко сжаты:

– Этого не может быть! Я не хочу, не хочу в это верить! Мы же во Франции, а не среди дикарей! Разве бывало когда-нибудь, чтобы людей убивали просто так, даже не спросив имени?!

Мне никто не ответил. Лица моих товарищей по несчастью были темны и исполнены самых мрачных предчувствий. Здесь все были научены тремя годами революции. И сознание того, что Франция – цивилизованная страна, не могло сейчас никого ни успокоить, ни тем более утешить.

Людям, пришедшим за расправой, мешали ворота. Тщетно они пытались свалить их или сбить замки ломами. Тюремщики, удирая, не забыли захлопнуть за собой двери. И тогда я увидела, как толпа подтягивает к воротам пушку – да, самую настоящую пушку против железных ворот!

– Ясно, – сказал маркиз де Лескюр, – грабитель и взломщик, не сумев высадить дверь, палит по ней шрапнелью.

– И вы можете говорить об этом так иронично!

– Эх, дочь моя! – возразил аббат Барди. – Что же нам остается, как не иронизировать?

Повиснув на прутьях решетки, я всматривалась в двор. Громыхнула пушка. Осколки просвистели совсем низко над землей. Из разбитых ворот градом посыпались проржавевшие скобы и гвозди. Толпа хлынула во двор, сотрясая воздух яростными криками, от которых побледнели бы и древние галлы.

– Смотрите, аббат, смотрите! Они рвутся в тюрьму!

Было ясно, что первым подвергнется набегу женское отделение. Другую часть тюрьмы от буйства черни отделяла лишь высокая железная решетка, которой был перегорожен двор.

«Так почему же я оказалась здесь, а не там, почему?» – снова подумала я и тут же осознала, сколь несвоевременна сейчас эта мысль.

Толпа, громившая тюрьму, представляла собой отвратительнейшую массу, и я, как ни старалась, не могла различить в ней отдельных людей. Глупые веселые и злые лица, непрекращающийся рев, красные колпаки, коричневые, желтые карманьолы, синие блузы, суконные брюки – все это было лишено индивидуальности и принадлежало толпе, только ей одной. Это была единая животная воля, слившаяся в порыв, направленный на разрушение.

– Смерть аристократам!

– Долой золото, долой предательство! К черту пруссаков и австрийцев!

– Пусть эти дни нам оплатят по обычному тарифу!

По тарифу? Меня даже передернуло. Они что, выполняют работу? И в этой работе заключается пресловутая свобода?

– Стадо быков, – услышала я голос маркиза де Лескюра, прозвучавший словно сквозь туман. – На нас напало стадо. Что ж, попытаемся устроить корриду.

По камере разнесся громовой хохот аббата Барди.

– Славно сказано, сын мой! В таком случае я буду хорошим тореро и прикончу не одного быка из этого стада!

– Погодите, – остановила его Валентина, – может быть, эти люди пришли вовсе не убивать. Они ведь христиане.

– Христиане? – Я едва сдержала злой смех. – Эти христиане втащили во двор уже две гильотины! И я удивлюсь, если этим они ограничатся.

Я видела две отвратительные двуногие машины с прицепленными вверху тяжелыми ножами. Меня затошнило. Ну уж нет, я лучше приставлю дуло пистолета к своему виску – такая смерть, по крайней мере, не уподобляет человека животному.

Воздух, казалось, дрожал от женского визга. Я не могла видеть, что происходило внутри женского отделения, но представляла себе это по крикам. Несколько девушек, почти девочек – по-видимому, воспитанниц приюта, которые и арестованными-то не были, – были вытащены во двор. За ними гонялись санкюлоты, валили наземь и насиловали.

Я сжала зубы. Испугать меня было трудно, потому что я предчувствовала, что вскоре разыграется такое, от чего я не раз содрогнусь от ужаса.

Аббат Барди с усмешкой взял со стола длинный нож – тот самый, что использовала Валентина для операции, – и, зло ухмыляясь, пальцем испробовал его лезвие. По лицу аббата было видно, что он доволен. Маркиз де Лескюр добыл из тайника короткий обрубок шпаги – этого было достаточно, чтобы распороть не один живот. Юный Эли вооружился большим бутылочным осколком. Я вспомнила о своем пистолете и снова нащупала его рукоятку в складках юбки. Если понадобится, я знаю, как им воспользоваться.

Из тюрьмы, подхватив под руку по две или три женщины, вприпрыжку убегали подозрительного вида молодчики – не то грабители, не то сутенеры. Женщин, которых они выводили из тюрьмы, никто не задерживал.

– Смотрите! – пораженно прошептал Эли. – Они отпускают их!

– Как бы не так! – сказала я раздраженно. – Вы просто слепы, друг мой! Они отпускают проституток, мошенниц и воровок – разве вы не видите?

Сама я прекрасно узнала тех уличных нимф, что совсем недавно были моими соседками по камере. Все первые шлюхи Латинского квартала были среди чудесно спасшихся. Кроме того, невиновными признавались десятки других всевозможных прожигательниц жизни и злостных воровок.

– Ей-богу, впервые в жизни жалею, что я не шлюха, – проворчал аббат Барди. – Или, по крайней мере, не сутенер.

Аббат Эриво тихо молился в углу, шепча: «В руки твои, Господи, предаю душу свою».

Валентина тихонько нашла мою руку в складках платья и крепко сжала. Мою подругу колотила дрожь. А когда со двора донесся неслыханно пронзительный вопль, я ясно ощутила, как спазмы ужаса прошли по телу Валентины и невольно передались мне.

– Все будет хорошо, – прошептала я ей в утешение, сама не сознавая, что говорю.

Толпа хохотала, медленно обступая полную черноволосую женщину с безумным выражением лица – я узнала в ней сумасшедшую вдову Дерю, посаженную сюда за детоубийство много лет назад, и не могла понять, почему они к ней прицепились. Чем она виновата? С дикими выкриками и воем, требуя отдать ей ее ребенка, Дерю бросалась на своих палачей – они отбрасывали ее пиками и смеялись, наблюдая, как кровь заливает рубашку. Один из санкюлотов проткнул сумасшедшую сзади саблей – острие насквозь пробило тело и вышло под грудью. Двор тюрьмы окрасился первой лужей крови. Дерю потащили к гильотине и, уже мертвой, отрубили голову. Голова была тут же водружена на пику, как первый из почетных трофеев.

С остальными женщинами расправлялись подобным же образом. Кровь брызгала во все стороны, пятнами летела на стены, а убийцы чуть ли не вымазывали себе ею лица, чтобы казаться мужественнее.

Потом был где-то раздобыт список заключенных, и у жертв даже спрашивали имена. Убийцы, устроившие что-то наподобие трибунала, с хохотом обсуждали то или иное дело и с легкостью выносили приговоры. Воспитанниц приюта насиловали прямо на земле, в лужах крови, а потом тащили на гильотину – можно было утверждать, что ни одна из них не спаслась. Санкюлоты откровенно радовались, хохотали и требовали оплатить им эти дни по обычному тарифу. Они почему-то были уверены, что вершат справедливость.

Во двор выволокли дряхлого старика лет семидесяти и его дочь, совсем еще юную, – на вид ей было не больше шестнадцати. Сабли уже взметнулись над стариком, когда дочь с отчаянным криком упала на колени перед главарем всей этой банды, игравшим роль председателя трибунала. Тот дал знак повременить.

– Мы не аристократы! – уверяла девушка. – Не аристократы, поверьте! Мы ни в чем не виновны!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю