355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Робин Дэвидсон » Путешествия никогда не кончаются » Текст книги (страница 13)
Путешествия никогда не кончаются
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:34

Текст книги "Путешествия никогда не кончаются"


Автор книги: Робин Дэвидсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

– Эдди, ты не брал ружье?

Нет, не брал. Я настолько привыкла к ружью, что не представляла, как можно без него обойтись. Мысленно я уже видела множество огромных диких верблюдов, они обступали меня со всех сторон. Эдди сказал, что останется в лагере, а я решила вернуться и поискать ружье. В то утро, не знаю почему, я привязала ружье к седлу Зелейки, совершенно к этому не приспособленному, и ружье выскользнуло из чехла. Я вновь взгромоздила седло на Баба и отправилась по собственным следам назад, на восток, где светлая голубизна уже гасила розовые блики. Я проехала, наверное, миль пять, ежеминутно ожидая, что Баб сбросит меня на землю и отправит на тот свет: он пугался скал, птиц, деревьев – этот дурачок боялся всего на свете. Я часто задумывалась об умственных способностях Баба.

Мимо проехала «тоёта» – Баб, разумеется, отскочил в сторону футов на шесть. В машине кроме незнакомого геолога оказались мой двуствольный «Саведж», несколько плиток шоколада и лимонад. Уж если везет, так везет. С небосвода на нас таращилась огромная луна, а я, бесстыдно чавкая и давясь от жадности вкуснейшим шоколадом, полчаса доказывала геологу, что не надо вести разработку урановых месторождений здесь, посреди богом забытой пустыни.

Бабби не терпелось вернуться в лагерь. Он припустил бегом, я не мешала ему. Хорошо же, простофиля несчастный, если у тебя так много сил, завтра понесешь половину груза Зелейки. Из трех моих взрослых верблюдов самым ненадежным оказался Бабби. Может быть, потому, что я плохо его обучала, или потому, что он был еще молод и легкомыслен, а может быть, глупость была заложена в его генах. Однажды он чуть не сбросил Эдди. Без всякой видимой причины Бабби вдруг начал вскидывать задние ноги, и, хотя я вела его в поводу, мне было нелегко с ним справиться. Эдди выдержал испытание с обезьяньей ловкостью. Я умирала со смеху. Но Эдди ни на минуту не потерял чувства собственного достоинства.

Меня часто спрашивали, почему я большую часть пути шла пешком. По трем причинам. Во-первых, из-за Баба. В любую минуту он мог сбросить меня на землю, а лежать со сломанной ногой и смотреть, как твои верблюды уносятся в облаке пыли неизвестно куда, не очень заманчивая перспектива, когда до ближайшего жилья миль триста. Я предпочла бы ехать на Дуки или Зелейке, но их седла годились только для поклажи. Во-вторых, я считала, что мои верблюды и так несут слишком много груза, и не хотела обременять их лишними ста двадцатью шестью фунтами, хотя понимала, что это дурацкое соображение. А третья причина заключалась в том, что ноги болели иногда очень сильно, но ягодицы еще сильнее.

Я вернулась в лагерь с победой. За несколько дней до этого я сказала Эдди, что в Уорбертоне его ждет ружье. С тех пор наши вечерние разговоры неизменно вертелись вокруг ружья. Правда ли я собираюсь подарить ему ружье, будет ли это точно такое же ружье, уверена ли я, что ружье предназначается ему, а не кому-то другому? Эдди задавал эти вопросы по сто раз, и, когда мне наконец удавалось рассеять его сомнения, разражался смехом. Так продолжалось из вечера в вечер. Я пыталась рассказать Эдди о Рике и «Джиогрэфик», но как сказать на питджантджаре «американский журнал»? Я побаивалась встречи с Риком. Я знала, что Эдди вряд ли поймет, зачем нужны Рику тысячи снимков. Знала, что ему это не понравится. Мне не хотелось ставить под удар дружбу со своим новым другом. А с другой стороны, хотелось вновь увидеть Рика. До Уорбертона было уже рукой подать.

