Текст книги "Жемчужины зарубежной фантастики (сборник)"
Автор книги: Роджер Джозеф Желязны
Соавторы: Филип Хосе Фармер,Фриц Ройтер Лейбер,Томас Майкл Диш,Сэмюэль Р. Дилэни,Брайан Уилсон Олдисс,Джек Холбрук Вэнс
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Он не насторожился при первых постукиваниях снаружи в оконное стекло, только отметил, что его размышления слегка подернуло рябью, а стройная картина мира начинает расползаться. При повторном стуке он поднял глаза.
Они были вместе. Женщина и ребенок.
Он встречал их по отдельности несколько раз, начиная с момента своей первой вылазки в Ускюдар тремя неделями ранее. Мальчишку – однажды на изрытом тротуаре перед консульством, в другой раз – сидящим на перилах моста Каракёй. Как-то, добираясь до Таксима на долмуше[7]7
От dolmuş (турецк.) – маршрутное такси. – Прим. перев.
[Закрыть], он проехал едва ли не в метре от женщины, и они обменялись узнающими взглядами, лишенными какой бы то ни было двусмысленности. Сейчас они впервые предстали вместе.
Но что, впрочем, доказывало, что это были именно они? Он видел женщину и ребенка, и женщина стучала костяшками пальцев в стекло окна, чтобы привлечь чье-то внимание. Его? Если бы он мог рассмотреть ее лицо…
Он оглядел посетителей кофейни. Толстый плохо выбритый человек, читающий газету. Другой – с темным лицом, в очках, с необузданными усами. Два старика в дальнем конце зала, тянущие дым из своих наргиле. Никто из них не обращал внимания на стук в окно.
Он решительно уткнулся в свой стакан, который перестал быть парадигмой собственной необходимости. Теперь он уже являлся посторонней вещью, предметом, раскопанным в развалинах погребенного города, фрагментом.
Женщина продолжала стучать в стекло. Наконец хозяин кофейни вышел и сказал ей что-то резким тоном. Она отошла, никак не ответив.
Он просидел еще с четверть часа перед своим холодным чаем. Потом вышел на улицу. Они исчезли. Он прошел как можно спокойней сотню метров, отделяющих кофейню от дома. Войдя к себе, накинул на дверь цепочку. Больше он в этой кофейне не был.
Он не удивился, когда этим вечером женщина пришла стучать в его дверь.
И потом каждым вечером в девять или позже, в десять.
«Явуз! Явуз!» – звала она.
Он созерцал черные воды, огни другого берега. Он часто спрашивал себя, в какой момент уступит, в какой момент пойдет открывать дверь.
Но, само собой разумеется, это была ошибка. Его звали не Явуз.
Джон Бенедикт Харрис. Американец.
Совершенно случайное сходство. Если предположить, что он когда-нибудь существовал, что он есть, Явуз.
Человек, который развесил журнальных красоток по стенам?
Женщины, они могли быть близнецами, с обильно накрашенными глазами, с поясом для подвязок, восседающие на одной и той же белой лошади. На губах – сладострастная улыбка.
Прически с начесом, пухлые губы. Тяжелые груди с коричневыми сосками. Тахта.
Пляжный мяч. Темная кожа. Бикини. Хохот. Песок. Вода голубого цвета, кажущегося ненатуральным. Моментальные фотоснимки.
Были ли они образами его собственной фантазии? Если нет, то почему он не может решиться снять их со стен? У него с собой имеются гравюры Пиранези. Саграда Фамилия в Барселоне на увеличенной фотографии. Эскиз Черникова. Ему есть чем покрыть стены.
Он принялся представлять себе этого Явуза… на которого мог походить.
III
На третий день после Рождества пришла открытка от жены, проштемпелеванная в Неваде. Джейнис была, он знал это, не из тех, кто отправляет поздравительные открытки. Лицевая сторона изображала бескрайнее пространство, белое и пустынное – соляная пустыня, предположил он, – и там, вдали, горы, обагренные закатом. Над заходящим солнцем пурпур переходил в розовый. Чрезмерная ретушь цветовой растяжки. Никаких персонажей в пейзаже, ни следа растительности. На обороте она написала:
Счастливого Рождества! Джейнис.
В тот же день он получил экземпляр Арт Ньюс в конверте из оберточной бумаги. К обложке его друг Рэймонд прикрепил скрепкой совершенно нейтральную записку:
Я подумал, возможно, тебе захочется прочесть это. Р.
На последних страницах журнала он нашел длинную беспощадную критику своей книги, принадлежащую перу Ф. Р. Робертсона. Робертсон, известный своими трудами по эстетике Гегеля, утверждал, что Homo Arbitrans[8]8
Человек Своевольный (лат.). – Прим. перев.
[Закрыть] не что иное, как собрание трюизмов – хотя, похоже, не противоречащих друг другу – и безнадежно невнятное переложение идей Гегеля.
Несколько лет назад он ассистировал Робертсону на первых двух вступительных лекциях его курса, потом отделался от нагрузки. Возможно, Робертсон припомнил это.
Статья изобиловала фактическими ошибками, неточными цитатами и даже не упоминала о его главном постулате, который (он признавал это) вовсе не был диалектическим. Он решил, что обязан ответить, и положил журнал возле пишущей машинки как памятку. В тот же вечер он опрокинул бутылку, и почти все вино вылилось на него, так что, вырвав страницы со статьей, он выбросил журнал в мусорное ведро вместе с открыткой от жены.
Необходимость посмотреть какой-нибудь фильм повела его на улицы, где он продолжал таскаться от кинотеатра к кинотеатру даже после того, как моросящий пополуденный дождик перешел в ливень. В Нью-Йорке, оказавшись в подобном душевном состоянии, он отправлялся на два фантастических фильма или два вестерна подряд на 42-ую Улицу. Но здесь, несмотря на то что кинотеатриков в отсутствие телевидения имелось множество, только старые, наиболее известные голливудовские фильмы пускались в оригинальной версии. Все остальные дублировались на турецкий.
Подталкиваемый своим желанием, он едва не проскочил мимо человека, ряженного скелетом, который ходил взад и вперед по тротуару, промокший пережиток Хэллоуина, жалкий кумир толпы возбужденных детей. Дождь скрутил углы его плаката (который в данный момент служил ему зонтом), и чернила на нем потекли. Он разобрал:
КИЛ Г
СТА ЛДА
После Ататюрка Килинг, человек-скелет, занимал самое почетное место в новой массовой культуре Турции. Кипы журналов и комиксов, воспевающих его подвиги, загромождали прилавки киосков, и вот он перед ним собственной персоной, или, по крайней мере, один из его аватаров, человек-сэндвич из фильма про самого себя. И там, на примыкающей улице, кинотеатр, его показывающий: «Килинг Истанбулда». То бишь: «Килинг в Стамбуле». Под огромными буквами Килинг в маске мертвой головы угрожает заключить в объятия блондинку, насколько красивую, настолько и демонстративно строптивую. И на другой афише, еще большего размера, выстрелами из револьвера убивает двух элегантно одетых мужчин. По этим сценам невозможно решить: Килинг в своей сущности добр, как Бэтмен, или зол, как Фантомас? Что ж…
Он взял билет, чтобы разобраться. Его интриговало имя. Имя явно английское.
Он занял место в четвертом ряду, когда фильм уже начинался, с наслаждением погружаясь в знакомые образы города. Черно-белые, проявляющиеся из темноты привычные виды Стамбула приобретали характер выделенной, подчеркнутой реальности. Современные американские автомобили ныряли в узкие улочки на опасной скорости. Старый врач давал удушить себя невидимому нападающему. Потом долгое время не происходило ничего интересного. Медленно тянулась идиллия, скорее вяловатая, между блондинкой-певицей и молодым архитектором; в промежутках некие гангстеры, или дипломаты, пытались стянуть черный чемоданчик доктора. После невнятной сцены, во время которой четверо этих типов погибают в результате какого-то взрыва, чемоданчик попадает в руки Килинга. Но он оказывается пустым.
Полиция пускается в погоню за Килингом по черепичным крышам. Однако в этом нужно видеть проявление его проворства, а не доказательство виновности: полиция всегда может ошибаться в подобного рода историях. Килинг проникает через окно в комнату блондинки-певицы, которая просыпается. Вопреки тому, что показывали афиши на улице, он и не собирался ее обнимать. Он всего лишь говорит ей несколько слов низким замогильным голосом. Сценарий, похоже, подразумевал, что Килинг на деле был молодым архитектором, которого любит певица, но поскольку он никогда не снимал маску, под сомнением оставалось и это.
Он почувствовал руку на своем плече.
Уверенный, что это она, он не обернулся. Проследила за ним до кинотеатра? Если он сейчас встанет и попробует уйти, устроит ли она скандал? Он попытался не замечать руку на плече, не отрывая глаз от экрана, где молодой архитектор только что получил загадочную телеграмму. Руки сжались на бедрах. Его собственные руки: руки Джона Бенедикта Харриса.
– Привет, мистер Харрис!
Мужской голос. Он обернулся. Это был Алтын.
– Алтын.
Алтын улыбался в мерцающем свете экрана.
– Да. А вы подумали, кто-то?
– Кто-то другой?
– Да.
– Нет.
– Вы пришли на фильм?
– Да.
– Это не на английском. На турецком.
– Знаю.
Зрители на соседних рядах зашикали, чтобы заставить их замолчать. Блондинка-певица спускалась в одну из больших подземных цистерн города. Бин Дир Дирек. Он ее уже осматривал. Ракурс съемки заметно увеличивал внутреннее пространство.
– Мы переберемся, – прошептал Алтын.
Он согласно кивнул.
Алтын сел справа от него, а друг Алтына занял свободное место слева. Алтын представил тихим голосом своего друга. Его звали Явуз. Он не говорил по-английски. Пришлось пожать ему руку.
Теперь уже не удавалось полностью сосредоточиться на фильме. Он бросал косые взгляды на Явуза. Тот был примерно одного с ним роста и возраста, но это, в конце концов, можно сказать о половине мужского населения Стамбула. Обычное лицо, глаза влажно поблескивают в свете экрана.
Килинг в данный момент карабкался по металлическим балкам строящегося здания, воздвигаемого на крутом склоне. Вдали, меж затуманенных холмов, извивался Босфор.
Имелась какая-то неприглядность почти во всех турецких лицах. Он так и не смог определить, что именно ее создавало: некоторая тонкость кости, узость скул; резко выраженные вертикальные линии, спускающиеся от глазных впадин к уголкам губ; сами губы, тонкие, приплюснутые, застывшие? Если только это не являлось неуловимой дисгармонией собранных воедино черт.
Явуз. Распространенное имя, как сказал почтовый служащий в консульстве.
В последние минуты фильма развернулась схватка между двумя людьми-скелетами, настоящим и поддельным Килингами. Один из них долго летел в пустоту, сброшенный с высоты строительных лесов незавершенного здания. Умер, понятно, злой, но который Килинг – настоящий или поддельный? И продолжая размышления, какой из двух терроризировал певичку в ее спальне, удавил старого доктора, украл чемодан?
– Вам понравилось? – поинтересовался Алтын, когда они в толпе продвигались к выходу.
– Да.
– И вам понятно, что говорили?
– Немного. Достаточно.
Алтын сказал несколько слов Явузу, который на беглом турецком обратился к своему новому другу из Америки.
Он с извиняющимся видом помотал головой. Алтын и Явуз засмеялись.
– Он говорит, у вас такой же костюм.
– Да. Я заметил, когда включили свет.
– Вы идете куда сейчас, мистер Харрис?
– А сколько времени?
Они стояли перед кинотеатром. Дождь уступил место туману. Алтын глянул на запястье.
– Ровно семь часов с половиной.
– Мне нужно домой.
– Мы идем с вами и купим бутылку вина. Да?
