355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Робин Дэвидсон » Путешествия никогда не кончаются » Текст книги (страница 2)
Путешествия никогда не кончаются
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:34

Текст книги "Путешествия никогда не кончаются"


Автор книги: Робин Дэвидсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Глава 2

На первом этаже гостиницы размещались четыре заведения для тех, кто хотел поесть, выпить и развлечься. Закусочная, где я обслуживала постоянных посетителей: рабочих, питавшихся по талонам, поденщиков со скотоводческих ферм, белых и полукровок; аборигенов, которые иногда заглядывали вечером, разменивали только что полученный чек на две сотни долларов и уходили утром почти без копейки. Но, как ни легко было обирать аборигенов, их встречали неласково, и они редко приходили в закусочную. Рядом находилась гостиная с баром для туристов и завсегдатаев рангом повыше, хотя посетители гостиной и закусочной постоянно заглядывали друг к другу. По соседству – бильярдная, куда аборигенов пускали, не скрывая недовольства, и буфет – безвкусно обставленная комната, отгороженная от остальных помещений, где пили полицейские, поверенные, адвокаты и другие представители высшего общества белых. Сюда чернокожих не пускали совсем. Никто не ссылался ни на какие законы или установления, но правило соблюдалось неукоснительно под предлогом, что «гости должны быть одеты как полагается» и т. п. Клиенты со стажем называли эту комнату «баром педиков». Но у нас все-таки не было «Собачьей дыры», как в большинстве пивных Северной территории [4]4
  В административном отношении Австралия делится на шесть штатов и две территории. Столица Северной территории – Дарвин


[Закрыть]
. «Собачья дыра» – это маленькое окошко в задней стене, где продают спиртное аборигенам.

Я жила в продуваемом насквозь закутке с цементным полом в задней части гостиницы, где в моем распоряжении была алюминиевая кровать, застланная грязным покрывалом омерзительного розового цвета. В письмах домой я бодро рассказывала, как учусь приручать животных, используя в качестве подопытных кроликов гигантских тараканов, которых держу в повиновении с помощью длинного кнута, но из опасения, как бы в один прекрасный день они не восстали, соблюдаю осторожность и не кладу голову им в пасть. Но за моими шутками скрывалось нараставшее уныние. Раздобыть верблюдов или просто разузнать что-нибудь о верблюдах оказалось гораздо труднее, чем я думала. К этому времени мои планы стали широко известны, и мужчины за столиками не отказывали себе в удовольствии осыпать меня градом насмешек и заодно сообщать кучу бесполезных и неверных сведений, которых вполне хватило бы на солидное собрание курьезов. Вдруг оказалось, что каждый встречный – знаток верблюдов.

Сейчас уже незачем рыться в пыльных фолиантах, чтобы уразуметь, почему некоторые самые пылкие феминистки мира вышли из рядов женщин, которые в годы своего становления надышались бодрящим воздухом под голубым небом Австралии, а потом упаковали чемоданы из кенгуровой кожи и поспешно отправились в Лондон, Нью-Йорк или еще куда-нибудь, где неестественная мужественность их душ, исполосованных боевыми шрамами, постепенно улетучилась как ночной кошмар под лучами восходящего солнца. Тот, кто работал в Алисе, в баре с вывеской «Только для мужчин», поймет, что я хочу сказать.

Некоторые мужчины толклись у дверей еще до открытия и после двенадцати часов возлияний, когда подходило время закрывать заведение, неохотно уходили, часто на четвереньках. У других были свои постоянные часы, постоянные столики, постоянные друзья и постоянный набор нескончаемых рассказов, которыми они обменивались, привычно вздыхая и смеясь в одних и тех же местах. Некоторые забивались в угол и сидели в одиночестве, мечтая неизвестно о чем. Среди посетителей встречались свихнувшиеся и злобные люди, но иногда, как редчайшая драгоценность, дружелюбные, готовые прийти на помощь и пошутить. К девяти вечера некоторые хлюпали носами, оплакивая несбывшиеся надежды, упущенные возможности и упущенных женщин. Из глаз мужчин текли слезы, я похлопывала их по рукам, лежащим на стойке, и говорила: «Ну-ну, не стоит», а они, не произнося ни слова, не отдавая себе отчета в том, что делают, мочились тут же, где сидели.

Чтобы отчетливо представить себе, как возник в Австралии культ женоненавистничества, нужно пробиться назад сквозь двухсотлетнюю толщу истории белой Австралии и с кучкой жестоко измученных, скулящих каторжников высадиться на берегу «обширной коричневой страны». На самом деле высадка происходила на зеленом берегу довольно привлекательной страны, которой еще только предстояло стать обширной коричневой пустошью. Колонистам, разумеется, жилось несладко, но они научились объединять свои усилия и, расчистив отведенный им участок земли, частенько, если оставались силы, вырывались на запретный простор и отправлялись искать лучшую долю. Люди эти отличались упорством, и терять им было решительно нечего. К тому же алкоголь притуплял боль от неизбежных ударов судьбы. Однако в сороковые годы прошлого столетия переселенцы начали сознавать, что им чего-то недостает: овец и женщин, как они вскоре поняли. Овец они привезли из Испании – гениальный ход, благодаря которому Австралия появилась на экономической карте мира, а что касается женщин, то их вербовали в приютах для бедных и в сиротских домах Англии, грузили на корабли и доставляли в Австралию. Поскольку их вечно не хватало (я имею в виду женщин), легко себе представить, с какой яростью обезумевшая толпа мужчин устремлялась к сиднейскому причалу, когда подходил корабль с отважными девицами на борту. Одного столетия, конечно, недостаточно, чтобы вытравить этот травмирующий опыт из сознания австралийцев, поэтому отношение к женщине как к добыче до сих пор сохраняется и подогревается в каждом австралийском баре, особенно в глухих уголках страны, где образ австралийца – настоящего мужчины! – по-прежнему окружен немеркнущим ореолом. Хотя те, кто сейчас воплощают этот образ, начисто лишены привлекательности. Современный австралиец – скучный человек, он полон предрассудков, склонен к фанатизму, а главное, он груб и жесток. Никакие радости жизни, кроме драк, стрельбы и пьянок, ему недоступны. Дружить он готов с каждым, кого не считает итальяшкой, исконно местным, только что приехавшим, темнокожим, аборигеном, негром, косоглазым, жидом, китаезой, япошкой, лягушатником, фрицем, коммунистом, педиком, ну и конечно, он не станет дружить с бабой, с зеленым юнцом и с бывшим заключенным.

Как-то вечером один из завсегдатаев шепнул мне:

– Слушай, девушка, ты лучше поберегись, здешние парни тебя выбрали: хотят изнасиловать, у нас так заведено. Зря ты с ними любезничаешь.

Меня будто обухом по голове ударили. Единственное, что я себе позволяла, это мимоходом похлопать кого-нибудь по плечу, помочь случайно забредшему калеке или молча выслушать очередную жуткую исповедь очередного неудачника. Впервые за все это время я по-настоящему испугалась.

Однажды я заменяла кого-то в буфете. Среди шести-восьми посетителей было двое полицейских, все спокойно сидели и пили. Внезапно в буфете появилась пьяная старуха аборигенка с растрепанными волосами, она остановилась перед полицейским, и из ее рта посыпались ругательства и непристойности. Высокий плотный полицейский схватил старуху и ударил головой о стену.

– Заткнись и убирайся, карга черномазая! – заорал он.

Пока я боролась с параличом, сковавшим мои руки и ноги, пока пыталась перепрыгнуть через стойку, чтобы вступиться за женщину, полицейский уже доволок ее до двери и вышвырнул на улицу. Никто из посетителей не шелохнулся, все невозмутимо вернулись к своим бокалам, перекинувшись несколькими язвительными шуточками насчет идиотизма черномазых. В тот вечер я воспользовалась благоприятной минутой и всплакнула, спрятавшись за стойкой. Но плакала я не от жалости к себе, а от бессильного гнева и отвращения.

