Текст книги "Веселые похождения внука Хуана Морейры"
Автор книги: Роберто Пайро
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
II
Не знаю уж, из добрых или дурных побуждений дон Эваристо пригласил меня на обед перед моим отъездом в Буэнос-Айрес. Наша встреча, казалось бы очень дружественная, – мы были только втроем, – была тем не менее почти такой же сдержанной, как наши первые свидания с Марией в ее доме. Один лишь Бланко был или притворялся, что был в отличном расположении духа; он попросил меня писать ему, осведомлять о своих первых шагах и впечатлениях, и я пообещал это делать.
– А вы, Мария, будете писать мне? – спросил я.
– Я не умею писать письма, Маурисио, но постараюсь сообщать вам, как мы живем. Пожалуй, если добавлю что-нибудь сверх того, вы рассердитесь.
Этот намек на последнюю нашу встречу мне не очень понравился, но я лишь сказал, пытаясь быть нежным:
– Каждая ваша строчка будет для меня счастьем. Она поможет мне спокойно ждать, пока истечет срок.
– О!.. Это еще так далеко!.. Вы уже будете думать о другом…
Как я был слеп! Я не видел или не хотел видеть, что девушка прощается со мной, что она давно уже отказалась от своего минутного каприза, что я ничего Для нее не значу и все мои усилия, все мое честолюбие, вся моя страсть разбиваются о глухую стену ее равнодушия. Я не понимал, что слово ее твердо, а гордость не позволяет ей примириться с пренебрежением.
– А вы тоже будете думать «о другом»? – спросил я.
– Нет, Маурисио, я дала слово… Что сказано, то сказано. И знаете? Я правда хочу, всей душой хочу, чтобы, когда истечет срок, мы могли бы подать друг другу руки… на всю жизнь.
– Ах! Это утешило меня во всех огорчениях… Значит, вы меня любите, хоть немного, Мария?
– Да…
Прощание оказалось более нежным, чем я ожидал. Мы оба были растроганы и долго стояли, держась за руки. Я едва не поверил, что наконец победил ее, завоевал навсегда, и испытывал глубокое удовлетворение. Но продолжалось это недолго. На привет, который послал я ей по приезде в Буэнос-Айрес, она ответила общепринятыми вежливыми словами, после чего наша переписка почти окончательно прекратилась. Этим и объясняется, что я так мало думал о моей «почти невесте» в лихорадочно рассеянной столичной жизни, которая, не говоря уж об участии в заседаниях палаты, не оставляла мне ни минуты на размышления. Балы, вечеринки, обеды, театры, бега, прогулки не позволяли мне даже, следуя старой привычке, почитать несколько часов на ночь в постели, чтобы успокоить перед сном нервы. Ночами, после театра, я предавался карточной игре, бесконечной карточной игре в клубе с видными политическими деятелями.
Не знаю, почему утверждают, будто карточная игра не представляет другого интереса, кроме денежного, и говорят, что «люди обмениваются картами, когда не в состоянии обмениваться идеями». Я же, напротив, нахожу в ней большой «моральный» интерес и придаю ей серьезное значение, причем не собственно азарту и сложным комбинациям игры, а тому, что она развивает способность с первого взгляда определять характер человека и даже проникать в его мысли. Игрок скорее, чем кто-либо, угадывает, когда партнер обманывает его и когда обман кончается; я уверен, что Факундо Кироге это удавалось скорее как игроку, чем как гаучо. По-моему, каждый политик должен быть игроком, – разумеется, если он играет не просто ради азарта или чистого искусства, – привычка к обращению с картами подарит ему самообладание, умение сразу находить нужные уловки и хитрости; зоркий глаз, распознающий чужие характеры; способность угадывать ложные ходы противника и безмятежное спокойствие, которое позволяет проиграться в пух и прах, не дав никому это заметить; спокойствие, которое позволяет, даже в присутствии переменчивой публики, сохранять достоинство при самых страшных поражениях, облегчая тем самым невозможный в других условиях отыгрыш.
Горе политику, если народ поймет, что он вконец разорился! Былой блеск не вернется, ему нечего поставить на карту, как игроку без денег и кредита, которому уже не верят на слово.
Эти долгие партии были значительно интереснее, чем в нашем провинциальном клубе, однако вовсе не потому, что проходили более оживленно. Напротив, игра шла корректно, почти холодно, без восклицаний и проклятий, частенько звучавших в нашем обществе; но в перерывах игроки обменивались некоторыми полезными соображениями, некоторыми важными известиями, между ними устанавливалась некая солидарность, общность, кроме того, не было недостатка и в забавных случаях. Так, например, однажды вечером нас удивило отсутствие секретаря полиции, который всех увлекал своей азартной игрой, как вдруг он ворвался, словно вихрь, и, усевшись на обычное свое место, заявил:
– Простите, опоздал, пришлось задержать каких-то игроков!..
Не обходилось и без более или менее избитых психологических наблюдений. Один из моих коллег по палате, не понимая, а может и понимая, что метит также в самого себя, сказал мне как-то:
– Знаете, Эррера, человек, сидя за зеленым столом, чувствует себя кабальеро; но если он отдает этому слишком много времени, то рискует встать из-за стола мошенником…
– Или одураченным, – добавил я.
Впрочем, шулеры в нашей среде встречались редко я к обману прибегали лишь в случае необходимости, как говорят фокусники. Кое-кто был… Но это настолько обычно в цивилизованном мире, что не стоит вдаваться в подробности.
Иной раз на рассвете, выйдя после игры на улицу и увидев залитые яркой лазурью мостовые, тротуары, фасады домов, я замирал, очарованный этим одноцветным чудом, еще более поражающим после желтоватого освещения клубных гостиных. Но только такое удивительное зрелище и могло привлечь мое внимание в горячке игры; полутона, оттенки оставляли меня равнодушным.
И жизнь города тоже могла привлечь меня только своими яркими проявлениями, оттенки ее от меня ускользали; слишком озабочен я был главной игрой, в которую собирался вступить, но не видел, как и где «завести» ее: игрой своего будущего.
Начало было непомерно трудным. Сколько раз у меня опускались руки и я отчаивался пробить себе дорогу в первые ряды из последних. Сколько было соперников на всех доступных для меня путях! Даже на пути сервилизма. Вспоминаю, как двое заслуженных мужей бросились открыть дверцу кареты перед президентом после заседания конгресса. Не поспевший злобно прошипел другому:
– Прихлебатель!
А торжествующий соперник, еще согнувшись в почтительном поклоне, бросил в ответ:
– Завистник!
Моя едва зародившаяся слава оратора была недостаточной опорой за неимением случая выступить без риска и с блеском. Обсуждались вопросы слишком сложные, слишком специальные, чтобы можно было блеснуть пустыми звонкими фразами моего репертуара, а заняться глубоким изучением какого-нибудь определенного дела у меня тогда не хватало духу, тем более что аргументация нашей партии, если она хотела одержать верх, должна была быть особенно веской и убедительной. Казалось, все красноречие перешло на сторону оппозиции…
Итак, я бился в полной темноте, и гораздо лучше, чем в те дни, понимаю это теперь, когда представляю себе окружающий мою особу огромный пышный город и вспоминаю былую эру мании величия. Я растворяюсь, исчезаю, кажусь жалким пигмеем в этом адском вертепе и даже сейчас не могу передать точное впечатление от разгула честолюбия и пороков, среди которого люди, движимые самым свирепым эгоизмом, пожирали друг друга, притворяясь друзьями. Таковы были и «друзья» по клубу, едва только вставали из-за игорного стола…
Я боролся, стремясь пробить себе путь к высшей политике, но судьба, – мой непонятый еще тогда покровитель, – этого не допустила. Она берегла меня на будущее и не позволяла компрометировать себя. Мудрая судьба! Она видела, как в грядущем дуновение бури развеет все это величие, и знала, что устоят не гордые деревья, а подлесок, который идет вверх, когда лес расчищен. Правда, впоследствии, когда вырос и я, многие из этих поверженных деревьев тоже дали новые побеги. На это жаловаться нечего. Не возвращаются только мертвецы.
Простите мне это отступление: око будет последним или одним из последних, ибо я понимаю, что читатель, пройдя вместе со мной столь долгий путь и уже предвидя заключительный переход, склонен побудить меня не задерживаться, собирая цветочки и любуясь пейзажами, а следовать прямой дорогой к желанному отдыху. Предоставлю поэтому фактам говорить самим за себя, тем более что воспоминания, написанные в такой манере с первой же страницы, вероятно, вызвали бы гораздо больший интерес. Возможно, они оказались бы замечательными, но, увы, это были бы не «мои» воспоминания, ибо я наделен врожденной склонностью к дотошному изучению всех мелочей. Но сказано – сделано. Переходим к неприкрашенным фактам.