Он поглядел на Явуза. Явуз улыбался.
А как быть вечером, когда она придет и станет звать Явуза?
– Не сегодня, Алтын.
– Нет?
– Я не очень хорошо себя чувствую.
– Не очень хорошо?
– Не очень. У меня температура. Голова раскалывается.
Он приложил ладонь ко лбу, чтобы помочь себе в самом деле почувствовать жар и головную боль.
– В другой раз, может быть. Извините.
Алтын недоверчиво дернул плечом.
Он пожал руку Алтыну, затем Явузу. У них явно возникло ощущение, что он отнесся к ним по-снобистски.
Возвращаясь к себе, он сделал крюк, чтобы избежать маленьких темных переулков. Он оставался погруженным в атмосферу фильма, как сохраняют в себе послевкусие ликера, движения ускорились, неоновые вывески и витрины лавок в темноте блистали ярче. Однажды, выходя из киноклуба на 8-ой Улице, где он смотрел «Джулию и Джима», он заметил, что все вывески в Гринвич Виллидж переведены на французский; сейчас подобное магическое воздействие позволяло ему думать, что он понимает обрывки разговоров на улицах. Значения отдельных членов предложения соответствовали с очевидной и не допускающей толкования непосредственностью «явлениям», природа слов совпадала с природой вещей. Точно. Каждое звено языковой цепочки не требовало объяснений и находилось на своем месте. Каждый оттенок во взгляде, каждая интонация совершенным образом подходили данному мгновению, этой улице, освещению, его сознанию.
Опьяненный ощущением полного созвучия, он, наконец, повернул на свою улицу, более темную, чем те, что остались за спиной, и едва не прошел мимо, не заметив женщину, настолько она, как и прочие элементы сцены, соответствовала тому углу, в котором расположилась.
– Вы! – воскликнул он и остановился.
Они настороженно разглядывали друг друга почти в упор. Вероятно, и она не была готова к такому близкому столкновению.
Ее густые волнистые волосы, зачесанные назад, открывали низкий лоб и ниспадали массивными скобками по обеим сторонам узкого лица. Рябая кожа, морщины вокруг маленьких бледных губ. И слезы, да, слезы, поблескивающие в уголках внимательных глаз. В одной руке у нее был маленький пакет, завернутый в газетную бумагу и перевязанный шпагатом, другой она придерживала объемный беспорядок своих юбок. Вместо пальто на ней было надето множество одежек от холода.
Легкая эрекция натянула изнутри его брюки. Он покраснел. Однажды с ним происходило подобное, когда он читал карманное издание Краффт-Эбинга. Описание некрофилии.
«Господи, – подумал он. – Что если она заметила?»
Она что-то пробормотала, опустив глаза. Ему, Явузу. Он с трудом улавливал отдельные слова.
Вернуться с ней домой… Почему он..? Явуз, Явуз, Явуз… Ей нужно… Его сын…
– Я не понимаю, – настаивал он. – Ваши слова не имеют для меня смысла. Я американец. Меня зовут Джон Бенедикт Харрис, не Явуз. Вы ошибаетесь… неужели не видно?
Она качала головой.
– Явуз!
– Не Явуз! Йок! Йок! Йок!
Он разобрал еще одно слово, означающее «любовь», но не совсем в точности. Ее рука потянула складки юбок, и они приподнялись, открывая тонкие лодыжки.
– Нет!
Она жалобно придыхала.
… жена… очаг… Ялова… ее жизнь…
– Убирайтесь отсюда, черт возьми!
Ее рука отпустила юбки и ухватила его за плечо. Другой она протягивала ему пакет. Он оттолкнул ее, но она вцепилась в него изо всех сил, выкрикивая его имя: «Явуз!»
Он ударил ее в лицо.
Она упала на мокрую мостовую. Он попятился назад. В левой руке остался промасленный пакет. Она с трудом поднялась. Слезы струились вдоль вертикальных линий, спускающихся к уголкам губ. Турецкое лицо. Кровь медленно вытекала из одной ноздри. Она начала удаляться в сторону Таксима.