В тот вечер Эдди был непривычно словоохотлив. Он рассказывал о земле, по которой мы шли, о местах, связанных с преданиями, легендами, перебирал события нашей жизни. Снова и снова вспоминал смешные случаи, объяснял, почему тогда-то мы поступили правильно, а тогда-то нет. Потом начался неизбежный разговор о ружье, о Рике, еще о чем-то. Потом наступила тишина. Я уже собралась ложиться спать, но Эдди вдруг снова усадил меня рядом с собой и показал маленький, обкатанный водой камешек. Положил камешек мне на ладонь, сжал мои пальцы и разразился длинным монологом, смысл которого я уловила лишь частично. Насколько я поняла, камешек должен был спасти меня от гибели или Что-то в этом духе. Я спрятала его в надежное место. Тогда Эдди дал мне обломок железной руды. Я не представляла, что означает этот подарок, но Эдди почти ничего о нем не сказал. Наконец мы легли спать.

Еще одну ночь мы провели вместе – последнюю. Эдди твердил, что непременно найдет в Уорбертоне надежного старика и он проводит меня до стоянки в Карнеги. По словам Эдди, в провожатые годился только пожилой человек, старик-уати пулка (дословно – «большой человек») с длинной седой бородой, но никак не молодой мужчина. О молодом не может быть и речи. Я колебалась. Эдди был прекрасным спутником, но после Уорбертона начиналась совершенно дикая пустыня, и я хотела пройти эту часть пути одна, чтобы проверить, чего стоит моя вновь обретенная уверенность. Четыреста миль заросшей спинифексом пустыни Гибсона без капли воды, насколько я знала. А как мой провожатый вернется в Уорбертон? С Эдди все было просто: за ним приедет Глендл. Впрочем, Эдди добрался бы до дома и без Глендла, так как его сородичи часто ездили из Пипальятжары в Уорбертон и обратно; любой из них захватил бы Эдди. Но Уорбертон был последним поселением аборигенов, а в Карнеги жили белые скотоводы. Поэтому я решила отказаться от предложения Эдди. Эдди, хотя и с явной неохотой, согласился.

Ричард добрался до нашей стоянки около трех часов ночи. Понятия не имею, как ему удалось нас разыскать. Он принадлежит к завидной породе людей, которым всегда везет. Каким-то образом он неизменно ухитрялся меня находить благодаря стечению самых невероятных обстоятельств. На этом построена вся его жизнь. Множество случайных совпадений, которые выручают его, опровергая все законы статистики. Рик просидел за рулем двое суток, не спал ни минуты и был полон энергии и энтузиазма. Таким он бывал при каждом своем появлении. Естественное следствие шока, вызванного резкой сменой обстановки: срочно подготовив снимок для обложки очередного номера журнала «Тайм», он очутился среди безмолвной пустыни; любой человек на его месте потерял бы голову. Через день Рик обычно приходил в себя. Он привез почту для меня и ружье для Эдди. Мы болтали и смеялись, но Эдди явно хотел спать и не очень понимал, что означает это ночное веселье. С подарками мы решили подождать до утра.

На следующий день все проснулись рано. И получилось что-то вроде рождественского утра. Эдди не мог нарадоваться ружью. Я лихорадочно читала письма друзей. Рик щелкал фотоаппаратом. Я старательно подготавливала Эдди к появлению энергичного фотографа. Но пережить такое? Рик садился на землю, вставал на колени, ползал на четвереньках, ложился на живот – щелк, щелк, щелк. Эдди взглянул на меня и почесал в затылке:

– Кто такой? Что надо? Зачем столько снимков? Я попыталась объяснить Эдди, чем занимается Рик, но мне в сущности нечего было ему сказать. Словами тут не поможешь.

– Довольно, Рик, хватит!

В ответ Рик вытащил другую камеру.

– Послушай, есть прекрасный выход.

В руках у него был «Полароид» с моментальной съемкой. Он сфотографировал Эдди и тут же вручил ему карточку.

Я вышла из себя.

– Ну конечно, «бусы для коренного населения». Знаешь, Рик, Эдди не любит, когда его фотографируют, прекрати немедленно.

Я была не права. Рик не хотел обидеть Эдди, и я зря на него набросилась.

– Я захватил «Полароид» только потому, – сказал Рик, – что фотографы всегда обещают прислать снимки, но никогда не присылают. И потом, сама видишь: я фотографирую, Эдди получает снимок – товарообмен.

Я боялась, что Эдди почувствует подвох. И не ошиблась. Эдди не нравился Рик, Эдди не нравилось, что его фотографируют, Эдди решительно не понравился бесполезный клочок бумаги с изображением его лица – он расценил его как подкуп. Тучи сгущались.

Рик уехал мили на две вперед по дороге, а мы с Эдди молча сняли лагерь. Уже в пути Эдди снова спросил, зачем нужны все эти снимки, я снова попыталась ему объяснить. Безуспешно. Случилось то, чего я так опасалась, я ничего не могла с этим поделать.

Мы шли вместе по дороге. Вдали показалась машина, на ее крыше стоял Рик, длинный объектив казался наростом на его глазу. Я решила дать Эдди возможность поступить по своему усмотрению. Когда мы подошли поближе, он поднял руку и сказал по-английски:

– Не снимать, – а потом добавил на питджантджаре: – Очень не люблю.

Я рассмеялась. Рик воспользовался моментом, щелкнул и опустил камеру. Когда много времени спустя пленка была проявлена и отпечатана, на слайде оказалась запечатленной прекрасная сцена: старик абориген, подняв руку, радостно приветствует улыбающуюся женщину. Вот что значит всевидящее око объектива. Один такой слайд говорит достаточно много. Вернее, лжет достаточно красноречиво. В нем отражена самая суть снимков, сделанных Риком во время путешествия, и, когда бы я теперь ни взглянула на этот слайд, все снимки Ричарда оживают у меня в памяти. Блистательные, превосходные, по-настоящему волнующие, они в сущности не имеют ничего общего с действительностью. Они мне нравятся, но рассказывают они о путешествии Рика, а не о моем. Боюсь, дорогой Ричард никогда этого не поймет.

Уже потом в Уорбертоне Глендл спросил Эдди, что он собирается делать со своей фотографией.

– Сожгу, наверное, – беззаботно ответил Эдди.

Мы с Глендлом только хмыкнули.

И все-таки я несправедлива к Ричарду. Добродушный по характеру, он изо всех сил старался не мешать. Ничего не требовал, ничего не навязывал, как принято среди фотографов. Он действительно не мог понять, почему аборигены так болезненно реагируют на фотоаппарат, но это в конце концов естественно. Он ведь никогда не жил среди аборигенов, а сколько раз он чувствовал себя отвергнутым, раздавленным неудачами и с честью выдерживал это испытание. С любыми трудностями Рик справлялся куда более умело, чем можно было ожидать.

Уорбертон оказался отвратительной дырой. После великолепия пустыни и очарования крошечных поселений Уорбертон поразил меня своим жалким видом. Все деревья в округе были спилены на дрова. По соседству с водопоем скот съел все до последней травинки, поэтому то тут, то там вздымались удушающие облака пыли. Хотя стояла середина зимы, мухи облепляли каждый дюйм тела. И посреди всего этого убожества, в окружении навесов и жалких хижин аборигенов, теснились на холме постройки белых, обнесенные (очевидно, на случай нападения аборигенов) высоченными заборами с колючей проволокой. Но здесь тоже были дети, как всегда непоседливые и любознательные, и в отличие от взрослых они радовались, когда их фотографировали. Ричард раздавал десятки снимков.

Несмотря на гнетущую тоску, царившую в Уорбертоне, мое пребывание в этом унылом месте превратилось в сплошной праздник. Я радовалась приезду Глендла, обществу местного школьного учителя, Рика. Эдди то и дело уводил меня на стоянку аборигенов, знакомил со своими друзьями и родственниками, и тогда время переставало существовать: часами мы сидели в пыли и говорили о путешествии, о местах, где мне предстоит побывать, о том, как хорошо было идти вместе с Эдди, и, конечно, о верблюдах, о верблюдах и о верблюдах. Кто-то из стариков спросил меня, спала ли я с Эдди. На мгновение я остолбенела, а потом сообразила, что он вкладывает в эти слова совсем иной смысл. Если два человека спят в одной уилче, между ними, как считают аборигены, непременно возникает чувство дружбы, чувство единения. В чем, в чем, а в здравом смысле аборигенам не откажешь.

Когда пришло время уезжать, Эдди искоса взглянул на меня, сжал мою руку, улыбнулся и потряс головой. Завернул ружье в рубашку, положил сзади себя, передумал, положил спереди, потом снова передумал и осторожно положил ружье сзади. Помахал рукой из окна машины, и вот уже Глендл, Эдди и друг Гпендла – Уала Карнка [35]35
  Быстрокрылая Ворона


[Закрыть]
исчезли в облаке пыли.

Всю неделю в Уорбертоне я чувствовала себя счастливейшей из смертных. Состояние, прежде мне совершенно незнакомое. Во время этого путешествия меня преследовало так много неудач, столько досадных мелочей не давали мне поднять голову, такой большой кусок моей жизни до путешествия был отравлен скукой и предопределенностью каждого шага, что теперь, когда счастье, словно птица, пело у меня в груди, я буквально плыла по воздуху. Счастье окутывало меня, как облако. Я одаривала им всех и каждого. Раздавала горстями и не беднела, только становилась еще счастливее. Хотя все, что происходило в последние пять месяцев, происходило совсем не так, как я себе представляла. Не соответствовало моим планам, не оправдало моих ожиданий. Ни разу я не сказала себе: «Да, все это я затеяла ради такого вот дня» или: «Да, вот к этому я стремилась». На самом деле большую часть моего времени поглощала однообразная утомительная работа.

Но когда проходишь, едва не падая от усталости, двадцать миль в день и делаешь это день за днем, месяц за месяцем, начинают происходить странные вещи. Правда, осознаешь их только потом, оглядываясь назад. Прежде всего я вспомнила в мельчайших подробностях и с необычайной яркостью всю свою жизнь до путешествия и всех людей из этой моей прошлой жизни. Каждое слово из Разговоров своих и случайно услышанных давным-давно, еще в раннем детстве; это дало мне возможность по-новому оценить свое прошлое с такой искренней, с такой полной самоустраненностью, будто речь шла не обо мне, а о ком-то другом. Я заново открыла для себя и заново узнала людей, давно умерших и забытых. Я раскопала целый пласт воспоминаний, о существовании которых даже не подозревала. Люди, лица, имена, места, где я бывала, ощущения, обрывки каких-то сведений – все это ждало внимательного разбора. Происходила генеральная уборка мозга, освобождение от скопившегося мусора, загромождавшего мою голову, – постепенный катарсис [36]36
  Катарсис (греч.) – очищение, термин древнегреческой философии и эстетики для обозначения сущности эстетического переживания


[Закрыть]
. Наверное, благодаря этой гигантской работе я сумела глубже понять свои отношения с другими людьми и с самой собой. И я была счастлива, другого слова не найти.

Ричард объяснял все происходящее со мной волшебством. Я смеялась и дразнила его за такие подозрительные речи. Но мое перерождение ошеломило его. Я вспоминаю сейчас это время с пытливым недоверием. Но тогда мы с Ричардом действительно разговаривали на языке черной магии. Судьба. Втайне друг от друга мы оба верили в существование некой потусторонней силы, соприкосновение с которой доступно тем, кто угадает ее веления. О, господи.

Глава 10

Я рассталась с Уорбертоном в июле или в начале августа. Мне предстояло провести около месяца в полном одиночестве. Начиналась та часть пути, где моя способность к выживанию впервые подвергалась серьезному испытанию, и если мне суждено было погибнуть, то скорее всего здесь, в этой неоглядной, безлюдной, коварной пустоте, но я двинулась вперед с какой-то новой спокойной уверенностью в своих силах.

Дорога «Ружейный ствол» (у австралийцев весьма своеобразное чувство юмора) представляла собой две параллельные колеи, они то исчезали, то появлялись, но в основном сотни миль дорога неуклонно шла на запад, через самые негостеприимные безводные места, где на сотни миль вокруг не было ни малейших признаков жизни. Когда-то она была проложена для геологических изысканий, а теперь машины с двойным приводом проезжали здесь раз шесть в год, не больше.

Я надела новые сандалии. Перепробовав множество самой разной обуви, я убедилась, что удобнее всего – сандалии. В башмаках тяжело и жарко, в кроссовках хорошо себя чувствуешь только утром, и то не больше часа, так как затем набившийся песок пропитывается потом и на стельках образует бугры и складки. Сандалии, конечно, не защищали от острых палочек, колючек и иголок спинифекса, но через один-два дня я уже не обращала внимания на ссадины и волдыри. К этому времени я настолько приспособилась к пустыне, что перестала воспринимать холод и боль. Моя выносливость превзошла все мыслимые пределы. Я всегда испытывала зависть и благоговейный страх перед людьми (особенно мужчинами), способными причинять себе боль и делать вид, что им все нипочем. Теперь я тоже этому научилась. Когда мне случалось отхватить кусочек пальца или содрать изрядный кусок кожи, я только говорила «Ух ты!» и тут же об этом забывала. Я всегда была слишком занята каким-нибудь неотложным делом, чтобы думать о такой ерунде.

Рик решил проехать по «Ружейному стволу» прежде меня и расстаться с машиной в Уилуне, где нам снова предстояло встретиться. Я попросила его оставить одну-две канистры с водой где-нибудь на дороге. Я знала, что в этих местах каждая капля воды будет для меня на вес золота. Впереди лежала иссушенная солнцем земля почти без корма для верблюдов. Аборигены могли бы указать мне несколько естественных углублений, где скапливалась вода, но ни одно из них не было обозначено на карте. С другой стороны, как это ни глупо, мне не хотелось постоянно видеть перед собой свежие следы, оставленные машиной Рика. И в то же время его благополучие беспокоило меня больше, чем мое собственное. Вдруг машина сломается… Я хотела знать наверняка, что у Рика достаточно воды, тогда в случае беды я могла бы отыскать его на дороге и захватить с собой. Глендл тоже настаивал, чтобы Ричард на полпути оставил для меня две канистры воды. Ради этого Ричарду нужно было проехать восемьсот мучительных миль по спинифексу и песку – такова цена дружбы.

Несколько часов я прошагала в новых сандалиях, держась дороги, а потом решила пойти напрямик через пустыню. Дюны, спинифекс и безграничный простор. Я шла по земле, где не ступал, наверное, еще никто, а кругом простиралась первозданная, девственная пустыня, не тронутая Даже скотом, и во всей этой необъятной шири ничто не напоминало о существовании человека. Дюны здесь не набегали волна за волной, как прежде. Они сталкивались, сокрушали друг друга, словно морская зыбь на ветру. По этим дюнам не гулял пожар, поэтому они совсем не походили на те, что я уже видела. Все они были неправильной формы и не обманывали глаз пышностью зеленого наряда. Серо-желтый несъедобный спинифекс покрывал их от подошвы до макушки и удерживал на месте.

Во время путешествия я училась видеть и понимать землю, по которой шла, училась к ней приспосабливаться. Открытые пространства, сначала пугавшие меня, постепенно стали источником радости, питавшим мое крепнувшее чувство свободы и праздничной легкости. Ощущение безграничности просторов глубоко укоренилось в коллективном сознании австралийцев. Большинству из нас оно внушает страх, поэтому мы теснимся на Восточном побережье, где жизнь легче, чем в глубине страны, и само понятие пространства поддается осмыслению, но это же чувство безграничности пространства рождает чувство безграничности возможностей, неведомое жителю ни одной европейской страны. Боюсь только, что пройдет немного времени и вся австралийская земля будет завоевана человеком, разгорожена на участки и покорена. А пока… пока земля была свободной и неоскверненной, она казалась неподвластной разрушению.

И чем дольше я шла, тем явственнее ощущала, какие нерасторжимые, хотя и не до конца понятные мне узы связывают меня с этой землей. Законы движения, строения и взаимосвязи в мире природы я угадывала чутьем. Мне не нужно было разглядывать следы животных, я и так знала, чьи это следы. Мне не нужно было смотреть на птиц-я узнавала их по полету. Окружающая природа сообщала мне множество сведений, и я усваивала их, часто сама того не замечая. Пустыня стала для меня огромным живым существом, а я-его частицей. Как это происходило, можно показать только на примере. Предположим, я увидела след жука. То, что раньше показалось бы мне прелестным узором, вызывающим некоторые ассоциации, теперь превращалось в знак, который рассказывал, что это за жук, куда он ползет и почему, когда оставил след, кто его враги. Я отправилась в путешествие, владея лишь начатками знаний о жизни пустыни, сейчас у меня накопилось столько сведений, что я хорошо понимала, как учиться, чтобы чему-нибудь научиться. Я сразу же узнавала новое растение, так как разгадывала его связи с другими растениями и животными и его место в нескончаемой цепи жизни. Мне достаточно было только посмотреть на его окружение, и я уже могла многое рассказать об этом растении, даже не зная его названия. То, что раньше представлялось мне ничего не значащей былинкой, стало неотъемлемой частью единого целого, где все части взаимосвязаны. Подняв камень, я уже не говорила, как прежде: «Это камень», а «Это часть целого, звено цепи» или, точнее: «Это звено определяет существование остальных звеньев, так же как остальные звенья определяют его существование». Когда такой образ мышления стал для меня привычным, я растворилась в этом целостном мире, и границы моего собственного «я» отодвинулись в бесконечность. В начале путешествия я в какой-то мере догадывалась, что мне придется испытать нечто подобное. И боялась. Беспредельное расширение моего личного мира я воспринимала как вторжение хаоса и сопротивлялась ему изо всех сил. Я ограничила себя железными рамками повседневных обязанностей, чтобы не потерять свое «я», и это было необходимо. Когда сознание распадается, а душа полна сомнений, нельзя допускать размывания границ собственного «я». Если хочешь выжить в пустыне, нужно обрести внутреннюю цельность, и чем скорее, тем лучше. Это не мистика, здесь вообще неуместны и опасны такие слова, как «мистика», «мистический». Они слишком избиты и могут быть неправильно истолкованы. Оказавшись в пустыне, человек обычно обретает цельность, вот и все. Причина и следствие. В разных местах для выживания требуется различная приспособляемость. Способность выжить – это, быть может, прежде всего способность изменяться в соответствии с требованиями окружающей среды.

Новое восприятие жизни долго и трудно преодолевало старое. Эта борьба возникла не по моей воле, я была втянута в нее, я могла принять ее или отказаться от нее. Попытавшись отказаться, я чуть было не дошла до последней черты. Моя внутренняя сущность, прежде, в иных условиях, служившая моей главной опорой в борьбе за жизнь, превратилась в моего врага. За эту междоусобицу я едва не заплатила безумием. Пытаясь сохранить старый мир, я призывала на помощь свой разум и изо всех сил старалась трезво относиться к себе самой. Я приглушила голос памяти. Я фанатически следила за временем, за «мерой вещей». Но мой разум оказался бессилен просто потому, что в нем больше не было нужды. Самым важным и самым Деятельным стало подсознание. Сны, видения, незнакомые ощущения, мечты. Все более глубокое восприятие особенностей каждого нового места: приятного, где я успокаивалась, или неприятного, где меня бросало в дрожь. Все более тесное переплетение моего мира с миром аборигенов, воспринимающих Вселенную как некую реальность, неотделимую от них самих, что проявляется, например, в их языке. В питджантджаре и, по-моему, во всех других языках аборигенов нет слова «существовать». Все живое и неживое находится в постоянном взаимодействии. Аборигены никогда не скажут: «Это камень». Они говорят: «Вон там торчит, нависает, стоит, падает, лежит камень».

В пустыне то, что мы называем личностью человека, как бы перестает обитать внутри черепной коробки, а проявляется как ответная реакция на внешние раздражители. Когда внешние раздражители неблагоприятны и человек оказывается в трудных условиях, проявляется сущность личности, ее истинное значение. У человека, оказавшегося в пустыне, душа становится похожей на пустыню. Иначе он не может выжить. Границы личности размываются, главную роль начинает играть подсознание, а связи с сознанием ослабевают, личность освобождается от привычной деятельности, утратившей смысл, и сосредоточивается на практических трудностях, связанных с выживанием. Но, покоряясь законам своего естества, человек страстно жаждет усвоить и осмыслить новые сведения, что в условиях пустыни возможно, только переводя их на язык мистики.

Всем этим я хочу сказать, что, когда идешь по грязи, спишь и стоишь на грязи, валяешься в грязи, покрываешься грязью и ешь грязь, когда рядом нет никого, кто напомнил бы о правилах, принятых в цивилизованном обществе, и ничто больше тебя с этим обществом не связывает, нужно быть готовой к переменам, и переменам серьезным. Аборигены живут в гармонии с собой и своей землей, я чувствовала, что ростки этой гармонии появились и во мне. Я радовалась им.

Иным стало мое чувство страха. Обоснованным и полезным. Страх больше не парализовал меня, не лишал разума. Он превратился в естественное и здоровое чувство, необходимое для выживания.

Хотя я постоянно разговаривала сама с собой, с Дигжити или с дюнами, я не чувствовала себя одинокой, скорее наоборот: наткнись я вдруг на кого-нибудь из себе подобных, я бы или спряталась, или отнеслась бы к нему как к кусту, скале, ящерице.

Идти по дюнам трудно. Карабкаешься вверх, катишься вниз, вверх-вниз, вверх-вниз. Верблюды были нагружены до предела и работали, как волы. Не отступали перед трудностями, не выражали недовольства, даже когда один из них спотыкался о гигантскую куртину спинифекса и дергал за носовой повод другого, идущего сзади. Стоические животные. Спинифекс – эта вездесущая пустынная трава – вызывала у меня только одно желание: сжечь его дотла. Между куртинами, достигавшими футов четырех в высоту и футов шести в поперечнике, оставался лишь узкий просвет. Каждый шаг давался с тяжким трудом и причинял боль. Стебли спинифекса венчали небольшие колючие метелки, они впивались в тело, оставляя зудящие красные ранки. Дюны скоро должны были остаться позади, впереди меня ожидала бесконечная плоская раскаленная пустыня, сплошь покрытая спинифексом, лишь кое-где ее прорезали неглубокие лощинки с зарослями акации, а в случае удачи – еще с каким-нибудь верблюжьим лакомством. Я гадала, как-то встретит эта пустыня моих верблюдов.

Шагая милю за милей, с трудом взбираясь на нескончаемые дюны, я поняла, что за удовольствие убежать от людей приходится расплачиваться непомерной тратой сил. Я потеряла компас. Спокойно вернулась назад по своим следам и благополучно нашла его. Чего, впрочем, можно было не делать, так как в этой части пустыни все равно нельзя идти по компасу. Например, потому, что на моем пути часто оказывались непроходимые заросли акации, если я пыталась идти напролом, колючки впивались в поклажу, рвали сумки, мою собственную кожу, и в конце концов я сдавалась. А это означало крюк иногда в целую милю. Или я вдруг натыкалась на холм, усеянный мелкими кусками латерита с острыми краями, и мне приходилось его огибать. Я решила возвратиться на дорогу. Правда, я не знала, насколько она здесь различима, и боялась, что окажусь на каменистом участке, где не смогу отыскать следы машины Рика. В тот день я прошла тридцать миль, надеясь выйти на дорогу до наступления темноты. Это едва не стоило мне жизни. Нога болела, будто я ее вывихнула, идти было мучительно трудно. Солнце впивалось в лицо и прожигало до затылка, губы запеклись и растрескались, но хромота изматывала сильнее жары. Найти дорогу оказалось легче, чем я думала, и, едва показались две колеи, я разбила лагерь.

На рассвете я увидела, что «Ружейный ствол» тянется До самого горизонта. По обе стороны от него простиралась бескрайняя равнина, сплошь покрытая спинифексом, и, хотя по его пружинистым стеблям бегали лучистые зайчики, я знала, что, как только солнце поднимется выше, нежные переливы розовых и золотистых красок сменятся тоскливым серо-зеленым кошмаром. Метелки придавали спинифексу привлекательный вид, он казался трогательно беззащитным, когда склонялся к земле и вновь распрямлялся, колеблемый холодным утренним. ветром. Как обманчива эта страна! А перепады температур… не испытаешь – не поверишь! Тусклые леденящие зори, когда ртутный столбик опускается ниже нуля, обжигающие полдни, всегда долгожданные прохладные вечера и пронзительно холодные ночи. Я была одета в брюки, легкую рубашку и куртку, подбитую овчиной, которую обычно сбрасывала, когда нагружала верблюдов. (Погрузка занимала теперь всего полчаса.) Я научилась согреваться, дрожа от холода. Научилась не пить целый день. Я выпивала четыре-пять кружек чая утром, совсем немного воды (не больше полчашки) в полдень, а потом не брала в рот ни капли, пока не вставала на ночевку, зато вечером выпивала залпом восемь-девять чашек. Не знаю, в чем тут секрет, но днем, когда солнце и сухой воздух выкачивают галлоны пота, чем больше пьешь, тем больше хочется пить. Однообразие плоской пустыни так утомляет, что любое нарушение монотонности вызывает настоящую радость. Я приходила в восторг при виде едва заметной крошечной ложбинки только потому, что она ничем не походила на окружающую равнину. Однажды я разбила лагерь в пыльной низине, где росли всего несколько жалких, почти не дававших тени деревьев, и обрадовалась им больше, чем если бы увидела Тадж-Махал. Здесь был кое-какой корм для верблюдов и достаточно простора, чтобы они могли всласть покататься в пыли. Я расседлала их в три-четыре часа дня, и они тут же затеяли игру. Сначала я смотрела на них и хохотала, а потом вдруг сама сбросила одежду и стала играть вместе с ними. Мы катались по земле, награждали друг друга тумаками, бросались песком. Дигжити чуть не умерла от радости. Толстая рыжая корка песка покрыла мое тело, волосы свалялись. Никогда в жизни я не отдавалась игре с таким самозабвением. Большинство из нас, я уверена, просто забыло, что можно так играть. Зато у нас вошли в моду различные состязания. Иными словами, развлекательные мероприятия, основанные на духе соперничества, на стремлении стать первым, победить противника, – вот что заменило игру, то есть нечто вполне бескорыстное: действо ради самого действа.

На следующее утро, покидая ложбину, я сняла часы, завела, перевела стрелку звонка на четыре часа и оставила их тикать на пеньке возле того места, где мы купались в пыли. Вполне уместный, я решила, и достойный конец для этого коварного маленького инструмента и всех связанных с ним забот. В честь такого события, с трудом передвигая налитые свинцом ноги, я исполнила несколько простеньких па на манер танцоров в деревянных башмаках. В непомерно больших сандалиях, заношенных, висевших мешком брюках и рваной рубашке, с мозолистыми руками и ногами и грязным лицом, я, наверное, больше всего была похожа на выжившую из ума старуху бродяжку. Но мне нравился мой вид, я чувствовала огромное облегчение от того, что не нужно больше участвовать в маскараде с переодеваниями, мило улыбаться и заботиться о своей привлекательности. Главное – заботиться о ненавистной, фальшивой, выматывающей душу привлекательности, за которой женщины прячут свое истинное лицо. Я натянула шляпу так глубоко, что едва не расплющила уши. Только не забыть бы о своих благих намерениях, когда я вернусь. Не попасть бы снова в ту же ловушку. Пусть меня видят такой, какая я есть. Такой, как сейчас? Да, а почему бы нет? Но в эту минуту я сообразила, что правила поведения, уместные в одних обстоятельствах, не всегда уместны в других. Там, дома, в своем нынешнем виде я буду выглядеть ряженой. Дома нет места для наготы. Там никто не может себе этого позволить. Там каждый настолько поглощен укреплением своего социального положения, что время и силы остаются разве что на одуряющее пьянство, а нагота пьяниц и идиотов отвратительна. Ну почему все так устроено? Почему люди вечно кружат друг возле друга, терзаемые страхом и завистью, когда все, чего они боятся, чему завидуют, – только видимость, мыльный пузырь? Почему люди воздвигают вокруг себя такие психологические крепости и барьеры, что одолеть их под силу только дипломированным взломщикам, зачем они сами обрекают себя на участь узников? Я снова сравнила мир европейцев и аборигенов. Один – больной, одержимый навязчивыми идеями, алчностью, стремлением все разрушить, другой – здоровый. Хорошо бы навсегда остаться в пустыне. Потому что дома я забуду все, чему она меня научила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю