Текст книги "Жемчужины зарубежной фантастики (сборник)"
Автор книги: Роджер Джозеф Желязны
Соавторы: Филип Хосе Фармер,Фриц Ройтер Лейбер,Томас Майкл Диш,Сэмюэль Р. Дилэни,Брайан Уилсон Олдисс,Джек Холбрук Вэнс
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
Двадцать миллиардов долларов, похороненные на дне мнимой могилы, сгорают в яростном пламени. Часть банкнот, выброшенная вверх гейзером фейерверка, разносится ветром, а чиновники Финансового управления, фидеорепортеры, служащие похоронного бюро и служащие Городского Совета бегают и ловят их.
Мама ошеломлена.
У Аксипитера такой вид, словно его хватил удар.
Чиб плачет, затем смеется, катаясь по земле.
Старик снова надул дядю Сэма и к тому же выставил свой самый удивительный каламбур на обозрение всему свету.
– Эх, дед! – всхлипывает Чиб в перерыве между приступами смеха. – Эх, Старик! Как я люблю тебя!
Он снова валится на землю с таким хохотом, что у него начинают болеть ребра, и в этот момент вдруг обнаруживает клочок бумаги в руке. Он перестает смеяться, поднимается с колен и окликает человека, который дал ему бумагу. Человек говорит:
– Ваш дед заплатил мне, чтобы я вручил записку вам, когда его будут хоронить.
Чиб читает.
Я надеюсь, никто не пострадал, даже люди из Финансового управления.
Последний совет Старого Мудреца из Пещеры. Вырвись на свободу. Уезжай из Лос-Анджелеса. Уезжай из этой страны. Отправляйся в Египет. Пусть твоя мать едет дальше сама по своей пурпурной карточке. Ей это удастся, если она научится бережливости и в чем-то откажет себе. Если у нее не получится, это не твоя вина.
Тебе воистину повезло, что ты родился талантливым, хотя и не гениальным ребенком, и что в тебе есть силы и желание разорвать закрепощающую тебя пуповину. Разорви ее. Уезжай в Египет. Окунись в древнюю культуру. Постой перед Сфинксом. Задай Сфинксу (считается, что это она – женщина с львиным телом, но фактически это он) Главный Вопрос.
Затем посети один из зоологических заповедников к югу от Нила. Поживи немного там, где еще сохранилось что-то похожее на Настоящую Природу, какой она была до того, как человек обесчестил и обезобразил ее. Там, где Человек Разумный (?) развился из плотоядной обезьяны, вдохни дух той древней земли и давнего времени.
До сих пор ты рисовал своим половым членом, который, боюсь, делался упругим больше из-за притока желчи, чем из-за страсти к жизни. Научись рисовать своим сердцем. Только тогда ты станешь великим и правдивым.
Рисуй.
Затем отправляйся куда глаза глядят. Я буду с тобой до тех пор, пока ты жив и помнишь меня. Цитируя Руника, «я буду Полярной звездой твоей души».
Не сомневайся, будь уверен, что будут другие, которые полюбят тебя так же сильно, как я, или даже сильнее. Что еще важнее, ты должен любить их так же сильно, как они любят тебя.
Способен ты на это?
Томас Диш
Азиатский берег
I
С улицы доносились голоса, урчание моторов. Шаги, хлопанье дверей, гудки клаксонов, снова шаги. Квартира располагалась на нижнем этаже, вровень с булыжной мостовой, и не было никакой возможности избежать этих проявлений перенасыщенности жизни в городе. Они накапливались в комнате, как слои пыли, как кипа неотвеченных писем на грязной скатерти стола.
Каждый вечер он перетаскивал стул в заднюю каморку, почти полностью лишенную мебели – комнату для друзей, как ему нравилось думать, – чтобы созерцать оттуда черепичные крыши и черные воды Босфора, дальние огни Ускюдара. Но шум проникал и туда. Он оставался сидеть в темноте, попивая вино и ожидая, когда она придет и постучит в дверь, выходящую в проулок.