– И больше не приходите! Вы меня слышите? Чтобы я вас никогда не видел!
Его голос сорвался.
Когда она скрылась, он посмотрел на пакет в руке. Он знал, что лучше не открывать, что более предусмотрительным будет бросить его в первую попавшуюся урну. Но даже после того как он осознал необходимость этой предосторожности, пальцы развязали шпагат.
Бёрек, еще теплый и нежный. И апельсин. От острого запаха сыра рот наполнился слюной.
Нет!
Он сегодня не обедал. Он был голоден. Он съел все. Даже апельсин.
В течение января он открывал свой блокнот лишь дважды. В первый раз – когда перенес в него без даты отрывок из книги А. Х. Либьера о янычарах, султанской гвардии из рабов: Правление Оттоманской империи при Сулеймане Великолепном. Он переписал следующий отрывок:
Возможно, никогда на земной поверхности не предпринимался эксперимент более дерзкий, чем система оттоманского правления. Наиболее близкую теоретическую модель этого правления следует искать в Республике Платона. И в египетской системе мамелюков как практическом эксперименте той же природы. Но она не терпела никаких аристократических ограничений первой и подчинила себе вторую, которую пережила. В Соединенных Штатах имелись суровые дровосеки, добравшиеся до президентских полномочий. Но они добивались этого своими собственными усилиями, а вовсе не были отобраны системой, специально созданной для того, чтобы продвигать их вперед. Сейчас еще римская католическая церковь в состоянии сделать из простого крестьянина папу, но она никогда не начинала выбирать своих кандидатов почти исключительно среди семей, исповедующих враждебную религию. Оттоманская система освобождала рабов, чтобы сделать из них государственных министров. Отрывая мальчишек от баранов и плуга, она превращала их в куртизанов, женящихся на принцессах; она брала молодых людей, все предки которых в течение веков были христианами, чтобы сделать из них высших руководителей мусульманского государства, солдат и генералов непобедимой армии, самой большой радостью которой было сбить Крест и воздвигнуть Полумесяц. Никогда у своих новичков она не спрашивала: «Кто твой отец?» или: «Что ты умеешь?», ни даже: «Понимаешь ли ты наш язык?». Но изучала лицо и строение тела и говорила: «Ты будешь воином, и если проявишь себя достойно, генералом», или: «Ты будешь чиновником благородных кровей, и если обнаружишь способности, правителем и Первым министром». Проповедуя надменное безразличие по отношению к нравам и обычаям, которые она окрестила «человеческой природой», и к совокупности религиозных и социальных предубеждений, кои столь же прочны и устойчивы, оттоманская система отнимала навсегда детей у родителей, лишала своих избранников чувства семьи на долгие, самые активные годы их жизни, не обеспечивала никакой неотъемлемой собственностью, не позволяя им даже надеяться, что их сыновья и дочери смогут извлечь выгоду из их достижений и жертв, поднимала и опускала их, совершенно не принимая во внимание ни предков, ни предыдущие заслуги, обучая их чужим законам, морали, религии, до конца жизни держа под угрозой занесенного над головой меча, который в любой момент может оборвать их блестящее восхождение по тропе славы, – все это без какого-либо примера в остальной истории человечества.
Вторая запись, более короткая, была датирована 23-им января:
Проливные дожди вчера. Оставался дома и пил. Приходила стучаться в обычное время. Сегодня утром, надевая туфли, чтобы отправиться на прогулку, обнаружил, что они полностью промокли. Два часа сушились на батарее. Вчера весь день носил тапочки из бараньей кожи. Ни разу за день не выходил.
IV
Человеческое лицо – конструкция, артефакт. Рот – маленькая дверь, глаза – окна, смотрящие на улицу, все остальное – плоть, кости – это стена, которую можно приспособить под различного рода украшения, фиоритуры стиля и эпохи по своему выбору: щеки, свисающие на челюсти, морщины, глубокие или сглаженные, выигрышно поданные ровные поверхности, легкая растительность здесь и там – каждая добавленная или убавленная деталь, сколь бы мала она ни была, изменяет всю композицию в целом. Так, волосы на висках, подстриженные более коротко, устанавливают гегемонию вертикальных линий лица, которое становится заметно уже. Или все дело исключительно в пропорции и выделенности? Поскольку он действительно похудел (нельзя перестать питаться регулярно без того, чтобы не стать суше) и черты лица заострились. Новая тень точно отметила появление мешков под глазами, заодно подчеркнув нынешнюю впалость щек.
Но главная причина метаморфозы – усы, уже достаточно густые, чтобы скрыть форму верхней губы. Кончики, поначалу склонные свисать вниз, под действием его привычки нервно подкручивать их пальцами приняли возрастающую кривизну, которую имеет турецкая сабля (или пала, отсюда в Турции название этой разновидности усов: пала бююк). Именно это, барочные усы, а не лицо, видел он, когда смотрел в зеркало. Потом уже следовало выражение: живость ума, твердость духа, роль интеллигентности, основная «тональность» и сотни оттенков, возможных внутри этой тональности, ироничность и искренность взгляда, предательское сжатие и расслабление губ. Впрочем, вряд ли возникнет необходимость входить в рассмотрение этих значений, поскольку его лицо, когда он его видит, или кто бы то ни было видит, кажется, не обладает выражением. А что оно, в конце концов, могло бы выразить?
Расплывающиеся очертания, потерянные дни, долгие часы пробуждения, книги, разбросанные по комнате, как маленькие трупики животных, чтобы погрызть их, когда настигнет голод, бесконечные чашки чая, сигареты, потерявшие вкус. Вино в любом случае делало то, что от него ожидалось, – оно приглушало боль. Не то чтобы в данный момент она была мучительной. Но без вина могла, пожалуй, стать таковой.
Он складывал несданные бутылки в ванне, находя в этом занятии (как ни в каком другом) то самое разделение, «маниакальный такт», которому столь часто предавался в своей книге.
Занавески всегда оставались задернутыми. Свет постоянно был включенным, даже когда он спал, даже когда уходил: три лампы по шестьдесят ватт в металлической люстре, висевшей немного криво.
С улицы вламывались голоса. По утрам – крики разносчиков, детские визги. Вечерами – радио из квартиры сверху, пьяные ссоры. Обрывки разговоров, скачущие, как свет фар по ночному пейзажу возле ухабистой автострады.
Двух бутылок вина не хватало, если он начинал сразу после полудня, но от трех, бывало, делалось плохо.
И хотя часы ползли медленно, словно недобитое насекомое по полу, дни вылетали в трубу. Свет солнца проскальзывал по Босфору так быстро, что он едва успевал, поднявшись с постели, застать его.
Однажды утром, проснувшись, он обнаружил воздушный шарик на пластмассовом стебле, воткнутый в пыльную вазу на буфете. На ярко-красном резиновом боку кривилось нанесенное по трафарету грубое подобие Микки Мауса. Он оставил его там покачиваться в вазе, наблюдая, как день ото дня тот все больше съеживается, лицо темнеет и стягивается.
В следующий раз он нашел на столе два билета на паром Кабаташ – Ускюдар.
До этого времени он говорил себе, что нужно только продержаться до весны. Он подготовился к осаде, считая, что приступ невозможен. Теперь он догадался, что на самом деле необходимо выходить на битву.
Хотя стояла всего лишь середина февраля, погода благоприятствовала его запоздалой решимости чередою ясных дней, голубым небом, теплом, совершенно не по сезону, так что даже распустились ранние почки на некоторых доверчивых деревьях. Он еще раз прошелся по Топкапы, уделяя почтительное внимание, без разбору, селадоновой посуде, золотым табакеркам, подушкам, расшитым жемчугом, миниатюрам султанов, окаменевшему отпечатку ноги пророка, фаянсовым плиткам из Изника – всему. Она была здесь, целиком и полностью, выставленная напоказ перед ним, кипами и вразброс: красота. Словно продавец, определяющий цену на свои товары, он выделял в первую очередь из различных безделушек самые любимые, отступал на шаг-другой, чтобы увидеть, как они ему «глядятся». Вот это прекрасно? А то?
Трудно поверить, но ни одна не была прекрасной. Каждая из этих бесценных побрякушек находилась там, на своей полке, за толстым стеклом, столь же мало блистая, как и тусклая мебель его комнаты.
Он проверил мечети: султана Ахмеда, Баязида, Шах-заде, Ени-джами, Лалелы-джами. Никогда ранее старое правило, магическое триединство – «удобство, неприступность, услаждение» – столь заметно не отказывалось действовать на него. Даже потрясение размерами, благоговение крестьянина с открытым ртом перед толщиной опор и высотой куполов, его покинуло. Куда бы он ни отправился в городе, ему не удастся выбраться из своей комнаты.
Затем крепостные стены, где месяцы назад он испытал ощущение прикосновения даже к исподним юбкам прошлого – на том месте, где Мехмед Завоеватель пробил брешь в городских укреплениях. Пушечные ядра из гранита, расположенные в шахматном порядке, украшали лужайки; но сейчас они заставили его вспомнить о красном воздушном шарике.
Последнее средство – он отправился в окрестности мечети Эйюба: ложная весна достигла своего устойчивого апогея, и февральское солнце зажигало обманчивые отблески на тысячах граней белых камней, покрывающих холмики. Бараны, по трое-четверо, паслись среди могил. Отюрбаненные мраморные колонны тянулись во всех направлениях, исключая разве что строго вертикальное (которое было точно задано кипарисами), или покоились в беспорядке одни на других. Ни стен, ни потолка, всего лишь одна тропинка, пересекающая усеянное поле: вершина архитектурной абстракции. Не для того ли, подумалось ему, все это складывали здесь веками, чтобы подтвердить тезис его книги?
Да. Да, безусловно. Его мозг и зрение возвращались к жизни. Идеи и образы совпадали. Яркий наклонный свет кончающегося дня лелеял скопления мрамора холодной искусной рукой визажиста, вносящего последний штрих в сложную прическу. Красота? Она была здесь, в изобилии.
Он вернулся на следующий день с фотоаппаратом, наконец-то починенным в мастерской, где он пролежал два месяца. Желая избежать ненужных случайностей, он попросил заодно зарядить его. Он устанавливал композицию каждой фотографии с математической точностью, труднее всего было выверить глубину кадра. Сидя на корточках или взобравшись на гробницу, он выискивал наилучший ракурс, определял выдержку для каждого снимка экспонометром, решительно избегая картинных эффектов и плакатных упрощений. Несмотря на скрупулезную тщательность работы, он заметил, что двадцать кадров пленки закончились менее чем за два часа.
Он добрался до маленькой кофейни на вершине холма. Туда, как указывал в почтительных выражениях его путеводитель, великий Пьер Лоти имел обыкновение заходить летними вечерами выпить стакан чая, созерцая у подножия резных холмов и сквозь колонны кипарисов Европейские Сладкие воды и бухту Золотой Рог. Кофейня увековечивала память об этой тускнеющей славе серией портретов и реликвий. На стенах Лоти в красной феске и со свирепыми усами глядел угольно-черным взором на современных ему посетителей. Во время Первой мировой войны Лоти проживал в Стамбуле, встав на сторону своего друга, турецкого султана, против родной Франции.
Он заказал стакан чая у официантки, одетой под гаремную служанку. Если не считать официантку, в кафе он был один. Он сел на любимый табурет Пьера Лоти. Это было восхитительно. Он почувствовал себя совершенно на своем месте.
Открыв блокнот, он начал писать.
Как у выздоравливающего после долгой тяжелой болезни, вышедшего в первый раз, возвращающаяся энергия вызывала у него не только ожидаемую эйфорию, при которой вдыхают воздух возрождения, но и определенное интеллектуальное головокружение, словно просто встав на ноги, он поднялся на действительно опасную высоту. Головокружение усилилось, когда он, стараясь набросать вчерне возражение на критику Робертсона, был вынужден обращаться к пассажам своей собственной книги. Чаще всего то, что он там находил, казалось ему лишенным смысла. Целые главы выглядели не более понятными, чем если бы были изложены иероглифическим или руническим письмом. Но время от времени, опираясь на некоторые замечания, расположенные в контексте так далеко друг от друга, что он по необходимости заключил их в обнимающие скобки, можно было прийти к совершенно неожиданным – и нежелательным – выводам. Или скорее, каждая из этих касательных линий выступала асимптотой единого вывода, а именно: его книга, или любая другая, которую он мог бы замыслить, была бесполезна, и не по причине ложности положения, а именно потому, что она и могла быть только такой, какой в точности получилась.
Есть область суждений и область явлений. Его книга, будучи всего лишь книгой, располагалась в пределах первой. Конечно же, наличествовал и простой факт ее материального существования, но в данном случае, как и в большинстве других, это можно исключить из рассмотрения. Речь шла о критической работе, систематизации суждений, и поскольку его система была полной, критический аппарат, содержащийся в ней, должен быть способен измерить собственную шкалу измерений и судить о правильности своих собственных суждений. Но в самом ли деле он был способен на это? Не была ли его «система» конструкцией столь же произвольной, как любая несуразная пирамида? И что она собой представляла после всего этого? Цепочку слов из более или менее приятных звуков, учтиво считаемых соотносящимися с определенными предметами или классами предметов, действиями или комплексами действий в области явлений. И какой тонкой магией поверяется это соответствие? А простым и безыскусным утверждением, что это так!
Всему этому, он признавал, не хватало ясности. Оно пришло сразу как единое целое, и оно было ярким и насыщенным, но не так, как плохое красное вино. Чтобы зафиксировать контуры, он попытался «уложить все это» в письмо в Арт Ньюс.
Господа,
Я пишу вам по поводу критической статьи Ф. Р. Робертсона о моей книге, хотя те несколько слов, что я предполагаю сказать, имеют очень далекое отношение к откровениям г-на Робертсона, такое же, возможно, далекое, как и эти последние к «Homo Arbitrans».
Я буду исходить из следующего: как показали Гёдель в математике, Виттгенштейн в философии и Дюшан, Кейдж, Эшбери, каждый в своей области, последнее слово всякой системы – саморазоблачение, демонстрация действия своих собственных маленьких трюков, созданных не с помощью магических средств (о чем маги всегда знали), а благодаря профессиональным способностям, имеющим целью заставить зрителей подозревать магию; те же самые способности, кстати, скрепляют социальный договор.
Всякая система (включая мою и г-на Робертсона) является системой уловок, более или менее интересных, и если начинать подвергать обсуждению эти уловки, не следует ли начать с самой первой, а именно – с очень спорного предложения заглавной страницы книги: «Homo Arbitrans» Джон Бенедикт Харрис?
Я спрашиваю вас, г-н Робертсон, что может быть более невероятно? Более сомнительно? Более произвольно?
Он отправил письмо, не подписавшись.
V
Ему обещали, что фотографии будут готовы в понедельник, поэтому в понедельник утром, еще до того как растаял иней на стеклах витрины, он был уже в лавке. Им владело лихорадочное и неприличное желание увидеть свои снимки, так же, как когда-то не терпелось увидеть опубликованное эссе или критическую статью. Словно эти вещи: фотографии, напечатанные слова могли на некоторое время отменить его ссылку в область суждений, как бы говоря ему: «Да погляди, мы здесь, в твоей руке. Мы реальны, следовательно, и ты тоже должен быть таким».
Старик за прилавком, немец, поднял унылое лицо, чтобы пробурчать унылое «ах».
– Ах, мистер Харрис, ваши снимки еще не готовы. Зайдите днем.
Он прошелся по улицам, на которых таял снег; эклектизм этой стороны бухты Золотой Рог казался сошедшим прямо со страниц сборника острот. Почты на его имя в консульстве не было, что не явилось сколь-нибудь неожиданным. Пол-одиннадцатого.