Луис Феррандо, один из моих приятелей по клубу, малый незначительный, но вхожий в гостиные высшего света, обратился ко мне как-то вечером с просьбой:
– Вы прекрасный оратор, не согласились бы вы произнести речь на благотворительном вечере, который устраивают «Друзья бедняков», общество, созданное самыми знатными дамами?…
– Если они полагают, что я могу быть полезен… – ответил я, думая про себя, что это весьма мне подходит.
– Они-то и поручили мне просить вас.
– Тогда о чем говорить… Как только дамам будет угодно.
Праздник прошел великолепно, и я произнес на нем наиболее цветистую свою речь, как можно судить по следующему отрывку, отнюдь не самому блестящему:
«Как водопад, низвергающийся с высот ливнем ярких красок, лавиной драгоценных камней, оплодотворяет леса и земли, от ароматных растений вершины и нежных цветов на склонах до колосистых нив равнины и могучего старого дерева, возросшего в расщелине утеса, так безмерная доброта, лучезарное милосердие аргентинской женщины спускается из царства заоблачных высот в темные пучины, где ютится обездоленное человечество. То, что там, в небесах, зовется благодатью, на земле называется благотворительностью. О, подайте, подайте мне вашу прекрасную милостыню, как единственную награду за всю мою жизнь! Будь я нищим, благодаря вам я вновь обрел бы утраченные надежды; будь я победителем, из ваших рук я принял бы лавровый венок; будь я поэтом, я восславил бы вас песней и увидел бы на ваших глазах алмазные капли росы, самоцветы, несравнимые со всеми сокровищами земли, свидетельство нежных, самоотверженных бесценных чувств, внушенных вам богом!»
Все это может показаться искусственным, напыщенным, а более требовательному человеку и пустопорожним, но надо было слышать мой звучный, музыкальный голос, видеть мои свободные, плавные, покоряющие жесты! Дрожь пробежала по залу, словно дуновение ветра по пшеничному полю; женщины рыдали, мужчины аплодировали, отбивая себе ладони. Какой триумф!
Когда я выходил из театра, сопровождаемый приветствиями, рукопожатиями, поздравлениями с успехом, Феррандо перехватил меня в вестибюле, где в ожидании карет стояли дамы, накинув еще не нужные по сезону манто на свои роскошные вечерние туалеты.
– Один кабальеро и весьма достойная сеньорита просили меня представить вас. Они ждут в карете. Хотите пойти к ним?
– А кто это?
– Дон Эстанислао Росаэхи (он произнес «Розаэги») и его дочь Эулалия, замечательная девушка…
И пока я отвечал: «Пойдемте, конечно», он добавил:
– Самая богатая наследница Буэнос-Айреса…
III
Дул свежий, резкий ветер пампы; под своим широким пальто я чувствовал себя новым человеком, еще более веселым, решительным, чем обычно, и любая задача казалась мне легкой и приятной. По ярко-синему небу, прозрачному, как цветное стекло, проносились прихотливо очерченные белые и пепельно-серые облака, а солнце, лишь ненадолго скрываясь за ними, бросало на землю еще горячие лучи, как бы посылая ей прощальный привет. Быстрым шагом спустился я по пустынным и гулким воскресным улицам к старому жалкому Центральному вокзалу, откуда собирался отправиться поездом в Лос-Оливос. Дон Эстанислао Росаэхи пригласил меня на свою роскошную виллу принять участие в последнем в этом сезоне «garden party».[29]29
Загородная прогулка, пикник (англ.).
[Закрыть]
Дорогой, под стук колес, я вспоминал историю нашей недавней дружбы. После знакомства в вестибюле оперы Росаэхи пригласил меня посетить их дом и упросил Феррандо привести меня как-нибудь, опасаясь, что иначе я «могу и не появиться». Я навестил их два-три раза – говорю «их», потому что привлекала меня, конечно, Эулалия, которая бесспорно пленилась пылким оратором и не пыталась это скрывать. Как приятно чувствовать себя любимым!.. Пусть даже она была дочерью дона Эстанислао Росаэхи, выскочки, разбогатевшего на торговле и спекуляциях, который начал свою блистательную карьеру с самых низов, которого все восхваляли в лицо и поносили за глаза. Никому не было известно подлинное происхождение его сказочного богатства, исчислявшегося многими миллионами: одни говорили, что он выиграл «крупный куш» в лотерею; другие – что Ирма, его жена, грубая, неотесанная, не то славянка, не то немка, неясно чем занимавшаяся в молодости, принесла ему в приданое несколько тысяч песо; иные искали источник капитала, с которого началась блистательная карьера биржевого дельца, в каком-нибудь малопочтенном поступке, если не в преступлении. Болтовня, не имевшая под собой никаких оснований, проверить которую можно было бы лишь путем тщательного расследования, поскольку за четверть века его триумфов свидетели первых шагов уже успели умереть или кануть в забвение. Зато бесспорны были богатство Росаэхи, его ловкость в банковских делах, проницательность в спекуляциях, уверенность и удача в биржевой игре, а все это позволяло ему непрерывно увеличивать уже и без того огромное состояние. Что же касается его внешности и манер, скажу лишь, что был он коренаст, но не толст, с круглой головой и маленькими лукавыми глазками, черными, как и его пышные усы, над которыми красовался вздернутый нос с широко вырезанными ноздрями, словно созданными для того, чтобы лучше разнюхивать дела; его короткие руки и толстые волосатые кисти с бесформенными кургузыми пальцами тоже были не слишком привлекательны, не говоря уж о резких неловких движениях, низком хриплом голосе, откровенности, переходящей в вульгарность, если не грубость, и неправильном языке человека, который никогда не имел понятия о грамматике ни в своей родной стране, ни в той, где обосновался прочно и надолго. Его жена Ирма в молодости, верно, была хороша, даже сейчас остатки былой красоты придавали ей сходство с Рембрандтовой Изабеллой Бас, но без необыкновенного благородства этой дамы из фламандской буржуазии. Ирма тоже была грубовата и фамильярна со всеми, что не могло не шокировать меня, и говорила на каком-то невероятном диалекте собственного изобретения.
Зато Эулалия была столь же прелестна, сколь изысканна, и это особенно бросалось в глаза по сравнению с ее родителями, словно они нарочно выставляли напоказ свою вульгарность и нелепость, чтобы оттенить всю утонченность изящного облика дочери: ее ясный выпуклый лоб, глубокие светящиеся мягким очарованием глаза в ореоле темных ресниц, нежно очерченный рот, чуть длинноватый прямой носик и детский подбородок. А к тому же руки с красивыми длинными пальцами, пленительный серебристый голос, прелестная, ласковая, полная доброжелательности улыбка, безупречно гладкая белая кожа, легкий румянец. Она казалась мне гораздо более красивой, чем Мария Бланко, а главке – гораздо более женственной и детски непосредственной. Марию всегда овевала тень суровости, она выглядела далекой, недоступной, и ее скромная, почти строгая одежда, очень мало или совсем не соответствующая моде, еще больше подчеркивала впечатление отчужденности. Эулалия, напротив, всегда веселая, смеющаяся, говорунья и шутница, одевалась элегантно, быть может, слишком богато и пышно для ее возраста и положения, но, с другой стороны, в нашей стране уже был забыт обычай, заставлявший девушек одеваться скромно и без драгоценностей до самого дня свадьбы… Если сравнить их обеих, – как женщин, а не как Эгерий, – без всякого сомнения, победу одержала бы Эулалия.
Я был очарован, но не влюблен, как можно было бы предположить: другие недавние и увлекательные своей новизной любовные приключения поглощали меня целиком, и моя связь с тридцатилетней вдовой Лаурентиной де ла Сельва, женщиной очень соблазнительной и пользующейся большим успехом, не была тайной для той части общества, где мы появлялись вместе… впрочем, и для другой тоже. Эта связь, на которой подробно останавливаться не буду, достаточно занимала меня и оберегала от других увлечений, что же касается серьезной стороны жизни, то, несмотря на все ухаживания и флирты, я не отказывался от своего намерения жениться на Марии Бланко.
Наконец я добрался до Оливоса и до виллы Росаэхи, где, невзирая на неожиданно холодный день, множество пар прогуливались по саду или весело играли в различные игры под тихо звучавшую музыку. Эулалия, очевидно, ждала меня: едва я появился, она радостно бросилась мне навстречу:
– Добро пожаловать! Добро пожаловать! – нежно ворковала она своим певучим ласковым голоском.
Такую встречу можно было принять за объяснение в любви, если бы детская живость Эулалии не проявлялась во всех ее совершенно невинных порывах.
Она сама взяла меня под руку, и я вместе с ней отправился в сад, где она, так же как родители, ходила по аллеям, заботясь, чтобы гости развлекались без помехи; но, выполняя обязанности хозяйки, она все время щебетала, как птичка, улыбалась, поднимая на меня большие наивные глаза, покачивалась со змеиной грацией всем своим гибким телом, оживленно жестикулировала маленькими руками – без колец, которые только отвлекали бы внимание от прелести их формы, – во всем проявляя меру и изящество, несомненно, подаренные ей природой, а не обучением. Мы говорили об искусстве, о музыке, о живописи, о литературе… Не сказав ничего особенно нового или глубокого, она не сказала также ни одной глупости. Эулалия была воспитанна, относительно образованна, – несколько лет она проучилась в коллеже французского монастыря, а затем светская жизнь придала ей окончательный блеск. Никогда не критикуя своих родителей, ока, вероятно, не могла втайне не делать сравнений, и эти размышления тоже способствовали ее утонченности.
В общем, я провел чудесный вечер, почти не обращая внимания на сотню более или менее элегантных, богатых или аристократических гостей, заполнявших сад и гостиные. Я едва обменялся несколькими словами с Росаэхи и с Ирмой. Но последняя свое взяла. Когда большинство гостей расположились в столовой пить чай, эта милая сеньора неожиданно подала голос и, нацелясь прямо на меня, сидевшего в противоположном конце стола, заявила:
– Эррера! А почему бы вам не повторить перед нами свою речь?
Эулалия залилась краской и еле слышно проговорила:
– Мама, ради бога!
Я, улыбаясь и как бы не заметив нелепости этого предложения, уже вызвавшего приглушенный, но неудержимый смех, ответил:
– Как-нибудь в другой раз… А сейчас вы проявили такое чарующее радушие, мы провели такой приятный вечер, что прервать его можно только словами благодарности. Выпьем же за здоровье хозяев дома!
Эулалия поблагодарила меня улыбкой и взглядом, полным волнения и радости. Думаю, я показался ей героем.
Возвращаясь поездом вместе со мной, Феррандо доверительно сказал, возможно, пытаясь отвадить меня:
– Девочка еще цыпленок, но старого гринго на мякине не проведешь… Тому, кто к ней посватается, придется «поплясать»… и он должен быть очень богатым. Еще бы!.. Такой миллионер, как Росаэхи…
– Однако, вы, кажется, не теряете надежды, – смеясь, заметил я.
– Да, но малютка пока не торопится… и старики тоже… Там видно будет… У меня, правда, есть надежда… Я знаю, гринго спит и видит попасть в хорошее общество, где его принимают очень неохотно, чуть ли не из милости, да и то лишь на маскарадах и благотворительных вечерах, куда вход свободен для всех… А с моим именем и происхождением…
И Феррандо завел длинный разговор о своем знатном роде, он-то, чей отец держал лавку на улице Буэн-Орден, а дед был, кажется, штопальщиком или портным в Потоси, в самом жалком квартале…
Однако я принял его слова к сведению и подумал: «Значит, Росаэхи и все его миллионы желают породниться с аристократической семьей, чтобы его внуки, да и дочь тоже, получили дворянское звание и не страдали в будущем от скрытого презрения, которое, несмотря на всю свою грубость, он не может не чувствовать? Не надо забывать об этом, кто знает, а вдруг…»
Но едва мы вышли из поезда и отправились в «Cafй dе Paris» – самое модное тогда место, – как я начисто позабыл об Эулалии, о Росаэхи и, кажется, за весь вечер только вспомнил и рассказал несколько раз о дурацкой выходке Ирмы, попросившей меня повторить свою речь на ее «garden party».
Дома меня ждало очень короткое письмецо от Марии Бланко с сообщением, что все у них в порядке и просьбой написать о себе. «Целую вечность нет от вас писем, а это нехорошо». Ладно! Напишу, когда будет время и тема для рассказа, что-нибудь о моих первых шагах и первых победах в Буэнос-Айресе, – не в светском обществе, разумеется. Меня уязвило, что она никак не откликнулась на успех моей речи в опере, хотя в послал ей газеты с восторженными отзывами и одну, Поместившую целиком мой «великолепный образец ораторского искусства», как значилось в заголовке.
У меня было много друзей в прессе всех направлений, потому что с первых же шагов я постарался расположить к себе «четвертую силу в государстве». Немногие журналисты у нас продажны, но ни один из них, если только он не ожесточенный упрямец, не устоит перед знаками внимания или лестью; остальные, меньшинство, – это просто паразиты, подобно писателям «золотого» века, считающие паразитизм своим правом. И я стремился быть в хороших отношениях со всеми.
Журналисты, особенно ко мне расположенные, вернее, те, кого я расположил к себе, расточая им любезности и приглашения, не раз добивались от меня нового повода для того, чтобы опять заговорить обо мне и обновить прежние мои триумфы.
– Надо что-то делать, – настаивали они. – Если вы ничего не сделаете, ничего и написать нельзя. Вы человек слишком заметный, чтобы фигурировать только в светской хронике.
– Но что же я могу делать? – спрашивал я.
– Что угодно. Писать, говорить, читать лекции.
– Как отец Хордан?[30]30
Хордан Франсиско (1830–1915) – известный аргентинский педагог, лектор.
[Закрыть] Нет. Сейчас мне делать нечего, достаточно появляться в обществе. Еще придет время.
Но я отлично понимал, что для выхода из безвестности необходимо усилие, и вот как я собирался осуществить его. В то время все было подчинено финансам; никогда еще – ни в одной части света – так усердно не изучали и не обсуждали политическую экономию, и никогда – тоже ни в одной части света – не делали больших экономических глупостей. Поэтому я рассудил, что для моего окончательного утверждения в палате так или иначе следует произнести речь о народном хозяйстве, которая, возможно, облегчит мне дальнейшую политическую карьеру. С этой целью я отыскал несколько специальных трактатов, не очень задумываясь, к старым или новым временам они относятся, бегло просмотрел труды некоторых экономистов, таких как Поль Леруа-Болье, Жан-Батист Сэй и Адам Смит. У последнего я нашел то, что мне годилось, хотя он и был яростным поборником свободной торговли. Его взгляды на рабочую силу и промышленность дали мне опору для утверждения, что мы, аргентинцы, решительно должны быть протекционистами, ибо промышленность есть основа богатства; но как можем мы иметь свою промышленность, если все товары поступают к нам из-за границы, а национальная продукция не может конкурировать с ними ни по качеству, ни по дене? Избавлю читателей от прочих рассуждений, хотя, готовясь к этой речи, я полагал, что политическая экономия не представляет для меня тайны, и в этом мнении меня поддерживали многие друзья, которым я читал свои наброски, полные округлых звонких фраз.
– Ты самый блестящий оратор страны!
– Настоящий поэт! Сам Гидо[31]31
Гидо-и-Спано Карлос – популярный аргентинский поэт-романтик и прозаик (1827–1918).
[Закрыть] не сравнится с тобой в благозвучности фразы!
– Да, но а как содержание? Что вы скажете о содержании?
– Об этом мне трудно судить, но… кажется, все очень хорошо.
– И Ривадавия[32]32
Ривадавиа Бернардино (1780–1846) – один из руководителей войны за независимость Аргентины, президент страны.
[Закрыть] с тобой не сравнится, братец, уж поверь мне!
Настала пора обнародовать этот исторический труд. Речь шла о разрешении свободного беспошлинного ввоза машин и проволоки для гвоздильного завода, об освобождении от государственных и муниципальных налогов, а равно о предоставлении бесплатного проезда рабочим, которые должны были прибыть из Европы для запуска этой «новой отрасли аргентинской промышленности». Доводы мои были красноречивы… Меня слушали благосклонно; некоторые пассажи произвели впечатление даже на публику, которая вообще-то стала переходить на сторону оппозиции. Проект, как и следовало ожидать, прошел. Многие коллеги поздравляли меня. Но в кулуарах я уловил шушуканье, в котором не постеснялись принять участие и иные мои собратья по партии с более живым и язвительным направлением ума. Со всех сторон мне чудилось неумолкающее назойливое жужжание:
– Что он сказал?
– Что он сказал?
– Он очень хорошо говорил.
– Жаль, что при этом он ничего не сказал.
«Что верно, то верно, – подумал я, – тут не законодательная палата моей провинции… Нечего мне больше впутываться в экономические проблемы…»
Потом, невольно изумившись, я спросил себя:
«А откуда же набрались знаний все эти ослы?… Или достаточно двух-трех знающих людей, чтобы поднять научный уровень палаты?… Возможно, но все-таки странно!»