Порою он пытался читать: исторические труды, путевые заметки, длинную мрачную биографию Ататюрка. Нечто успокоительное. Иногда даже приступал к письму жене:
Дорогая Джейнис,
Ты, должно быть, гадаешь, что происходит со мной в последние месяцы…
Но стоило написать необходимые для начала послания учтивые слова, как он уже не мог решиться сказать, что с ним происходит.
Голоса…
Хорошо еще, что он не говорил на этом языке. Некоторое время он посещал курсы Робертовского колледжа в Бебеке, куда отправлялся на такси три раза в неделю. Но грамматика, построенная на принципах, не имеющих соответствия в известных ему языках, без каких-либо правил, позволяющих отделить глагол от существительного, существительное от прилагательного, не поддавалась наскокам его ума, взыскующего ясной аристотелевской стройности. Он усаживался в глубине класса, в последнем ряду, позади юных американцев, притихших словно заключенные, застывших в нелепых позах, как оплывающие фигуры на полотнах Дали, повторяющих точно попугаи за преподавателем безобидные диалоги, в которых они по очереди исполняли роль то Джона, доверчивого американца, обреченного на улицах Стамбула и Анкары на блуждание и одиночество, то готового помочь ему расторопного Ахмед Бея. И ни один из говорящих не желал признавать то, что становилось все более очевидным с каждым словом, которое, мучительно запинаясь, произносил Джон, – годами подряд плутая по тем же самым улицам, в своей невозможности объясниться они останутся вечной мишенью для насмешек и презрения.
Впрочем, посещение курсов приносило заметную пользу. Оно создавало иллюзию деятельности, выступало неким обелиском, на который можно положить взгляд посреди пустыни очередного дня, нечто, к чему следует двигаться и что потом остается за спиной.
К концу месяца зарядил бесконечный дождь, и это представило хороший повод не выходить из дома. Он исчерпал список основных достопримечательностей города за неделю, но продолжал изыскания даже при неустойчивой погоде. В конце концов он осмотрел все мечети, развалины, музеи, цистерны, указанные жирным шрифтом в Голубом Путеводителе. Он посетил кладбище мечети Эйюба, посвятил целое воскресение крепостным стенам, тщательно изучая, хотя и не читал по-древнегречески, надписи, посвященные различным византийским императорам. И все чаще во время своих экскурсий он встречал женщину или ребенка, или женщину и ребенка вместе, так что уже боялся узнать их во всякой женщине и всяком ребенке, попадающихся на глаза в городе. Этот страх не был необъяснимым.
Всегда в девять вечера или позже, в десять, она приходила стучать в заднюю дверь, или, если кто-нибудь с верхних этажей забывал закрыть главный вход, в окно передней комнаты. Она стучала осторожно, тремя короткими ударами, долго ожидая перед повторной попыткой. Случалось, но только когда она стояла во внутреннем дворике, стук сопровождался несколькими словами по-турецки, в основном: «Явуз, Явуз!» Не найдя их в своем словаре, он справился у почтового служащего в консульстве. Это было распространенное турецкое имя, мужское имя.
Его же звали Джон. Джон Бенедикт Харрис. Он был американцем.
Она редко оставалась там снаружи дольше получаса, стуча и зовя его или какого-то воображаемого Явуза, и все это время он сидел на стуле в пустой каморке, попивая кавак и наблюдая за паромами, курсирующими по темному проливу между Кабаташем и Ускюдаром, европейским и азиатским берегами Стамбула.
В первый раз он ее увидел у крепости Румели-хиссари. Это произошло в самом начале, когда он ездил записываться в Робертовский колледж. Внеся положенную плату и посетив библиотеку, он возвращался пешком и ошибся обратной дорогой, спускаясь с холма. И таким образом крепость выросла перед ним, грандиозная и невероятно величественная. Он не знал, как она называется: Голубой Путеводитель остался в отеле. Это был черновой вариант крепости, груда угрюмых камней: массивные башни с бойницами, серый Босфор внизу. Он попытался найти место, с которого можно сделать фотографию, но даже издалека она выглядела чересчур большой, чтобы уместиться целиком на снимке.
Сойдя с дороги, он двинулся сквозь сухой бурьян и кусты к тропинке, ведущей, похоже, вокруг крепости.
По мере того как он приближался, стены вздымались все выше и выше. Перед такими стенами мысль о штурме возникнуть не могла.
Он заметил ее с расстояния в пятнадцать метров. Она шла по тропинке, неся объемистый тюк, завернутый в газеты и перевязанный шпагатом. На ней были одежды из пестрого, но выцветшего ситца, обычного для самых бедных горожанок, но она не стала, подобно большинству женщин ее положения, закрывать лицо шалью, обнаружив его присутствие.
Хотя, возможно, традиционному жесту стыдливости помешал тюк в ее руках, во всяком случае, встретившись с ним взглядом, она тут же опустила глаза и смотрела уже только под ноги. Нет, решительно нельзя было увидеть никакого предвозвещающего света в этой первой встрече.
Когда они столкнулись, он сошел с тропинки, и она что-то пробормотала по-турецки. Спасибо, вероятно. Он смотрел ей вслед, пока она не свернула на дорогу, гадая, оглянется ли она на него. Она этого не сделала.
Следуя вдоль крепостной стены, он спустился с крутого каменистого склона холма и выбрался на береговое шоссе, так и не найдя входа. Мысль о том, что того, возможно, вообще нет, его позабавила. Между водой и стеной пролегала лишь лента автострады.
Сооружение абсолютное, подавляющее.
Вход, который, конечно же, существовал, немедленно открылся сбоку от центральной башни. Он заплатил за билет две лиры и еще две с половиной за проход с фотоаппаратом.
Из трех основных башен восточной стены, тянувшейся вдоль Босфора, посетителей пускали только в одну центральную. Он был не в самой хорошей физической форме и по внутренней винтовой лестнице взбирался неспешно. Камни ступеней явно появились здесь вследствие разграбления других сооружений. Время от времени он узнавал обломок классической кровельной балки или замечал высеченные символы, совершенно тут неуместные – греческий крест, грубо вырезанный византийский орел. Каждый шаг, попирающий святыни, становился символическим завоеванием. Подъем по этим ступеням сам по себе неизбежно приобщал к захвату Константинополя.
Лестница выходила на деревянный перекидной мостик, висящий на высоте примерно двадцати метров. Внутреннее пространство этого своего рода огромного колодца резонировало от воркования и шума крыльев невидимых голубей, где-то ветер играл дверью, открывая ее с металлическим клацаньем и длинным скрипом и затем с размаху захлопывая. И здесь, при желании, уже можно было усмотреть предзнаменование.
Он очень медленно продвигался по висячему мостику к противоположной стене башни, перебирая руками по поручню, охваченный сладким ужасом, дивной дрожью. Он почувствовал, какое наслаждение могла бы испытать Джейнис, чей восторг высоты походил на его собственный. Интересно, когда он ее снова увидит – если им вообще суждено увидеться, – как она будет выглядеть? Джейнис, по всей вероятности, уже начала бракоразводный процесс. Возможно, теперь она ему и не жена.
Мостик вывел на другую каменную лестницу, более короткую, чем первая, ступени поднимались до железной двери, скрипевшей на ветру. Открыв ее толчком, он вышел в середину взлетающей в ослепительное полуденное небо голубиной стаи, в бескрайнее великолепие высоты: сияние солнца над головой; сверкающая дуга воды под ногами, и там, вдали, зеленые холмы Азии, бесчисленные груди Кибелы. Надо полагать, все это требовало торжествующего крика. Но он не чувствовал себя способным ни кричать, ни изображать какие-либо жесты. Он мог лишь упиваться ощущением осязаемости этих выпуклостей тела, иллюзией, которая усилится, если он положит потные после прохода по мостику ладони на теплый бугорчатый камень балюстрады.
Опустив взгляд к подножию стен на пустынную дорогу, он снова увидел ее у береговой кромки. Когда он ее заметил, она подняла руки над головой, словно стараясь привлечь его внимание, что-то крича, чего он бы, конечно, не понял, даже если бы отчетливо расслышал. Подумав, что она хочет быть сфотографированной, он установил выдержку на максимум, чтобы компенсировать блики воды. Она находилась почти вплотную к башне, и было невозможно получить интересную композицию. Он нажал на спусковой механизм затвора. Женщина, вода, асфальтированная дорога: фотография на память, не более. Он не верил моментальным снимкам.
Женщина продолжала взывать к нему, воздевая руки в той же величественно-строгой манере. Это было нелепо. Он слегка улыбнулся и махнул ей в ответ. Откровенно говоря, он бы без этого обошелся. В конце концов, если человек берет на себя труд вскарабкаться на башню, то понятно, что он ищет одиночества.
Алтын, помогавший ему в поисках квартиры, исполнял роль зазывалы для некоторых торговцев коврами и украшениями с Большого Базара. Вступая в разговоры с английскими и американскими туристами, он советовал, что покупать, в каких лавках и за какую цену. Они потратили целый день на осмотры и остановили выбор на жилом доме неподалеку от Таксима, мемориальной круглой площади, служащей в европейском квартале своеобразным Бродвеем. Многочисленные банки Стамбула доказывали здесь свою современность неоновыми вспышками рекламы, а посреди площади сам Ататюрк в натуральную величину вел ограниченную, но представительную группу сограждан к их блистательному восточному будущему.
Квартира считалась (Алтыном) принадлежащей тому же прогрессивному веянию: она была подключена к центральному отоплению, оборудована унитазом и ванной, почивший в бозе холодильник поддерживал обстановку своей престижностью. Арендная плата достигала шестисот лир в месяц, что соответствовало по официальному курсу шестидесяти шести долларам, но Алтын за эту сумму просил всего пятьдесят. Договор был рассчитан на шесть месяцев. Поскольку ему не терпелось покинуть отель, он согласился на этот срок.
Он испытывал к ней отвращение со дня переезда. Но за исключением ветхого тряпья, покрывавшего жалкую софу в «комнате для друзей», которое он принудил владельца убрать, все оставалось на своих на местах. Вплоть до сомнительных красоток, вырезанных из какого-то турецкого «Плейбоя», закрывающих своими телами пятна свежей штукатурки на стенах. Он решил ничего не переделывать: достаточно того, что он живет в этом городе, необходимости, чтобы ему здесь нравилось, нет.
Каждый день он ходил в консульство за своей почтой. Он перепробовал различные рестораны. Он осматривал достопримечательности и делал наброски к книге.
По четвергам он отправлялся в хаммам, чтобы вывести из организма накопленные за неделю шлаки и размять мышцы у массажиста.
Он ухаживал за зарождающимися усиками.
Он плесневел, как варенье в початой банке, забытой на последней полке его стенного шкафа.
Он узнал, что в турецком языке существует специальное слово, обозначающее маленькие катышки грязи, образующиеся под пальцами, если потереть кожу после паровой бани; и другое, подражающее шуму кипящей воды: фукер, фукер, фукер. Кипящая вода вызывает, следовательно, в турецком сознании представление о первых фазах сексуального исступления, как для американцев, например, слово «электричество»[6]6
Имеется в виду, в первом случае, глагол «to fuck», а во втором, фонетическая похожесть корней «electricity» и «erection». – Прим. переводчика.
[Закрыть].
Во время обходов соседних замусоренных переулков и обветшалых лестниц, предпринятых с целью составить свою собственную географию, ему казалось, что он ее видит, эту женщину. Полностью он не был уверен. Он замечал ее издалека или краем глаза, мельком. Даже если это была та самая женщина, ничто пока еще не давало повода думать, что она преследует его. Речь могла идти о простом совпадении.
Но уверенности в любом случае не могло возникнуть. Ее лицо ничем особенным ему не запомнилось, а свериться с фотографией он не имел возможности, поскольку засветил пленку, вытаскивая ее из фотоаппарата.
Иногда после такой встречи он испытывал легкое недомогание. Дальше этого не шло.
Маленького мальчика он встретил в Ускюдаре. Это случилось в пору ранних заморозков середины ноября. Он в первый раз пересек Босфор, и когда, сойдя с парома, ступил на землю (впрочем, асфальт) новой, неизведанной, самой обширной части света, почувствовал, как вся эта огромная масса зовет его, тянет за рукав; восточная бездна всасывала в себя душу, стремилась поглотить.
Таковым и было его намерение в Нью-Йорке: сначала остановка в Стамбуле, самое большее на два месяца, для изучения языка; и следом – Азия.
Сколько раз речитативный перечень чудес околдовывал его: большие мечети Кайсери и Сиваса, Бейшехира и Афьон-Карахисара; грандиозная одинокость горы Арарат, и далее, все время на восток, Гилян и Мазендеран; Мешхед, Кабул, Гималаи. И все они сейчас протягивали к нему руки, руки поющих сирен, пытающихся завлечь в свои водовороты.
А он? Он отказывался. И очарованный приглашением, он все же отказывался. Даже страстно желая присоединиться к ним, – все равно отказывался. Поскольку был привязан к мачте, чтобы сопротивляться их зову. Он жил в этом городе, за пределами их волшбы, и именно здесь проживет до самого отъезда. Весною он рассчитывал вернуться в Соединенные Штаты.
Сиренам он кое в чем уступил: в этот солнечный день, уклонившись от маршрутов, рекомендованных Путеводителем, он решил полностью положиться на их волю. Пусть ведут, куда хотят.
Асфальт сменился булыжником, втоптанным в землю. Нищета здесь выглядела не столь величаво, как в европейской части Стамбула, где из-за перенаселенности обшарпанные постройки возносились на три, а то и четыре этажа. В Ускюдаре те же нищие халупы оползали по склонам холмов, как убогие калеки, у которых кто-то пинком выбил костыли; под деревянным рубищем, никогда не знавшим покраски, просматривалось паршивое тело самана. Проходя одну за другой одинаково бесцветные улицы, ничем не выделяющиеся из ряда, монотонные, лишенные контрапункта, он начинал открывать для себя другую Азию – без высоких гор и широких равнин, одни и те же трущобы, простирающиеся среди плешивых холмов до горизонта; тусклая бесконечность, пространство совершенной абсурдности.
Перестав одеваться как американец, при своем невысоком росте он мог ходить по улицам, не привлекая внимания. Усы, конечно же, играли в том не последнюю роль. Теперь только глаза добросовестного наблюдателя (он испортил вторую пленку и отдал фотоаппарат в починку) могли выдать в нем туриста. И Алтын (несомненно, чтобы сделать комплимент) подтвердил: говори он на языке, сошел бы за турка.
После полудня холод не прекращал усиливаться. Согнав к солнцу густую марь, ветер оставил ее там. По мере того как соскальзывающий к западу плоский диск то темнел, то светлел сквозь более или менее плотные слои тумана, капризы света нашептывали этим жилищам и их обитателям противоречивые откровения. Но он не пожелал остановиться послушать. Он уже знал об этих вещах больше, чем хотелось. Он ускорил шаг в предполагаемом направлении дебаркадера.
Мальчик плакал, стоя перед фонтанчиком, простым краном, выступающим из грубой цементной глыбы на пересечении двух узких улочек. Пяти, может, шести лет. В обеих руках он держал по большому пластмассовому ведру с водой, одно – ярко-красное, другое – бирюзовое. Вода забрызгала короткие легкие штанишки и голые ноги.
Сначала ему показалось, что ребенок плачет просто от холода. Раскисшая земля уже подергивалась ледком, и стоять на ней босыми мокрыми ногами…
Потом он заметил сандалии. Это было то, что можно назвать банными сандалиями, синие резиновые овалы, снабженные ремешком, который пропускают между первым и вторым пальцами.
Сгибаясь вперед, мальчонка цеплял скрюченными и покрасневшими от холода пальцами ног ремешок, но через пару шагов сандалии снова соскальзывали. При каждом движении вода в ведрах плескалась через край. Ему не удавалось удержать сандалии на ногах, но он отказывался их бросить.
Осознание происходящего порождало гнетущее ощущение собственной полной беспомощности. Он не мог подойти спросить, где мальчик живет, чтобы, взяв на руки – такого маленького – отнести домой. Он не мог также попенять родителям за то, что те отправили его без подходящей обуви и теплой одежды. Он не мог даже забрать ведра и сказать, что поможет их донести. Поскольку при любом варианте требовалось поговорить с ребенком, а на это он как раз и не был способен.
А что он, в самом деле, мог? Дать ему денег? Но почему не рекламный проспект «Голоса Америки»?
Нет, он ничего не мог сделать, ничего, абсолютно ничего – это факт.
Мальчишка его заметил. Признав сочувствующего зрителя, принялся плакать еще пуще. Поставил ведра на землю, и, указывая поочередно на них и на босые ноги, умоляющим тоном обратил к взрослому незнакомцу, своему спасителю, какие-то слова на турецком.
Он сделал шаг назад, второй, так и не понимая этого послания страдания или возмущенного недоумения, которое выплакивал мальчик. Повернувшись, он побежал по улице, приведшей его к перекрестку. Ему понадобилось еще около часа, чтобы найти пристань. Шел снег.
Заняв место на пароме, он осознал, что оглядывает палубу, словно боясь увидеть его среди пассажиров.
На следующий день он слег в постель с простудой. Жар усиливался всю ночь. Он пробуждался и снова погружался в забытье, и в полубреду в сознании все время всплывали, как воспоминания с забытым происхождением и значением, их лица, женщины из Румели-хиссари и мальчика из Ускюдара: что-то в нем начало составлять уравнение, связывающее их между собой.
II
Это выступало основным положением его первой книги: сама сущность и главная претензия на эстетическое значение архитектуры коренятся в ее произвольности. Как только перемычки положены на опоры, как только та или другая крыша накрывает пустое пространство, то, что следует дальше, уже немотивированно. Сама перемычка, опора, крыша, пространство, которое она накрывает, – они тоже немотивированны. Значит, трудность состоит в том, чтобы приучить взгляд видеть в совокупности обычных форм, наполняющих мир – конструкциях из кирпича, облицованного цветной штукатуркой, из строевого леса с резными украшениями, – уже не «здания», не «улицы», а бесконечную последовательность свободного и произвольного выбора. Такой подход не оставляет места принципам, стилю, веяниям и вкусам. Всякое городское сооружение особенно и уникально, но расположенное среди всего остального, позволяет это заметить только очень чуткому и острому глазу. Иначе…
Его труд в последние три или четыре года состоял именно в том, чтобы переучить свой взгляд и сознание, вернуть их к пресловутому состоянию невинности. Побудительная причина была совершенно иной, чем у романтиков, поскольку он не думал, достигнув этого состояния незамутненного восприятия (чего, конечно, никогда не произойдет, поскольку невинность, как и справедливость, понятия абсолютные; можно лишь приблизиться к ним, но достичь – никогда), возвращаться к природе. Природа сама по себе его не интересовала. То, о чем размышлял он, наоборот, исходило из ощущения глубинной искусственности вещей: предметов, строений, огромной бесконечной стены, воздвигнутой с единственной целью – исключиться из природы.
Польза от первой книги была еще и в том, что она показала, как мало достигнуто в этом направлении, однако он уже знал (и кто лучше его?), где проходят границы и сколько правил социального договора он еще и не помышлял поставить на рассмотрение.
Поскольку теперь необходимо было избавиться от чувства привычности мира, следовало найти более подходящую лабораторию, чем Нью-Йорк, какое-нибудь другое место, где легче стать посторонним. По крайней мере, ему это казалось очевидным.
Ему, но не жене.
Он не упорствовал в настаивании. Ему хотелось проявить благоразумие. Он настроился на обсуждение. Он говорил об этом каждый раз, когда они были вместе – за обедом, на вечеринках, которые устраивали ее друзья (надлежало думать, что его друзья вечеринок не устраивали), в постели, – и постепенно выяснилось, что возражения Джейнис касаются не столько поездки, сколько программы в целом, самой идеи в чистом виде.
У нее, вне всякого сомнения, имелись свои резоны. Правило произвольности применимо не только к архитектуре; произвольность присуща – по крайней мере, там допускается ее существование – и совокупностям других явлений. Если арабески и орнаменты, из которых состоит город, не подчиняются никакому строгому закону, значит, никакой закон (или же только законы произвольности, приходящие в отсутствие оного) не вмешивается больше в отношения, запутанный клубок переплетающихся нитей этого города, отношения между человеком и человеком, мужчиной и женщиной, Джоном и Джейнис.
Мысль, действительно, дотянулась и до этого, хотя он никогда раньше ей не говорил. Он часто останавливался прямо посреди какого-нибудь повседневного ритуала, чтобы разобраться в очередном моменте. По мере того как идея обретала форму, и он, тщательно изучая, отбрасывал предвзятые варианты, возрастало его удивление перед размерами владений, подчиняющихся власти условности. Моментами он даже думал, что может определить в безобидном жесте своей супруги, ее самых приличествующих словах или поцелуе ссылку на палладианский трактат, откуда они вышли. Возможно, с той же точностью он смог бы составить полную историю происхождения манер своей жены – здесь отголосок готического Ренессанса, там имитация мисовского модернизма.
Поскольку в стипендии Гуггенхайма ему было отказано, он решил предпринять поездку на свои собственные средства, остаток гонорара. Не видя особой необходимости, он согласился с тем, чтобы Джейнис подала на развод. Они расстались в самых лучших отношениях. Она даже проводила его на корабль.
Целый день, второй день подряд, сыпал мокрый снег, собираясь в сугробы, в которых ноги вязли по колена, на открытых пространствах города, мощеных аллеях и пустырях. Холодные ветра превращали снежную кашицу на дорогах и тротуарах в шероховатую бугристую наледь с тусклым блеском. Крутые подъемы и спуски стали непригодны для передвижения, снег и лед задержались почти на неделю, затем внезапное потепление заставило их стечь с мощеных холмов за один день – кратковременные альпийские потоки бурой воды и отбросов.
Некоторое время после разливов погода оставалась терпимой, затем снова налетела снежная буря. Алтын уверил его, что нынешняя зима исключительно сурова, таких давно не видали.
Нисходящая спираль.
Затягивающаяся петля.
И с каждым днем свет падал на белые холмы все более косо и изнемогал немного быстрее.
Однажды вечером, возвращаясь из кинотеатра, он поскользнулся перед самым домом на обледенелой мостовой и безнадежно разодрал брюки на коленях. Это был единственный зимний костюм, взятый им с собой. Алтын указал адрес портного, который может сшить новый комплект очень быстро и дешевле, чем обойдется покупка в любом магазине готового платья. Алтын взял на себя переговоры с этим портным и даже выбрал в качестве материала шерсть с вискозой синюшного цвета со смутным отливом, – тусклого и неясного окраса, свойственного тому виду голубиной расы, который отторгла от себя природа. Он никак не мог определить, что именно в покрое создаваемого костюма – форма лацканов, длина задней шлицы, ширина брючин – отличало его от всего того, что он носил до сих пор; такой более… кургузый, что ли? И тем не менее, он сидел на нем безукоризненно, как и следовало ожидать от вещи, сшитой на заказ, и если он выглядел в нем ниже ростом, плотнее, то, возможно, таковой и была его фигура, а костюмы, которые он носил раньше, призваны были обмануть в этом вопросе. Цвет тоже способствовал небольшой метаморфозе: его кожа на фоне голубовато-серого перелива отдавала уже не в бронзу загара, а в желтизну. Надевая его, он делался турком во всех отношениях.
Не то чтобы он хотел походить на турка. Турки, в своей массе, смотрелись достаточно невзрачно. Он желал лишь уклониться от других американцев, продолжавших встречаться здесь даже в разгар мертвого сезона. По мере падения численности их стадный инстинкт становился совершенно невыносимым. Малейший знак – «Ньюсуик» или «Геральд Трибьюн» в руке, одно слово по-английски, авиаписьмо с подтверждающим почтовым штемпелем – этого было достаточно, чтобы тут же возбудить в них рвущееся с цепи чувство соплеменности. Дабы избежать столкновений, было полезным иметь какую-нибудь маскировочную форму в дополнение к знанию основных предпочитаемых ими мест: Диван Йолу и Джумхурийет джаддеси, американская библиотека и консульство, да еще с десяток ресторанов для туристов.
Когда зима установилась основательно, он прекратил свои выходы. Два месяца посещений оттоманских мечетей и византийских развалин придали восприятию произвольности такую резкость, что он уже мог обходиться без непосредственного наблюдения памятников. Комнаты его собственного места обитания – питейный столик, занавески с цветами, приводящие в замешательство красотки, линия схождения стен и потолка – предоставляли такое же изобилие «проблем», как и великие мечети Сулеймана или султана Ахмеда с их михрабами и пюпитрами, сталактитовыми нишами и стенной мозаикой.
Чересчур большое изобилие, по правде сказать. Днем и ночью комнаты изводили его. Они отвлекали внимание от всякой другой возможной деятельности. Он знал их так же досконально, как заключенный свою камеру – все изъяны конструкции, каждое испорченное изящество, точное положение пятен света в любой час дня. Но возьми он на себя труд передвинуть мебель, развесить на стенах свои гравюры и карты, промыть оконные стекла, отскрести полы, соорудить этажерку (все его книги продолжали находиться в двух ящиках, в которых и совершили переезд по морю), пришлось бы, пожалуй, поставить крест на непричастности своего присутствия, предполагаемого быть посторонним, и уничтоженной одним лишь вмешательством собственной воли, как случается, когда перебивают дурной запах фимиамом или ароматом цветов. И тем самым признать поражение. Это явилось бы доказательством того, что он не согласен со своими же положениями.
В виде компромисса он начал проводить пополуденные часы в кофейне, расположенной чуть ниже по улице. Он устраивался за столиком у окна и сидел, созерцая завитки пара, поднимающиеся маленьким венчиком над его стаканом с чаем. В глубине длинного зала напротив медного самовара собирались старики, бросающие кости и передвигающие фишки. Другие посетители сидели поодиночке, и ничто в поведении этих людей не показывало, что их мысли в чем-либо отличны от его собственных. Даже когда никто не курил, воздух переполняли запахи углей в приготовленных наргиле. Любая форма общения была редкостью. Кальяны булькали, маленькие костяные кубики постукивали в своих медных стаканчиках; шелест газеты, позвякивание стакана о блюдце.
На столе в пределах досягаемости руки он всегда держал красный блокнот, а на нем шариковую ручку. Положив, он их уже не касался до самого ухода.
Анализируя впечатления и побуждения, он постепенно осознавал, что основная привлекательность этой кофейни исходит из ее качества бастиона, самого прочного и устойчивого из всех, что у него имеются, к воздействию вездесущей произвольности. Если он сидит спокойно, соблюдая требования ритуала, протокола такого же простого, как правила игры в кости, мало-помалу предметы, занимающие пространство вокруг него, собираются в единое созвучное целое. Все вещи располагаются ровно в своих собственных контурах. Приняв за центр стакан в форме цветка, который в настоящий момент является не чем иным, как стаканом чая, его восприятие распространяется по комнате, словно концентрические круги по воде декоративного водоема, чтобы вобрать, наконец, весь объект в окончательном ноуменальном объятии. Очень точно. Зал в строгом смысле является тем, чем и должен быть. Зал заключает его в себе.