Текст книги "Тебе не пара"
Автор книги: Род Лиддл
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
При виде Ника он снова вопит и пытается выкарабкаться из Анны, но у него ничего не выходит: крепко увяз. Упираясь ладонями в тахту, он дергается назад, безуспешно силясь вырваться – ни с места, и все тут. Может, дело в каком-нибудь необычном сокращении мышц? Сколько ни тяни, сколько ни напрягайся изо всех сил, выбраться из нее никак не получается.
Приподнявшись на руках, он опять смотрит в окно. Там выстроилась целая очередь, люди нажимают, пихают друг друга, чтобы взглянуть на эту жалкую, абсурдную сцену в гостиной у Анны. Видны заместители министра внутренних дел Беверли Хьюз и Эндрю Нилл, и ведущий второй программы радио Джереми Вайн, и строгого вида комментаторша Фиона Брюс, и этот комик-педераст, Грэм Нортон, и тот человек, который пешком дошел до Северного полюса, Мик что-то не может вспомнить его имя, но лицо узнает; там же менеджер Арсенала, Арсен Венгер, плечом к плечу с сестрами-теннисистками Венус и Сереной Уильямс, сразу за ними – глава римской католической Церкви, кардинал Кормак Мерфи О’Коннор, а у него на плечах примостилась малышка Лора Браун, шестилетняя девочка, которая в Америке перенесла все эти операции и которую теперь отправляют в Диснейленд за счет какого-то таблоидного издания, поскольку, как в конце концов оказалось, операции никакой пользы не принесли.
Мика начинает подташнивать, он, словно зверь, принимается царапать пол, пытаясь вытащить себя из Анны, но по-прежнему не может ничего сделать, а она, теперь уже не на шутку запаниковав, со все нарастающими модуляциями в голосе спрашивает его, что происходит, что за фигня, затем кричит, уйди, уйди, уйди, но Мик остается глух к ее протестам; единственное, что он способен сознательно воспринимать, это очередь у окна, которая, как он теперь понимает, тянется до самого Нью-Кросса, заворачивает за угол, доходит до Куинс-роуд, а может, и дальше простирается – ему не видно. Его родственники тоже там, смешались с толпой знаменитостей и видных членов истеблишмента; он видит, как его отец пытается объяснить что-то Джону Прескотту, заместителю премьер-министра, а рядом стоит его мать, расстроенная, с грустными глазами. Смотрите, а вот и его дантист, мистер Хали, и мистер Бреннан, временно заменяющий врача в поликлинике, и тут же – мистер Кокс, преподававший у него математику в четвертом классе, который однажды пробормотал себе под нос, но достаточно разборчиво, «придурок гребаный», когда Мик хулиганил на уроке, и… короче, вот они все, стоят, уставившись на него, в свете синих вспышек, в то время как он не может выбраться из этой девушки, чего никогда раньше не случалось, ни разу, а она теперь еще и плачет, всхлипывает так протяжно, обиженно, прижавшись головой к индийской циновке.
Через некоторое время Мик прекращает борьбу, решив, что, может, тут как с этими растениями в джунглях: чем сильнее вырываешься, тем крепче застреваешь, так что он пытается чуть-чуть расслабиться. Заметив, что у очереди на улице и в самом деле есть конец, где-то далеко, в конце Куинс-роуд, он сразу жалеет, что взглянул туда. С краю, чуть в стороне от растянувшихся в хвосте – среди них несколько членов парламента от партии либеральных демократов, которых он не помнит по именам, диск-жокей Ники Кэмпбелл и жена Пола Маккартни, Хизер Миллс – стоит его собственная жена, Мэнди, с мокрым от слез лицом.
По прошествии, как ему кажется, нескольких часов – а на самом деле, возможно, секунд – у Анны из влагалища вырывается громкое бульканье, как будто вода всасывается в сток раковины, и – хлоп! – Мик оказывается на свободе. Он невыразимо рад такому повороту событий. Скатившись с нее, он навзничь ложится на пол в полном изнеможении. Люди за окном, как он с облегчением обнаруживает, разошлись, но Анна все еще тихо плачет рядом с ним.
– Все нормально? – спрашивает он.
– Да, нормально.
Мик начинает выдыхать, поднимая сильнейшие порывы воздуха.
– Что там такое случилось, зайка? – наконец решается он задать вопрос.
– Не знаю. Наверное, сокращение мышц или что-то в этом роде. Ты чего так завывал? Я прямо офигела от страха.
– Понимаешь, просто такое чувство, как будто ты в ловушке, что ли. По-видимому, контроль потерял на мгновение.
Пока они боролись, Анна осталась почти совсем без одежды. Она со стоном поднимается на ноги.
– О-у-у-у-у-у. Ноги болят.
Мик смотрит на ее ноги. Странное дело, пальцы и половина ступни отливают темно-коричневым блеском. Он замечает, что она стоит на пятках.
– Господи, – произносит Мик. – Я бы на твоем месте показался кому-нибудь.
– Да, – говорит Анна, а потом добавляет: – На фиг мы вообще это затеяли, а?
В общем, этот эпизод отбил у него всякую охоту изменять жене. Несмотря на то, что он все понимает: квартира Анны на третьем этаже, а значит, Джек Стро и все остальные вряд ли могли по-настоящему заглядывать в окно.
Иногда он думает, что надо бы позвонить Хелен – может, удастся прогнать из души эти чувства, как следует во всем разобраться. Но он не разговаривал с ней уже больше двух лет и понятия не имеет, где она. Если напрячься, в голову приходит разве что Рэмптон. И вот еще что: если с ней сейчас связаться, пойдут обиды, неприятные разговоры, в особенности насчет того, каким образом она от него ушла, плюс к тому она задолжала ему взнос за квартиру, ну и т. д. По правде говоря, он и представить себе не может подобного душевного разброда в случае, если бы от него ушла Мэнди: сегодня здесь, а завтра нет ее. И духу ее в этих стенах не осталось бы, думает он, – не то что после Хелен.
Одиннадцать вечера; Мэнди, склонив голову набок, читает одну из своих книжек, как всегда целиком погруженная в это занятие. Что-то техническое про уран. Мик сидит на полу, смотрит последние новости о военных действиях. Показывают фильм об израильском солдате, которого сирийцы использовали в качестве машины для переливания крови, потом – несколько неплохих кадров бомбежки Алеппо, за которыми следует интервью с американским госсекретарем. Война уже сто лет идет, и даже Мику, живо интересовавшемуся телерепортажами на ранней стадии конфликта, все это успело надоесть. Он спрашивает у Мэнди, интересная ли книга, и та отвечает, да, в ней много информации. «Теперь я знаю почти все, что нужно», – добавляет она.
Звонит телефон; Мэнди наклоняется, берет трубку, говорит: «Нет», затем снова кладет трубку. «Не туда попали», – объясняет она Мику. Мик поднимается, топает на кухню, закладывает два ломтя толсто нарезанного хлеба в тостер, затем наливает воды в чайник. Отпихнувшись от упершегося в живот кулака, он стоит, смотрит, как раскаленные докрасна спирали окрашивают хлеб в золотисто-коричневый цвет. Достав из буфета баночку «Мармайта», облизывает ее край. Хлеб выскакивает из тостера. Закипает чайник. А «Гаджия» стоит себе на месте, и с ней ничего не происходит, совершенно ничего.
ОХОТНИК ЗА ГОЛОВАМИ
(готический вариант)
Три часа ночи. Ничем не примечательное лето, прохладное и недолгое, незаметно перешло в осень. Но, несмотря ни на что, Джеймс начинает подозревать, что ему ниспослано благословение – любопытное ощущение, необычное, отчасти архаическое.
Эта не лишенная приятности мысль промелькнула у него несколько секунд назад. По какой-то иронии как раз в тот момент над головой у него, восемьюдесятью футами выше, произошло событие, которое весьма скоро заставит его переменить точку зрения. Как говорится, следите за рекламой.
Если точнее, благословение это распространяется лишь на отношения Джеймса с женщинами. То есть он благословен, но не глобально, не во всех делах. Только с женщинами.
Но уже само по себе это неплохо, такое благословение, правда? – спрашивает он самого себя, блаженно привалившись к стене и затягиваясь сигаретой.
Унылая натриевая лампочка на нижней площадке замызганной, промозглой бетонной лестницы озаряет его желтушным предутренним сиянием – выставляет, так сказать, в невыгодном свете. Сверху время от времени доносятся неясно бормочущие голоса, шаги, то и дело врывается, словно со срочным докладом, дверца машины, за ней – ненадолго – лихорадочный гул. Все эти посягательства на уединение его не особенно беспокоят, от них атмосфера в выбранном им укрытии становится только интимнее.
Поразительно, что удалось уговорить девушку пойти с ним. Он удивился до того, что тут же заподозрил – дело в ниспосланном ему благословении. Он всего-то и сказал ей: «А может, это, вниз спустимся?» – на что она, ни секунды не раздумывая, ответила: «Ага, ладно», – и беспрекословно направилась вслед за ним, пролет за пролетом.
Замечательно, думает Джеймс. Такого он не ожидал. После он пригласил девушку встретиться, выпить «как-нибудь на той неделе». В «Роще», предложил он, или в «Пещере отшельника»; до обоих пабов и ему, и ей недалеко. Он заговорил об этом, как только они оказались на самой нижней площадке. И она, к его ликованию и еще большему изумлению, отозвалась: «Ага, ладно», – с такой как бы усталой интонацией неизбежности в голосе.
И вот они стоят, дымя сигаретами: у него «Кэмел», у нее «Мальборо лайтс». Струйки сладковатого, затхлого дыма перемешиваются в холодном желтом воздухе. Вид у Джеймса взъерошенный, глаза заспанные, как будто он только что вскочил с постели в страшной спешке – на самом деле, именно так и случилось.
Сигаретный пепел просыпался девушке на халат. Протянув руку, Джеймс стряхивает его заискивающе-нежным жестом.
– Какие у тебя волосы красивые, – говорит он.
Но это вранье или, по крайней мере, преувеличение. Волосы у нее в меру блестящие, густые и черные, стрижка чуть коротковата для ее худого бледного лица – наверное, профессиональное. Волосы как волосы, в общем: нормальные, чистые и без явных признаков облысения. Но красивыми их назвать можно лишь с натяжкой.
Девушка шмыгает носом и улыбается, слегка смущенная.
– Спасибо, – в конце концов бормочет она, поправляя халат. – Знаешь, я пойду лучше. Сестра небось думает, куда я на фиг делась.
Когда она тушит сигарету о бетонную стену, искры, будто крошечные звездочки, скатываются вниз так быстро, что гаснут, не успевая долететь до пола.
– Тебе, если на то пошло, тоже пора, – добавляет она с легким лукавством. – Кто его знает, как там события развиваются…
Джеймс поспешно кивает в знак согласия и, незаметно справившись со значком на ее халате, говорит:
– Ну так что, Колетт… мобильник у тебя есть, договориться окончательно насчет встречи?
– А как же, – отвечает она и выдает пулеметную очередь цифр, которые Джеймс загоняет в свою «Нокию». – Только до обеда не звони, ладно, – мне на той неделе в ночь выходить. Ну давай, двигай. Пошли.
Они поднимаются по лестнице: впереди Колетт, шагает через ступеньку, чуть позади Джеймс, борется с одышкой. На полпути она говорит ему:
– Ты не поверишь, сколько мужчин в твоем положении пытаются медсестер снимать. По-моему, это то, что психологи называют защитным механизмом.
Джеймс секунду обдумывает ее слова, потом спрашивает:
– И часто им это с тобой удается?
Ему видно, как она, продолжая подниматься, пожимает плечами:
– Довольно часто. Мне-то что.
Столь грубое откровение заставляет Джеймса пересмотреть задним числом версию о ниспосланном ему благословении. Может, не я один такой; может, мужчины в большинстве своем благословенны, размышляет он. А может, благословение тут вообще ни при чем. Может, все, что нужно – это попросить.
Колетт впускает его через боковую дверь больницы, быстро прорезав металлический замок своей карточкой-пропуском. В вестибюле, где они шепотом прощаются, темень почти непроглядная. По мере того, как глаза Джеймса с трудом привыкают к темноте, от стен начинают отделяться странные призраки: монстры, громоздкие силуэты расплывчатых очертаний, они словно манят его к себе. Одно такое чудовище с головой гигантских размеров стоит на страже у дальней стены, распахнув объятия, и зловеще наблюдает за тем, как он с опаской переставляет ноги по линолеуму. Но мало-помалу частицы мрака и света растворяются в его мозгу, и Джеймс видит, что никакое это не чудовище, а здоровенный, симпатичный мохнатый плюшевый мишка. До него доходит, что он, должно быть, попал в приемную послеродового отделения.
И тут же, не успев прийти в себя, он снова вздрагивает от голоса, раздающегося прямо у него за спиной.
– Дверь направо, два пролета вверх. Пока.
Обернувшись, он всматривается в серую мглу, но Колетт уже и след простыл. Куда она испарилась? И какого черта шептаться?
Он топает вверх по лестнице, чувствуя, как угрызения совести с каждым шагом отдаются резью в животе. Уже на первой лестничной площадке слышны крики – ужасные, душераздирающие вопли, которые усугубляют чувство вины и слегка пугают его. Запыхавшись, он доходит до второго этажа, выруливает через пустой приемный покой к отделению, но тут, рванув было в панике мимо поста, на мгновение теряет ориентацию и не может вспомнить, в какой из комнат ему надлежит присутствовать. Кругом тихо – вопли прекратились, и Джеймс одичало оглядывается по сторонам, озлобленно матерясь. Ну и куда мне?
От длинного коридора по обе стороны отходят под углом многочисленные двери. Хрен поймешь, которая из них его палата. Не в силах вспомнить, он стоит, замерев в нерешительности, тяжело дыша.
На помощь ему приходит темнокожая женщина в голубом халате. Она высовывает голову из двери в каких-нибудь десяти футах от него:
– Сюда, мистер Твейт. Самое интересное-то как раз и пропустили.
– Ох ты, господи, черт побери, как же так… Выскочил только покурить… – Он ловит ртом воздух, тряся головой. – Выскочил только покурить, и на тебе…
Но, войдя внутрь, он перестает бормотать. Ощущение такое, будто он попал в особенно неаппетитный фильм Сэма Пекинпа [20]20
Сэм Пекинпа – американский режиссер, в фильмах которого часто фигурирует насилие.
[Закрыть], причем в самый разгар финальной сцены. Или, точнее говоря, в заключительный стоп-кадр, поскольку с его наблюдательного поста в дверях кажется, что участники застыли во времени и пространстве и вряд ли когда-нибудь смогут вновь пошевелиться. Что это было, размышляет он, перестрелка или беглый псих с мачете?
– Господи… – вот и все, что ему в конце концов удается выдавить в качестве приветствия. Затем опять, на случай, если его не расслышали в первый раз: – Господи…
В сцене принимают участие трое мужчин – по-видимому, врачи; на всех белые халаты. Или, по крайней мере, халаты, некогда бывшие белыми. Похоже, что белыми им снова никогда уже не стать. Теперь эти халаты выглядят, словно творения Джексона Поллока радикально-красного периода. Все эти люди, обернувшись, смотрят на него, стоящего в дверях в оцепенении, подобно первому свидетелю на месте автокатастрофы. Один из них, пожилой врач-пакистанец, которого он никогда не видел раньше, с головы до ног забрызганный кровью, по-прежнему держит в руках эти огромные… господи, да что же это? Гигантские плоскогубцы? Некое средневековое орудие пыток и религиозного наставления? Еще один неизвестный ему человек – короткие черные волосы, южно-азиатские глаза с тонкими веками – нагнулся, вооруженный небывалых размеров вантузом, до сих пор орошающим кровью белый линолеум.
А вот и доктор Андерсон, знакомый ему по последнему визиту сюда, отдыхает, прислонившись к окну; заметно, насколько он изнурен. К его вымазанному в крови подбородку пристало что-то хрящевидное. Он устало машет рукой разинувшему рот на пороге Джеймсу. А, Джим, говорит он, привет еще раз.
И акушерки здесь – обе тоже основательно искупались в крови на этой бойне, или что тут у них недавно происходило. Женщина, которая привела Джеймса в комнату, теперь занята тем, что откручивает некий громоздкий металлический предмет, прикрепленный к изножью кровати. Другая моет руки в раковине в углу; в сток сбегает розоватая вода с какими-то комками. Господи, думает он, ну и жарища в этой комнате, задохнуться можно.
И тут он видит Анжелу, про которую практически забыл. Малышка Анжела лежит, откинувшись, на койке; ноги, вдетые в нелепого вида стремена, все еще задраны кверху. Прикрывающая ее ниже пояса зеленая хирургическая простыня трепыхается на сквозняке, идущем из недавно открытого окна. Сделав глубокий вдох и отведя взгляд от синевато-багровой неразберихи под зеленой простыней, он подходит к Анжеле.
Вид у нее жуткий. Как у потерпевшей кораблекрушение или умирающей от холеры в бенгальских трущобах, что-то в этом роде, думает он. Ее волосы, обычно каштановые, как-то выцвели до тусклого глиняного оттенка и прилипли к голове, свалявшись в жирные немытые космы. Лицо у нее серое, дряблое от петедина и напряжения.
И все же у Анжелы хватает сил улыбнуться ему.
– Привет, зайка, – хрипит она. – Ну что, опять опоздал?
Он берет ее руку, до странного холодную и в то же время липкую от еще не просохшего пота, в свою.
– Ну извини, извини… Только покурить выскочил… Я…
– Нормально все, не переживай. Может, и к лучшему, что тебя здесь не было, если честно. Нет, правда, пришлось попотеть. – Она обводит комнату взглядом. – Они все вели себя просто героически. Погляди-ка…
Она подсовывает ему какой-то белый кулек, то ли не замеченный им до сих пор, то ли как-то выброшенный из головы, и начинает слой за слоем разматывать тряпки, в которые эта штуковина завернута.
Нет, не надо, хочет сказать он, пожалуйста, не утруждайся ради меня, еще успеется. Но слова застревают в горле, и вместо него заговаривает Анжела.
– Чарли, – обращается она к комку, который держит в руках, – поздоровайся с папочкой.
Джеймс в ужасе таращится на странное создание. Господи, что это? Какое-то кошмарное существо, просто черт знает что: череп конической формы, длинный, с перекошенной макушкой; желтовато-зеленое лицо, сочащееся слизью непонятного происхождения; глаза черные, огромные, осмысленные.
– Ф-фу, – не удержавшись, выдыхает Джеймс. Глаза обращаются в его сторону, под их недобрым взглядом он – как под прицелом.
Джеймс – тут надо отдать ему должное – изо всех сил старается вызвать в себе симпатию к этой штуковине, что, черт побери, дается ему с трудом. Пролепетав в конце концов: «Привет, Чарли», – он неуверенной рукой тянется к отвратительному чудовищу.
Внезапно перестав глазеть, Чарли начинает вместо этого громко плакать. Звук такой, как если бы банда подростков мучила нескольких кошек сразу.
– Правда, хорошенький? – говорит Анжела, снова укладывая куль себе под бок.
На следующей неделе у Джеймса нет времени выпить с Колетт ни в «Пещере отшельника», ни в «Роще» – да вообще где бы то ни было, что слегка его раздражает. Он постоянно на побегушках, вся его жизнь теперь заполнена однообразными поручениями: заварить чай, помыть посуду, сгонять в магазин, когда кончается неприкосновенный запас пеленок, постирать загаженные детские одежки. Совместить эти дела с попытками вести домашнее хозяйство, как все нормальные люди, – задача, оказывается, совершенно невыполнимая. Прихожая, кухня и гостиная забросаны кисейными платками, перемазанными какой-то похожей на гной дрянью; все полы усеяны игрушками, дико ухмыляющимися, раскрашенными в цвета для дальтоников. То там, то сям, если повезет, можно найти вонючую пеленку или пачку ароматизированных салфеток, коварно укрывшуюся под подушкой.
Запах экскрементов и прокисшего молока проникает в каждый угол дома несмотря на то, что Джеймс целыми днями прыгает повсюду с флаконом «Глейда».
Он, конечно, старается по возможности держаться подальше от мерзкого созданьица, избегает даже находиться с ним в одной комнате, что ему, как правило, удается.
Избавленный от необходимости кормить грудью, он считает само собой разумеющееся оправдание настоящим подарком судьбы. Плюс к тому, он разработал хитроумную теорию, позволяющую ему уклоняться от еще худшей повинности – смены пеленок. В этом возрасте младенец «полностью зациклен на маме», вслух зачитывает он Анжеле из пособия для родителей. Подняв идиотский том повыше, цитирует: «…а значит, важно, чтобы отец не начал ассоциироваться исключительно с неприятными для ребенка вещами, такими, как смена пеленок, а мать – исключительно с тем, что доставляет удовольствие, например, с кормлением…»
Впоследствии все это может привести к серьезным проблемам, уверяет он жену.
И Анжела, слава богу, не особенно возражает против таких аргументов. По сути говоря, она испытывает настоящее наслаждение от этого грязного дела, несмотря на сплошную отупляющую скуку и неизбежную вонь. Конечно, она все время ходит усталая. Да и по друзьям скучает (они от нее шарахаются, как от чумы или дифтерита). Но Чарли она необъяснимым образом обожает и, даже когда поспать ей удается совсем недолго, безропотно вылезает из постели в три утра – кормить этого мелкого негодяя-эгоиста в такую рань. Джеймс всегда крепко зажмуривает глаза, когда она встает унять страдальческие жалобные вопли, несущиеся из кроватки у них в ногах. По правде говоря, в такие моменты он чувствует себя немного виноватым.
Но тут имеются и смягчающие вину обстоятельства: маленькое чудовище, кажется, не слишком-то любит его. Более того, оно, по сути говоря, затаило на него некую злобу. Джеймс прямо-таки боится моментов, когда Анжела, вся обмякнув, в изнеможении говорит: «Ты его не подержишь немножко?» – и противный куль переходит из рук в руки. В таких случаях Джеймс опасливо берет его и начинает покачивать по рекомендованной в учебниках системе. Но сидящее внутри создание ни на секунду не дает себя одурачить. Открыв свои большие черные глаза, оно упирает в Джеймса неподвижный взгляд, как тогда, в палате роддома. Оно даже не плачет, только глазеет; при этом на уме у него явно что-то недоброе. Этот взгляд не на шутку действует Джеймсу на нервы. Где оно научилось так глазеть? В этом возрасте ему еще рано уметь фокусировать глаза. Эта идиотская хрень – погремушка с разноцветными канарейками – для того и болтается постоянно у него над головой, чтобы учиться их фокусировать. Но на Джеймсе-то оно фокусируется без проблем. Фокусирует на нем свой холодный, сухой ненавидящий взгляд, а затем обычно срыгивает ему на рубашку.
Когда существу было недель шесть, произошло нечто странное. Анжела передала кулек Джеймсу и удалилась наверх, в спальню, вздремнуть. Прошлой ночью Чарли не давал ей спать дольше обычного. Теперь она была похожа на фотографию енота в сепии.
Как только она вышла из комнаты, Джеймс тут же положил куль в корзину типа моисеевой и сел с журналом на диван, почитать о хорошей одежде, привлекательных женщинах и спорте.
Оно начало плакать.
– Кончай орать, – велел Джеймс.
Плач продолжался.
– Я кому сказал, кончай, блин, орать, – повторил Джеймс.
Плач стал немного настойчивее.
Когда Джеймс подошел разобраться, существо умолкло, и он снова наткнулся на этот зловещий взгляд.
– Кончай пялиться, – сказал Джеймс.
Но существо продолжало пялиться.
Тогда Джеймс ткнул его в горло пластмассовой линейкой.
– Я кому сказал, кончай, блин, пялиться.
И снова ткнул.
Но оно лишь глянуло на него с тем же угрожающим выражением, а затем – вот это-то и есть самое странное – открыло свой писклявый рот и совершенно ясно произнесло:
– Дезайи.
Ошарашенный, Джеймс уронил линейку.
– Как ты сказал, засранец?
Попялившись еще немного, оно повторило: «Дезайи. Дезайи. Дезайи».
Джеймс грустно покачал головой.
– Ах ты, гаденыш недоделанный, – и с этими словами опять уселся за свой журнал.
Пару дней спустя Джеймс, уютно устроившись, лежит на диване, сраженный каким-то загадочным недугом. В течение тридцати шести часов он не двигается, не переодевается, охваченный то ли слабостью, то ли тошнотой, а может, и тем, и другим: рука заброшена за голову, на рубашку капает пот. У него почти не осталось сил даже на то, чтобы думать о своей болезни: не то пищевое отравление, не то вирусный грипп, а может, это тянет к нему свои пока не окрепшие щупальца что-то еще более грозное, что-то такое, что никогда уже не пройдет и в конце концов, после всех ужасов лечения, доконает его. Ох, как же он изможден и беспомощен.
Все это время Анжела вынуждена и хозяйство вести, и ухаживать за Чарли, плюсто и дело выполнять жалобные требования Джеймса. «Ты не могла бы мне принести немного сердечной настойки из кухни», – просит он время от времени. Эта непонятная напасть повлияла на его речь. Он постоянно использует слова «сердечная настойка», «лихорадка» и им подобные, будто бледноликая, чахлая героиня эпохального викторианского романа. Так он и проводит время в заключении: старомодно выражаясь и смотря гольф по спутниковому каналу.
Чарли тем временем продолжает какать, писать и есть, совершенно не замечая отцовских страданий. Но Джеймс, чье здоровье поправляется, а вид улучшается день ото дня, со своего наблюдательного поста на диване следит за маленьким существом со смесью опасения, подозрения и ужаса.
Даже выздоровление не приносит того радостного облегчения, которым, как правило, сопровождается отступление болезни. Вместо этого он дергается по поводу выхода на работу, а выйдя, целый день дергается на работе по поводу возвращения домой. Там его опять поджидают выходки, направленные, как он искренне полагает, против него лично.
Как вы, наверное, уже догадались, Джеймс больше не считает себя благословенным вообще ни в каком смысле. Наоборот, он начинает думать, что над ним тяготеет проклятие. Такое впечатление, что у него солипсическое, однозначное, черно-белое восприятие судьбы. Благословен или проклят, третьего не дано, причем маятник ежедневно раскачивается из стороны в сторону. Непонятно, откуда у него такое отношение к жизни – его же, в конце концов, не воспитывали анимистом или католиком. Но не менее непонятно другое: не является ли все то, что он, по его утверждению, видел собственными глазами, просто результатом по-детски воспаленного воображения. Как-то странно, что младенец шести недель от роду гулит «Дезайи». И потом, этот жуткий, действующий на нервы взгляд. Есть и другие обстоятельства, подкрепляющие Джеймсову уверенность в том, что дело тут нечисто – того и гляди, произойдет нечто страшное.
Например, по ночам дом словно рушится прямо на глазах. Джеймс лежит без сна в холодном поту, с широко открытыми глазами, в то время как стены, пол и крышу атакуют полчища ненасытных насекомых: щетинохвостики, мокрицы, жуки-пожарники, уховертки, долгоносики, тараканы, гусеницы, сверчки, клещи и прочая еще более мелкая шушера с незапоминаемыми и непроизносимыми латинскими названиями. В последнее время Джеймсу никак не удается отделаться от этого постоянного похрустывания. Иногда он поднимается с постели, где лежал рядом с Анжелой, украдкой идет выяснить, в чем дело, и в темноте довольно часто застает их, когда они жуют линолеум в кухне, прогрызают древесину плинтусов, постукивают в окна своими мягкими перепончатыми крыльями. При его появлении они бегут без оглядки, торопливо забираясь под шкафы и стулья или просто растворяясь в ночи. Недавно он несколько раз прятался за диваном в ожидании их прихода, чтобы выпрыгнуть оттуда в последний момент, как только они приступят к своим темным делишкам. Ха! – кричит он. ПОПАЛИСЬ! И начинает топать и рычать как безумный.
Как только Анжела умудряется их не слышать, думает он. Ничто кроме Чарли не способно ее разбудить. Она все спит и спит, ее утонувшее в подушке лицо светится молочно-белым, напоминая обитающих на дне океана странных рыб, чей счастливый удел – породившая их тьма.
Она не слышит ни насекомых, ни постоянного назойливого гула, который производят молекулы воздуха, сталкиваясь у них над головами, – ничего, одного лишь Чарли. А в сознании Джеймса эта непрерывная деятельность в глухой ночи выливается в дребезжащий мотив, заглушить который он не может при всем желании.
А тут еще эта птица в саду, впервые замеченная им несколько дней назад, большая черная птица, что сидит на крохотном квадрате лужайки и всматривается в кухонное окно своими черными глазами.
– Это ворона, Джим, – говорит Анжела.
– Слишком большая для вороны. Ворон это…
– Это ворона, Джим. Оставь ее в покое.
Неделю спустя после случая с «Дезайи» происходит еще один перелом в том же роде. Как-то вечером Анжела, физически не в состоянии пошевелиться, лежит, распростершись, на диване, который теперь используется исключительно в качестве больничной койки. Услышав плач, доносящийся из моисеевой корзины в дальней комнате, она умоляет Джеймса пойти посмотреть.
– Что ему, по-твоему, нужно? – нервно спрашивает Джеймс.
– Да, наверно, снова подгузник сменить, – говорит Анжела, зависнув на пороге долгожданного полуобморока.
Джеймс на цыпочках идет в соседнюю комнату. Существо тихо и настойчиво плачет, но, едва завидев Джеймса, замолкает и опять начинает пялиться на него. На этот раз глаза его слегка сужены, словно оно пытается сосредоточиться на чем-то жизненно для себя важном. Выглядит все именно так, если, конечно, допустить, что столь малолетнее создание способно на осознанный мыслительный процесс.
Взяв пластмассовую линейку, Джеймс нерешительно тычет ею в подгузник: действительно, полный, судя по звуку. Он недовольно сопит, вынимает чудовище из корзины и переворачивает. Отлепив пластиковые полоски сбоку, крайне осторожно снимает подгузник и кладет на пол. Приподнимает голый зад существа, собираясь подтереть его, и тут…
– Господи, твою мать!!!!!
Вслед за взрывной волной утробного кашля из задницы вырывается мощный поток экскрементов, цветом и токсичностью напоминающих оксид урана, и обдает противоположную стену, дверь, ковер, а особенно щедро – лицо Джеймса. Он роняет штуковину обратно в плетеную корзину.
– Мать твою!!
– Что случилось, зайка?
– Задница у него вся взорвалась к чертовой матери, что-что. Господи ты боже мой.
Борясь с тошнотой, Джеймс утирает с физиономии пузырящееся желтое дерьмо, пинту за пинтой, на что уходит целая пачка влажных салфеток. Эта дрянь липнет и жжет не хуже напалма, а пахнет, как разлагающийся труп бомжа. При каждом прикосновении тряпки Джеймса выворачивает и передергивает.
Покончив с самым неприятным, он наступает на гадкое существо с верной пластмассовой линейкой наготове.
– Ты, урод, сволочь мерзкая, – говорит он, тыча линейкой в жирную шею.
Существо смотрит на него в ответ этими своими огромными черными глазами, нимало не смущаясь.
– Бабаяро, – булькает оно. – СелестинБабаяро.
Никто ему, разумеется, не верит.
Как-то поздним вечером Джеймс выбирается в «Пещеру отшельника» на короткую побывку, посидеть с друзьями: Ади, Кларой и ее отвратительным самодовольным приятелем Троем. Он готов был к их смеху и недоверию, но теперь, когда приходится сносить такое, его это все-таки раздражает и оскорбляет.
– Я же вам объясняю, – говорит Джеймс, стуча по столу рукой и делая очередной здоровый глоток пива, – это дерьмо мне теперь весь состав «Челси» наизусть выдает. Нет, блин, серьезно! Семь недель ему, говорить вообще еще не положено. А оно весь «Челси», блин, на память знает. Точно вам говорю, блин, прямо как одержимое!