Тем временем Курт одолел свою гордыню и, заходя в бар, каждый раз уговаривал меня вернуться. Глэдди, с которой я виделась гораздо охотнее, тоже заходила меня проведать и под разными предлогами советовала соглашаться. Через два-три месяца, когда я скопила немного денег, предложение Курта вновь показалось мне если не привлекательным, то во всяком случае заслуживающим внимания. Я не сомневалась, что учиться лучше всего у Курта, и будь я уверена, что смогу примириться с его обращением, о другом учителе я бы и не мечтала. Приходя в бар, Курт вел себя безупречно и постепенно убедил меня, что я совершила тактическую ошибку.

Для начала я стала проводить у Курта свои свободные дни, ночевала я по настоянию Глэдди у них в доме и рано утром уходила на работу. После одной из таких отлучек кто-то нанес мне удар, от которого я не смогла оправиться.

Я вернулась в свою каморку на рассвете и увидела аккуратную кучку экскрементов, почти любовно свернувшихся калачиком у меня на подушке. Будто там и было их настоящее место. Будто именно на моей подушке они обрели наконец желанное пристанище. У меня появилось идиотское ощущение, что я должна им что-то сказать, иначе они сочтут меня вором, тайком проникшим в чужую комнату. Ну хотя бы: «Простите, вы, кажется, ошиблись койкой». Минут пять я глазела на кучу, открыв рот и держась за дверь. Мое чувство юмора, уверенность в себе и вера в человечество не выдержали такого испытания. Я предупредила об уходе и убежала со всех ног к Курту, Глэдди и их верблюдам – в мир, где еще не все окончательно сошли с ума.

После этого происшествия даже суровость Курта показалась мне вполне терпимой. Тяжелая физическая работа на свежем воздухе и под горячим солнцем, заботы о верблюдах и общество Глэдди помогали мне с надеждой смотреть в будущее. К тому же Курт при всем своем жестокосердии временами бывал даже вежлив. А учитель он был превосходный. Сама я ни за что не стала бы проделывать с верблюдами то, что заставлял меня проделывать Курт, но. он никогда не перебарщивал, поэтому я сохраняла уверенность в себе. И в результате стала бесстрашной. Верблюды могли вести себя как угодно, я их не боялась. А если за все это время я не получила ни одного тяжелого увечья, то этим я обязана своим ангелам-хранителям, уму Курта и поразительному везению. Курт был доволен моими успехами и начал понемногу открывать мне тайны своего ремесла.

– Помни, всегда смотри за животной, смотри день и ночь и понимай, что он думает. И всегда, всегда делай раньше, что нужно для верблюд, а потом для тебя.

Каждый из восьми верблюдов Курта обладал ярко выраженной индивидуальностью. Матрона Бидди, знатная дама верблюжьего царства, глубоко презирала всех представителей рода человеческого; молодая аристократка Миш-Миш была вспыльчива и тщеславна; симпатяга Хартум страдал тяжелым нервным расстройством; стоик Али был типичным клоуном-меланхоликом; бедная старушка Фахани давно выжила из ума; отсталый ребенок Аба переживал трудности переходного возраста; Бабби без конца откалывал шутки и дурачился. А Дуки родился царем верблюдов. Я любила их всех как своих собратьев. Я узнала о верблюдах бесконечно много и постоянно узнавала что-то новое. Они продолжали изумлять и восхищать меня вплоть до самого последнего дня, когда я оставила своих четырех верблюдов на берегу Индийского океана. Я проводила час за часом, не спуская с них глаз, смеялась над их гримасами, разговаривала с ними, гладила их. Верблюды поглощали все мои мысли и те крохи свободного времени, какие у меня оставались. По вечерам, когда Глэдди и Курт смотрели телевизор, я предпочитала стоять около залитого лунным светом загона, слушать, как верблюды жуют жвачку, и вести с ними задушевные разговоры, увы, односторонние. И пока продолжался этот роман, я не очень беспокоилась о предстоящем путешествии, меня вполне устраивало, что я вижу свет в конце длинного-предлинного туннеля.

Курт продолжал громко ругать меня, если я делала что-нибудь не так, но я сносила его брань с легкостью, она даже доставляла мне своего рода удовольствие, потому что взбадривала, изничтожала мою природную лень и заставляла схватывать на лету его уроки. Зато если Курт изредка выражал одобрение или снисходил до улыбки, я испытывала такое глубокое удовлетворение, я так гордилась собой, что об этом невозможно рассказать. Похвала из уст мастера стоила многих сотен слов, оброненных профанами. До меня тоже было много счастливых рабов.

Ферма Курта каким-то чудом примостилась среди первобытных скал и, казалось, вот-вот рухнет в бездну. Ее чопорность, ее угрюмая одинокость особенно выразительно оттеняли фантастическую красоту и жизнеутверждающую силу окружающих гор и долин. Но чтобы ощутить свое родство с этими горами и долинами, надо досыта наглотаться пыли, не раз и не два задохнуться в волнах гудящего от зноя воздуха и дойти до умопомрачения от вездесущих австралийских мух; надо изумиться простору этой страны и почувствовать свое ничтожество перед лицом ее первобытного ландшафта, где горы торчат из земли будто кости какого-то чудовищного скелета. Надо заново пережить все потрясения, выпавшие на долю этого материка в незапамятные времена, надо увидеть воочию просторы австралийского захолустья, его безлюдье и ступить на одряхлевшую землю неодолимых пустынь, раскинувшихся под бесконечным голубым небом. Смешно говорить, что с каждым днем во мне крепло и росло чувство свободы, смешно, потому что я жила у Курта на положении рабыни, но, когда бродишь среди древних валунов или идешь по высохшему руслу реки, где каждый камушек заигрывает с лунным светом, все кажется достижимым, все обиды забываются, все сомнения исчезают.

Я работала от зари до зари, а частенько и дольше, семь дней в неделю. Иногда Курт объявлял выходной, иногда на один день закрывал туристскую станцию из-за дождя, но и тогда что-то надо было починить или убрать. Я начала понимать, что Курт относится ко мне, как к верблюду, которого взялся приручить. Он, например, не разрешал мне носить туфли, и я очень мучилась, пока кожа у меня на ногах не огрубела настолько, что я безбоязненно наступала на колючки, похожие на шелуху мускатного ореха размером в полдюйма. Но бывали ночи, когда я не могла сомкнуть глаз, потому что распухшие, исколотые, гноящиеся ноги отчаянно болели. Мои возражения Курт воспринимал как нарушение установленного порядка, да и гордость мешала мне жаловаться слишком часто. Я сама заточила себя в темницу и была вынуждена терпеть все измывательства своего тюремщика. Когда мои ноги наконец почернели, огрубели, растрескались и покрылись мозолями, Курт разрешил мне надеть сандалии. Он еще почему-то любил смотреть мне в рот во время еды.

– Ешь, девушка, ешь, – приговаривал Курт, глядя, как я поглощаю невероятное количество пищи. – Тебе надо много сил.

Еще бы! Курт, точно ястреб, не спускал с меня глаз и сурово карал за малейшую провинность, но кормил и похлопывал по плечу, если бывал мной доволен. Он лепил из меня, будто из пластилина, послушного раба, не способного поднять руку, огрызнуться или плюнуть на хозяина.

С Глэдди я искренне подружилась, нас сближал общий враг и симпатия к тем, кто жил вдоль высохшего русла реки. Без Глэдди я просто не смогла бы столько времени продержаться у Курта. Глэдди работала в городе прежде всего потому, что ей не хотелось целый день находиться рядом с мужем, а кроме того, Курт постоянно ворчал и жаловался, что им не хватает денег. Туристская станция отнюдь не процветала, хотя могла бы процветать, и связано это было с двумя обстоятельствами: с давней враждой между Куртом и Фуллартоном, подкупавшим, как утверждал Курт, водителей туристских автобусов, чтобы они привозили туристов к нему, а не к Курту, и с заморской манерой Курта грубо и презрительно разговаривать с теми, кто к нему все-таки приезжал.

– Эй ты, идиот несчастный, что торчишь у этот забор? Турист проклятый, ты, может быть, черт побери, не знаешь, как читать? Мы сегодня не есть открыты. Ты думаешь, черт побери, у нас тут нет выходной день или что?

Курт не вызывал у меня симпатии, но эта его черта мне нравилась. Не считая общего дела – верблюдов, я была с ним заодно, только когда он поносил отвратительное племя туристов, которых называл террористами. Но если Курт бывал не в духе, он переносил свое раздражение на всех и вся, включая хлеб с маслом. Что было единственным признаком цельности его натуры. За месяцы совместной жизни наши отношения переросли почти в дружбу, и произошло это, видимо, потому, что я, как и большинство недальновидных людей среднего класса, ошибочно полагала, что стоит только до конца понять душу другого человека, как тут же обнаружится, какой он славный, но Курт в конце концов выбил эту дурь у меня из головы. К душе Курта лучше было не прикасаться. Однако в ту пору, повинуясь законам своего собственного развития, я была одержима желанием понять этого человека, глубоко чуждого людям моего круга, пока не убедилась, что всепонимание и всепрощение плохи тем, что не оставляют места для ненависти.

Сейчас, когда я сравнительно спокойно вспоминаю об этом времени, мне грустно, что Курт превратил свою жизнь в ад, потому что мне он подарил чудесные часы: длинные мирные прогулки среди дикой природы, уроки езды на верблюдах вниз по высохшему руслу реки. Я сидела без седла, земля мчалась мне навстречу и расстилалась под тяжело ступавшими ногами верблюда. Я не знаю, какими словами рассказать об этой радости. Обычно я взбиралась на спину молодого верблюда Дуки. Он был моим любимцем и любимцем Курта тоже, как я подозревала. Когда приручаешь верблюда, начинаешь чувствовать к нему особую привязанность, потому что, пока испуганный, неуправляемый зверь – тысяча фунтов волнений и неприятностей – постепенно превращается в животное, исполненное совершенства, ты живешь в постоянном страхе, в постоянном напряжении и трудишься, трудишься и трудишься. Мои чувства были особенно обострены, так как я тоже проходила курс приручения – мы с Дуки были в одной упряжке, мы оба подвергались тяжким испытаниям.

В обращении с животными Курт страдал одним недостатком: когда он выходил из себя, его жестокость не знала границ. Хорошо известно, что верблюдам нужна твердая рука, что за каждым проступком должен следовать суровый выговор и несколько звонких затрещин, но Курт почти всегда перегибал палку. Особенно жестоко карал он молодых верблюдов. Вскоре после переезда к Курту я впервые была свидетельницей его зверства. Дуки попытался ударить Курта ногой, в ответ Курт пятнадцать минут бил его цепью, по-моему явно стараясь сломать Дуки ногу. Я ушла в дом к Глэдди и не могла произнести ни слова. Два дня я не разговаривала с Куртом, не потому, что хотела его наказать, – я смотреть на него не могла, не то что разговаривать. В первый и единственный раз за все время, что мы провели вместе, Курт пожалел о содеянном. Он испугался, что опять меня потеряет. Тем не менее приступы безудержной злобы повторялись снова и снова, и все мы, включая верблюдов, понимали, что они неизбежны, что их нужно просто претерпеть, как и многое другое.

В первые месяцы меня часто охватывало такое отчаяние, что я готова была уложить вещи, признать свое поражение и вернуться домой. Но Курт сделал необычайно ловкий ход и полностью отрезал мне путь к отступлению. Он предложил мне свободный день, и я приняла это вознаграждение с благодарностью, хотя и заподозрила недоброе. Я не сомневалась, что такой подарок сделан неспроста. Курт сказал несколько лестных слов о моей работе и объявил, что хочет изменить условия нашего соглашения. Я должна отработать у него восемь месяцев, потом два-три месяца он будет помогать мне изготовлять седла и упряжь и готовиться к путешествию, а потом позволит взять даром любых трех своих верблюдов с обещанием вернуть их после окончания путешествия. Это звучало настолько заманчиво, что я не поверила ни единому слову. Я прекрасно понимала, что он лжет, но пренебрегла голосом разума, потому что вера была мне нужнее разума. Я посмотрела Курту в глаза, где ярким пламенем горела алчность, и приняла предложение. Мы заключили джентльменское соглашение. Курт не хотел подписывать никаких бумаг, он заявил, что это не в его правилах, хотя все хорошо знали, и я лучше всех, что Курт отнюдь не джентльмен. Он застал меня врасплох, но у меня была одна-единственная возможность вдохнуть жизнь в свою мечту: остаться у Курта.

Я часто говорила Курту, что люблю ворон, в них, по-моему, удивительно сочетаются беспредельное своеволие и изощренное умение приспосабливаться. Мне очень хотелось иметь ворону. Это желание не так эгоистично, как кажется. Если соблюдать осторожность, птенца можно выкрасть из гнезда, не обеспокоив его братьев и сестер и не причинив горя родителям. Вороненка приучают подлетать и подходить за кормом, и скоро он настолько привязывается к хозяину, что не нужно ни сажать его в клетку, ни подрезать ему крылья. Птица проводит с человеком безоблачное детство, а повзрослев, приглашает домой своих диких подружек, угощает их чаем, устраивает для них вечеринки и в конце концов оставляет хозяина ради вольной жизни среди сородичей. Дружба эта хороша тем, что, когда она обрывается, никто не в обиде. Курт, не колеблясь, сказал, что достанет мне птенца, будто всю жизнь только и делал, что охотился на ворон. Для начала мы решили понаблюдать за птицами, гнездившимися по соседству с высохшим руслом. В эвкалиптовой рощице, футах в сорока вверх по реке, вороны выкармливали несколько выводков вечно голодных, пронзительно орущих птенцов. Однажды в жаркий полдень, когда все живые существа дремали или спали, серый журавль, сморенный духотой, прикорнул на дереве напротив вороньего гнезда. Одна из ворон, о чем-то негромко болтавшая сама с собой, видимо, соскучилась, она взлетела и опустилась на ветку чуть ниже ничего не подозревавшей птицы. Потом перескочила на ту ветку, где сидел журавль, и с невинным видом начала тихонько, бочком подбираться к непрошеному гостю. Оказавшись рядом с заснувшим журавлем, ворона пронзительно каркнула и захлопала крыльями. Журавль встопорщил перья и взмыл в воздух футов на шесть – бедняга не сразу понял, как зло над ним подшутили, и с трудом пришел в себя. Мы чуть не лопнули от смеха и, когда наконец успокоились, решили начать с гнезда этой вороны.

Мы снарядились в путь по всем правилам: веревки, верблюды, бутерброды. Курт уверял, что без труда залезет на дерево и доберется до гнезда. Однако несколько его попыток кончились неудачей, он прекрасно видел четырех птенцов, но не мог к ним подобраться. После очередного поражения Курт, дергаясь, будто марионетка, съехал вниз по гладкому стволу и заявил, что вместо операции «А» он осуществит операцию «Б».

– Не надо, Курт. Зачем нам четверо воронят, они все погибнут, если вы собьете гнездо.

– Чепуха. Гнездо есть легкий, он будет лететь тихонько. И ветка будет мешать падать. И какой есть твой дело? Ты хочешь ворона, да или нет?

Я не смогла переубедить Курта. Он перекинул веревку через сук, рванул изо всех сил, и на землю полетели сук, ветка с гнездом и два мертвых птенчика, третий умер у меня на руках, а у четвертого оказалась сломанной лапка.

Я возвращалась домой верхом на Дуки, птенчика Ахнатона, укутанного в подстилку из гнезда, я засунула под рубашку. Курт ехал позади и не видел, что я плачу.

Примерно в это время произошло два важных события, немного скрасивших мою суровую жизнь. Сестра прислала мне палатку, я поставила ее по другую сторону холма, У которого прилепилась ферма Курта, и почувствовала себя чуть более независимой. И я подружилась с соседями. Это были гончары и кожевники, закоренелые хиппи с привлекательными замашками бунтарей, люди дружелюбные и гостеприимные, говорившие на языке, который я уже почти забыла. Они жили в единственном доме в Алисе, естественно вписывающемся в окружающий пейзаж, и этот полуразрушенный старый каменный дом, спрятавшийся среди холмов – ферма Бассо, как его здесь называли, – внушал мне такое же горячее чувство симпатии, как и его обитатели. Полли и Джофф со своим новорожденным ребенком располагались в одном конце дома; Деннис, Мэлина и двое маленьких сыновей Денниса – в другом. Мэлина, бледноко-жая рыжеволосая шотландка, изготовляла великолепные горшки, но все ее тело было покрыто трофическими язвами, искусано насекомыми и изъедено сыпью от страшной жары. В отличие от нас ей было трудно радоваться жизни в пустыне.

Я проводила у новых знакомых все свободное время: слонялась вокруг дома в своем одеянии пекаря, болтала, смеялась, смотрела, как Полли шьет, или колдует над куском кожи, или меняет пеленки своей дочери, никогда не повышая голоса и не жалуясь на усталость. У Полли были золотые руки. Она украшала кожаные сумки своей работы не тиснением, а тончайшим, изощренным узором необычайной красоты, ей очень хотелось научить меня этому искусству. К сожалению, я не обладала ни ее терпением, ни ее ловкостью, ни ее талантом; изрядно попотев, я с большим трудом сшила две довольно милые сумки из козлиной шкуры, но они оказались Совершенно бесполезными во время путешествия. И все-таки год спустя, когда я занялась наконец подготовкой снаряжения, уроки Полли очень мне пригодились.

На ферме Бассо у меня появился постоянный круг друзей. Каждый вечер я выкраивала час или два, чтобы посидеть с ними за кружкой чая, отмахиваясь от насекомых-самоубийц, слетавшихся к лампам; я жаловалась на Курта или просто болтала с одним-двумя на редкость отзывчивыми и дружелюбными жителями Алис-Спрингса. Но к этому времени я уже начала остерегаться посторонних. Я стала более замкнутой и редко чувствовала себя непринужденно, особенно меня угнетала процедура знакомства: в ту минуту, когда меня представляли, я невольно переставала быть сама собой и превращалась в человека с вывеской на груди. «Познакомься, это Робин Дэвидсон, она собирается пересечь Австралию на верблюдах». Услышав эти слова, я была вынуждена вести себя соответственно, ничего иного мне не оставалось. Так я попала в ловушку. Так начал создаваться ненавистный мне образ «Женщины с верблюдами», который нужно было уничтожить уже тогда в самом зародыше.

Здесь же, в доме Бассо, однажды ясной прохладной ночью мне в первый и единственный раз в жизни явилось видение. Посреди наших обычных разговоров я отставила кружку с чаем и вышла из дома. Прямо перед собой я увидела трех призраков: сквозь ветви лимонных деревьев на меня смотрели три верблюда в великолепной упряжи бедуинов. Один из верблюдов – белый – легким, неторопливым шагом двинулся в мою сторону. Наверное, это видение было пророческим, увы, мои и без того натянутые нервы не выдержали. Я помчалась бегом к своей палатке, но, пробежав полмили, свалилась в канаву и в полубессознательном состоянии, укрытая лишь узорами инея, пролежала там, как бревно, весь остаток ночи. Утром мне показалось, что у меня под черепом работает самосвал и кто-то все время переключает скорость. За эти долгие месяцы у меня появилась странная способность видеть верблюдов в любом предмете, на который я смотрела дольше трех секунд. В раскачивающихся ветках мне чудились морды верблюдов, жующих жвачку, в столбах пыли – скачущие верблюды, в бегущих облаках – лежащие. Я понимала, что мой хрупкий разум не выдерживает, что я стала одержимой, дошла до предела, и меня это слегка беспокоило. Не знаю, замечали ли мои друзья, что со мной творится, но так или иначе они помогли мне прожить это трудное время и не сойти с ума; только благодаря им я сохранила связь со своей прошлой жизнью и не разучилась смеяться.

В моей палатке было не очень-то уютно под палящими лучами нещадного солнца, но она была моя, это было мое личное жизненное пространство. Ахнатон с важным видом забирался в палатку на заре, теребил Дигжити, пока она, рассердившись, не поднималась с подстилки, потом стаскивал одеяло с моего лица, поклевывал тихонько мои уши и нос и каркал, требуя, чтобы я встала, – он знал, что я должна его накормить. Ахнатон был ненасытен. Уму непостижимо, как в него влезало столько мяса. Когда подходило время идти на работу, он садился ко мне на плечо или на шляпу и сидел, не шелохнувшись, пока мы с Дигжити карабкались вверх по склону холма, но, как только показывалась ферма, лежавшая у наших ног, будто поддельный изумруд, Ахнатон расправлял крылья и планировал на крышу дома. Никогда я не ощущала полнее радость полета и ради этих минут готова была терпеть нахальное поведение птенца и его неизлечимую клептоманию.

Я наливала в ведро подслащенное молоко для верблюжат, и тут же Дигжити, не раздумывая, подпрыгивала на шесть футов в высоту и вцеплялась в длинную шею любого верблюда, осмелившегося покуситься на то, что она считала своим завтраком, а вороненок, будто ястреб, обрушивался на верблюдов сверху. Ахнатон раздражал Дигжити, она с удовольствием прикончила бы наглеца, если бы не понимала, что этого нельзя сделать без моего разрешения. В конце концов она смирилась с его существованием и, хотя по-прежнему недолюбливала вороненка, позволяла ему даже сидеть у себя на спине во время наших прогулок, что вороненку страшно нравилось: он о чем-то тихонько беседовал сам с собой, что-то тихонько напевал, любовно чистил свои иссиня-черные блестящие перышки, нисколько не заботясь о Дигжити, и только изредка поклевывал собаку, чтобы заставить ее двигаться быстрее. Впервые в жизни общество животных доставляло мне больше радости, чем общество людей. Люди смущали меня, я робела и не доверяла никому из себе подобных. Мне казалось, что все на свете ополчились против меня. Я не понимала, что со мной делается, не догадывалась, что сама посадила себя за колючую проволоку и разучилась понимать шутки, – я не знала, что страдаю от одиночества.

Моя палатка, к несчастью, погибла. Однажды ночью, когда я крепко спала, разразилась жестокая буря с градом. На крыше палатки скопилось так много градин, что она лопнула, и ледяной водопад обрушился на меня, Дигжити и Ахнатона. Мне пришлось вернуться к Курту, и наши отношения снова обострились. Курт без конца жаловался, что ему не хватает денег, и я договорилась в городском ресторане, что буду работать у них несколько вечеров в неделю. Работа была неприятная, но она давала мне возможность побыть среди людей и перекинуться шуткой с кем-нибудь из судомоек или поваров. А в награду умирать от усталости весь следующий день. Курт становился все более свирепым и ленивым, большая часть повседневных забот лежала теперь на моих плечах, и оказалось, что я вполне в состоянии с ними справиться. Меня это устраивало хотя бы потому, что Курт больше не делал мне тысячу замечаний в минуту.

Но однажды Курт объявил, что я должна вставать на два часа раньше и приводить верблюдов домой. Я уставилась на него, не веря своим ушам, и во второй, правда последний, раз в жизни дала Курту отпор:

– Ах ты, мерзавец! – чуть слышно проговорила я. – Ах ты мерзавец из мерзавцев, как ты смеешь мне это предлагать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю