Текст книги "Веселые похождения внука Хуана Морейры"
Автор книги: Роберто Пайро
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
V
На следующее утро я проснулся после незаметно пролетевшего сна с ясной головой, чувствуя себя свежим и бодрым, однако вчерашний бред тут же возобновился, и воображение опять подчинило меня своей тиранической власти. Все же, несколько успокоившись, я оделся, с непривычной тщательностью и направился к Тересе, полон решимости выяснить положение, развязать все узлы и обвинить ее в измене и предательстве. Невзирая на глубокую трагедию, я был весьма радостно настроен.
Я говорил уже о своем пылком нраве и привычке не останавливаться ни перед чем при исполнении своих желаний; не удивительно, что подобные черты в те времена доходили до смешного, но тут следует принять во внимание, что неопытной девочке моя глупость могла показаться не смешной, а драматичной, к тому же весеннее утро пылало волнующим зноем, дул круживший голову северный ветер, солнце, несмотря на ранний час, жгло немилосердно, и от земли, увлажненной прошедшими дождями, исходили, словно в теплице, одуряющие испарения.
Дон Ихинио недавно уехал куда-то верхом, а Тереса пила мате, лениво прогуливаясь по первому патио, когда я появился перед ней. Пока я шагал через наш залитый солнцем сад и переходил по раскаленной земле на другую сторону улицы, я почувствовал головокружение, и вся моя спокойная свежесть сразу улетучилась. Я увидел не Тересу, я увидел смутное, смугло-розовое видение с толстыми косами, упавшими на легкое муслиновое платье, и, позабыв вею подготовленную в моей комнате сцену, бросился к ней, обнял за талию и воскликнул в безотчетном порыве, как будто девочке было известно все, что произошло в моем воображении:
– Зачем ты так поступила?
Такое ex abrupto,[6]6
Внезапность (лат.).
[Закрыть] почти безумное, привело к естественному следствию, и я понял его логику, хотя не привык к подобному отпору. Тереса не принадлежала к кругу моих рабов, и эта бурная выходка удивила, перепугала и возмутила ее. Она с силой вырвалась из моих рук, и при испуганном резком движении тыквенная чашечка для мате упала с глухим стуком и раскололась, а серебряная трубка, позвякивая, запрыгала по каменным плитам.
Во мне все перевернулось. Грубое неистовство уступило место смиренной робости. Я хотел что-то объяснить, однако был способен произнести лишь начало фразы: «но ведь… но ведь…», – повторял я без конца. Пытаясь, как новый Дон-Кихот, вызвать в памяти соответствующие обстоятельства, вычитанные из книг, я вспоминал лишь какие-то неясные, смехотворные случаи, совершенно не идущие к делу, и уже готов был от стыда и из оскорбленного самолюбия положить всему конец, когда девочка, повинуясь очаровательному женскому чутью, перебросила между нами мостик и, как бы не придав ни малейшего значения происшествию, проговорила со своим легким пришепетыванием, подбирая трубочку и разбитую чашку:
– Как ты испугал меня! Я задумалась.
Больше она ничего не сказала. Это было не нужно да и не так легко. Но даже нескольких ее слов было достаточно, чтобы я овладел собой и тут же начал составлять новый план, искать новую отправную точку для наступления. И, не мудрствуя лукаво, предчувствуя в мнимом враге тайного союзника, я брякнул первое, что пришло на ум, то есть самую обыкновенную глупость:
– Ты видела, – оказал я безразличным тоном, – сколько ромашек в поле?
Сделав вид, будто это действительно ей интересно, она улыбнулась, подошла поближе и, подняв на меня ясные черные глаза, «просила в любопытством:
– Много?
– Страшно много. Хочешь, я принесу тебе?
– В такую жару? Нет-нет! У тебя еще солнечный удар будет!
– Э, солнце мне нипочем. Я всегда хожу в самый солнцепек, и ничего со мной не случается.
– А потом, они Мне в не нравятся.
Она сказала это очень кокетливо, вся раскрасневшись, совершенно прелестная со своим пришепетыванием, нежной улыбкой и блеском в глазах. Я придумал другой подарок.
– А дикие сливы?
– О, это да; но только не затем, чтобы их есть. Я ставлю их в вазу среди листьев кортадеры, и получается очень красиво
– Вот увидишь! Увидишь, какую гору я принесу тебе! – воскликнул я решительно, словно обещая совершить великий подвиг; встревоженная Тереса пыталась остановить меня, но я уже приготовился бежать со всех ног.
– Не делай только глупостей, Маурисио, – взмолилась она.
– Оставь, оставь, я сейчас!
И я помчался сломя голову. По трем причинам: во-первых, положение мое, хотя и не такое напряженное, как в начале, было все же несколько затруднительным; во-вторых, этот предлог, правда, притянутый за волосы, давал мне прекрасную возможность удалиться с достоинством и, в-третьих, я загорелся желанием совершить романтический поступок, из тех, что, как известно, производят наибольшее впечатление на сердце женщины. Дикие сливы созрели сейчас только в крутом овраге у реки, и заросли кустов с овальными, как бы перламутровыми плодами – усладой всех мальчишек, повисли чуть ли не над пропастью, пожалуй, еще выше, чем маленькие пещеры горных попугаев, великих мастеров находить недосягаемые уголки для своих гнезд.
Те, кто рисковал жизнью для исполнения каприза любимой женщины-, – на предательских ли снежных вершинах в поисках ледяного цветка, или бросаясь на арену к хищникам, чтобы вырвать из пасти зверя благоуханную перчатку, – всегда вызывали во мне восхищение не только своим героизмом, но и тем, что осуществить задуманное им помогала сильная воля. Вот это мужчины! Они стремятся к победе, к наслаждению и платят, не заботясь о цене; они выше того, кто из прихоти бросает на ветер свое состояние, хотя он тоже велик; они не боятся насмешек, которыми осыпают их жалкие люди, не понимающие героизма. Я чувствовал себя способным на такие же подвиги, и добавлю, что и сейчас мог бы испытать подобное чувство, будь побудительная причина достаточно весомой. В отрочестве я готов был подвергнуть себя опасности, чтобы подарить девочке оливы, но и теперь, несмотря на свои седины, я чувствую себя способным на любое действие, героическое или нет, похвальное или предосудительное, если от этого зависит достижение важной для меня цели. Какой цели – значения не имеет. Достаточно подтвердить свою способность к действию.
Час спустя после моего внезапного ухода я вернулся к Тересе с полным платком крупных полупрозрачных зеленоватых жемчужин, выделявшихся на фоне более темной зелени листьев. Девочка с радостью приняла подарок и потребовала, чтобы я рассказал, где и как мне удалось собрать столько плодов. Грубым, нескладным языком, который был тогда для меня единственным средством выражения, я поведал о моем подвиге, о том, как спустился до середины «оврага попугаев» при помощи веревки, привязанной к дереву на краю пропасти, как пронзительно кричали разъяренные попугаи, испугавшись нападения, как покачивалась веревка в пустоте, пока я рвал и прятал в карманы плоды, рассказал о боли в ладонях, о трудности подъема, когда так легко было бы, окажись веревка длиннее, спуститься к ручью, бегущему всего в десяти метрах подо мною… Очарованная Тереса осыпала меня вопросами, заставила рассказать малейшие подробности, – многие из них я придумал или заимствовал из книг, желая придать больше блеска своей отваге. Глаза Тересы сияли восторгом. Улыбка на ее чуть толстоватых и ярко-алых губах выражала восхищение и тревогу, щеки то краснели, то бледнели. Когда я кончил, она прошептала.
– Большое спасибо. Какой ты храбрый!
И, разрумянившись, как цветок сейбы, она опустила взгляд на плоды, сложенные в фартучке, который поддерживала двумя руками.
Я решил, что положение коренным образом изменилось, но не посмел извлечь из него выгоду или же не нашел способа воспользоваться им. Я лишь скромно проговорил, что нет тут ничего особенного, что каждый сделал бы то же самое, что я всегда рад доставить ей удовольствие… В награду она дала мне ветку жасмина, который сама вырастила, и на прощание сказала с улыбкой:
– И не веди себя, как раньше, не будь таким дикарем. Приходи к нам почаще.
– Да, конечно, приду!
И я стал приходить каждый день, по большей части утром или вечером, стараясь выбрать время, когда дона Ихинио не было дома. Снова возродилась наша детская дружба, но совсем по-другому. Хотя Тереса была явно влюблена в меня, хотя отличалась простодушием и доверчивостью, она проявляла сдержанность, которая у любой другой девушки показалась бы рассчитанной и притворной. Не выражая недовольства моими ухаживаниями, она умела держать меня на расстоянии и мягко останавливала всякую вольность в действиях, разрешая взамен полную свободу в речах. Говоря по правде, свобода эта была не велика, ибо туманные, слащавые восхваления, почерпнутые из романов, казались мне неуместными и не очень для нее понятными, а выражения, принятые в кругу моих невежественных деревенских друзей, плоские намеки, нарочитые двусмысленности, грубые словечки, окрашенные примитивной чувственностью хотя и вертелись у меня на языке, но с губ не слетали благодаря невольной стыдливости или, вернее, врожденному хорошему вкусу, который уже начал во мне развиваться. В общем, мы играли, словно дети, бегали и прыгали, рассказывали друг другу сказки и сны, а в поведении Тересы соединялось кокетство женщины с простодушием ребенка, что возбуждало и вместе с тем умеряло мою страстность…
VI
Таковы были первые шаги моей первой серьезной любви, и, разумеется, они не прошли незамеченными для дона Ихинио. Однако он не ставил им препятствий, полагая, что сын Гомеса Эрреры и дочь Риваса предназначены друг для друга согласно общественному закону, действующему в старинных знатных семействах, и суждению верующих, еще весьма многочисленных в аристократии старого и новейшего происхождения. Этот пронырливый сельский политик, без сомнения, рассчитывал, что, хотя отец мой и не обладал значительным состоянием, все же благодаря моему родовому имени меня ожидает беспечное блестящее будущее, особенно если татита и он постараются создать мне положение. И у одного и у другого было достаточно средств для этого, а вместе они смогут добиться всего, чего только захотят. Невысокий, плотный, с седой бородой и пожелтелыми от неумеренного курения усами, с густой гривой волос, маленькими черными глазками, поблескивающими из-под нависших белых бровей, и смуглым, красновато-оливковым цветом лица, дон Ихинио внешностью походил на доброго старого льва. Что же касается его характера, то он относился доброжелательно ко всему, что не затрагивало его интересов, был обязателен по отношению к друзьям, полон любви к дочери, свободен от общественных и религиозных предрассудков, обладал гибкостью в политических и административных делах, рассматривая страну, провинцию и округу как некие абстракции, созданные умными людьми для использования в своих целях простаков; кроме того, он был шутником и говоруном в манере старых гаучо – завсегдатаев пульперий и загонов для клеймения скота. Он редко присутствовал при наших встречах с Тересой, предоставляя судьбе плести свои сети, всегда, впрочем, готовый вмешаться в нужный момент и наилучшим образом добиться своего. Хотя ему были хорошо известны мои похождения и озорство, он, казалось, не опасался, что я пожелаю злоупотребить своим положением, то ли полностью доверяя Тересе, то ли рассчитывая на мой почтительный страх перед ним, и чувствовал себя неуязвимым под надежной защитой своего авторитета. Желая внушить мне, в чем состояла его цель, он постоянно твердил, что они с моим отцом сделают из меня «настоящего мужчину», и вселял в меня надежды на богатство и успех. Тереса, слыша эти слова, горячо одобряла их, а я недоумевал, пытаясь разгадать таинственные планы, и был весьма ими заинтригован.
– Что имеет в виду дон Ихинио, объявляя, что сделает из меня «настоящего мужчину»? – спросил я как-то у Тересы. – Говорил он тебе об этом?
– Может быть, – уклончиво ответила она с многозначительной улыбкой. – Одно только могу сказать тебе, – добавила она твердо, – татита очень тебя любит и всегда выполняет то, что говорит.
Вскоре, в наказание за все грехи, я узнал, в чем состоят их намерения, и испытал первые несчастные дни в моей жизни.
Между тем Тереса, словно в страхе перед будущими горестями, проявляла ко мне все более нежную, восторженную и доверчивую привязанность, а ее полный восхищения взгляд тешил мое самолюбие и будил во мне смутное ощущение счастья.
Удовлетворись на время столь приятными чувствами, я не возобновлял свои неудачные покушения и держался вполне корректно, изливая избыток жизненных сил и ненасытную жажду деятельности в лихих набегах вместе с деревенскими головорезами, которые с возрастом, так же как и я, расширяли поле своих забав, внося в них больше ухищрений и выдумки. Но с каждым днем я терял интерес к своим товарищам. Я созрел раньше, чем они, меня тянуло к взрослым, сложившимся мужчинам, чьи развлечения казались мне более занятными и соблазнительными, более достойными меня, а потому я постоянно торчал в кафе, где шла картежная игра, на петушиных боях, на беговых площадках, в общем, во всех местах веселых сборищ, где при встрече со мной если и не выражали особой радости, то не выказывали неудовольствия или презрения.
Но и столь приятной жизни, и моей невинной любви пришел в скором времени конец. Татита, как я узнал впоследствии, по наущению дона Ихинио – тут-то и началось выполнение его сокровенных замыслов – объявил однажды, что обучения у дона Лукаса совершенно недостаточно, чтобы подготовить меня к предназначенному мне будущему, а посему он решил отправить меня в Национальный коллеж провинции – преддверие юридического факультета, на который прочил меня, теша себя честолюбивой надеждой увидеть своего сына доктором, а может, и министром, губернатором, президентом… Вспоминаю, что, сообщив мне о своей воле, он поделился со мной следующими мудрыми размышлениями:
– Знания никогда не помешают. Но дело не только в этом. В городе благодаря моим друзьям и единомышленникам ты завяжешь хорошие знакомства, а нужные связи и высокое покровительство стоят в жизни больше, чем любые заслуги. Кроме того, будешь ты что-нибудь знать или нет, звание доктора сослужит тебе службу. В нашей стране такое звание – ключ ко всем дверям, особенно на политическом поприще, где оно необходимо, если хочешь пойти далеко и достичь высокого положения. Иные добиваются своего и без этого, но ценой великих жертв, потому что не могут пустить пыль в глаза столь почетным свидетельством своей учености. В конце концов, станешь ты или не станешь доктором, в городе ты всегда сможешь заручиться поддержкой в трудную минуту и найти людей, полезных для карьеры, если сумеешь поладить с теми, кто стоит у кормила и может «протолкнуть» тебя вперед, когда придет время.
Решение моего отца вызвало во мне величайшее неудовольствие, я предвидел, что любая новая жизнь будет хуже привычной праздности и свободы. И я восстал со всем пылом души, спорил, даже рыдал, чувствуя нежную поддержку мамиты, которая не хотела разлучаться со мной; для нее мой отъезд был равен смерти, ведь я был единственной связью, удерживающей ее на земле. Мое сопротивление, то яростное, то скорбное, было так же бесполезно, как материнские мольбы: на этот раз татита не сдался, так глубоко убедил его дон Ихинио, приведя среди прочих доводов пример Васкеса, которого несколько месяцев назад отправили в город, хотя его семья располагала гораздо меньшими средствами, чем наша.
– Послушайте, мисия Мария, – насмешливо сказал отец мамите, которая упорно хотела удержать меня. – Дайте наконец этому сопляку стать мужчиной. Если он так и будет сидеть у вас под юбкой, никогда из него проку не выйдет!
Мать умолкла и только плакала украдкой, давно приученная подчиняться без возражений воле супруга. Но ей удалось вымолить, чтобы меня поселили в благочестивом доме, где я не увижу дурных примеров – погибели юношей; она считала в своей невинности, что я чист и непорочен, как пасхальный агнец. А я тем временем побежал излить свое горе на любящей груди Тересы.
Каково же было мое удивление, когда я убедился, что она считает мое изгнание хотя и тяжелой, но необходимой жертвой во имя моего счастья! Мне просто хотелось изругать ее, когда она, пришепетывая, со слезами на глазах, почти неразборчиво пролепетала, что мой отъезд для нее огромное горе, что без меня она будет чувствовать себя совсем одинокой, словно мертвой в этом поселке, но раз речь идет о моем благополучии, она найдет утешение, представляя себе, как я вернусь, наверно, важной особой.
– А кроме того, – добавила она, – город тебе очень понравится, ты станешь там развлекаться, позабудешь Лос-Сунчос и своих друзей. Вот что будет ужасно! – Она печально вздохнула. – Если тебе там понравится, ты не захочешь вернуться!
– Не будь дурой! Единственное, чего я хочу, это остаться здесь!..
Наступил день отъезда. Перед назначенным часом я побежал проститься с Тересой. Она впервые горячо обняла меня, заливаясь слезами, утратив все силы, собранные, чтобы внушить мне мужество. Я растрогался, почувствовав тоже впервые, что по-настоящему люблю эту девочку; впрочем, может, я просто боялся неизвестного будущего и по привычке цеплялся за семью.
Дома мамита обливалась слезами и, снова переживая трагедию, чуть ли не билась в припадке, но ее безутешное горе вызвало у меня странное ощущение. Не следует так преувеличивать; ведь не на смерть я еду, а может, наоборот, меня в городе ждет немало приятного… Материнское отчаяние неожиданно вернуло мне хладнокровие.
Когда перед дверьми дома остановился дилижанс, три раза в неделю отправлявшийся из Лос-Сунчоса в город и из города в Лос-Сунчос, на торжественные проводы прибыли все видные лица поселка: дон Ихинио Ривас – веселый и говорливый, муниципальный интендант дон Сократес Касахуана – важный и как бы озабоченный моим будущим, председатель муниципалитета дон Темистоклес Герра – покровительственный со мной и услужливый с татитой, полицейский комиссар дон Сандалио Суарес, который, слегка потрепав меня за ухо, любезно объяснил: «В городе нельзя так озорничать, как здесь. Там нет защитника татиты и смельчаков живо окоротят». Среди прочих не забуду и дона Лукаса, который счел своим долгом воздать хвалу моему выдающемуся уму и характеру и предсказать мне великие успехи.
– Этот юноша далеко пойдет! Этот юноша далеко пойдет! Он принесет славу своей семье, своим учителям, – к которым имею честь, хотя и незаслуженную, принадлежать и я, – своим друзьям и родному поселку!.. Учитесь, Маурисио, и тогда любой пост, как бы высок он ни был, станет вам доступен…
Затем, как бы не сомневаясь, что его предсказания неминуемо сбудутся, он добавил:
– Но когда пробьет час победы, не забывайте о скромном поселке, который был вашей колыбелью, сделайте все, что будет в ваших силах, для Лос-Сунчоса.
– Да-да! Пусть устроит нам железную дорогу и… небольшой банк!.. – зубоскаля, сказал дон Ихинио.
Все расхохотались, к великой досаде дона Лукаса, который желал быть принятым всерьез.
Исавель Контрерас, старший возница дилижанса, грузил тем временем наш багаж на империал – саквояж татиты и два или три чемодана, набитых бельем, сластями и пирогами, не считая плетеной корзины для завтрака в дороге. Бесчисленные рукопожатия. Мамита обняла меня с душераздирающими рыданиями.
– Поехали! Садитесь, время не ждет!
Папа и я устраиваемся на отдельном широком сиденье, звучат прощальные приветствия, советы и поручения, карета трогается под грохот железных рессор, щелкание бича, свист почтальонов и лай собак, а сзади несется вскачь ватага оборванных мальчишек, сопровождая нас до самого предместья. Тереса выглядывает из окна, и с дальнего угла улицы Конститусьон я все еще вижу, как трепещет в воздухе ее белый платочек…
VII
Поездка в дилижансе, поначалу приятная и занимательная, особенно в час завтрака, который мы, желая развлечься, не слишком откладывали, вскоре показалась бесконечной и невыносимой даже нам, не зажатым между мешками и корзинами, как несчастные пассажиры внутри кареты.
– Какие же мы болваны, что не поехали верхом! – повторял мой отец.
Он редко пользовался дилижансом, предпочитая скакать галопом на коне, после чего оставался свеж, как зеленый салат, и заявлял не без самодовольства:
– Двадцать лиг в день мне нипочем, был бы хороший конь под седлом, да второй – в поводу.
Однако он опасался, что для меня такой переезд будет утомителен, – сам-то он никогда не останавливался на ночь посреди пути, считая, что этим может повредить своей славе отличного наездника или, точнее говоря, «доброго гаучо». Я же совершал прогулки самое большее по двенадцать лиг, хотя из мальчишеского тщеславия не испугался бы и двадцати.
Для развлечения нам оставалось только оглядывать поля, бесконечной пеленой расстилавшиеся перед дилижансом, который мчали во весь опор двенадцать тощих норовистых лошадей, запряженных веревками и ремнями; упряжь эта не сохранила, а может, никогда и не имела ни малейшего сходства с настоящей сбруей; на своих лошадях, слева, сидели верхом оборванные почтальоны, в чирипе,[7]7
Чирипа – типичная одежда гаучо, штаны из целого куска полотна.
[Закрыть] в сапогах из конской кожи, с повязкой на лбу, из-под которой выбивались жесткие черное лохмы. Все трое кричали каждой по очереди и, раскрутив над головой длинный плетеный бич, бесспорно стегали то по крупу, то по голове несчастных одров. Контрерас, возвышаясь на своем сиденье с четырьмя вожжами в левой руке, размахивал длинным звонко щелкающим кнутом, безжалостно нахлестывая двух дышловых лошадей и двух пристяжных, и дилижанс катил в тучах пыли, подпрыгивая на дорожных ухабах, словно в стремлении развалиться на части, лишь бы прекратить эту пытку, от которой стонали и дребезжали все его доски, рессоры и стекла.
Лето шло к концу. Скудные в те времена и в этой части страны засеянные поля – сейчас тут целое море пшеницы – были уже убраны, кое-где щетинились участки жнивья, сухая серая трава умирала, над выжженной степью клубилась пыль, а солнце пылало, раскаляя потрескавшиеся стенки кареты. Среди волнистого однообразного ландшафта прихотливо вилась дорога, черная на желто-сером фоне полей, то ныряя в болотистую низину ломаной линией, похожей на равнобедренный треугольник с невидимым основанием, то извивами карабкаясь вверх, то внезапно исчезая, чтобы вновь появиться вдали узкой лентой, словно захватанной грязными руками. Мелькали редкие деревья, одни зеленые и свежие, как выглянувшие из воды купальщики, другие – черные, искореженные, будто умирающие от жажды; порой равнину пересекала причудливая полоса яркой зелени, вьющаяся вслед за течением речушки, но ничто не привлекало взор, все подавляло своим величием, особенно меня, пока в полудремоте я смутно вспоминал товарищей, Тересу, иногда свою безутешную мать и почти все время – долгие годы веселой вольной жизни в Лос-Сунчосе. Неужели праздник кончился навсегда? А может, меня ждут другие, еще лучше?
На почтовых станциях, пока Контрерас, почтальоны и мрачные, медлительные бездельники-пеоны собирали лошадей, которые всегда были неизвестно где, хотя для дилижанса существовали определенные дни и часы «проезда», пассажиры выходили размять затекшие от неподвижности ноги. Все эти почтовые станции обычно были просто трактирами или пульпериями, – назовем их «кафе», чтобы выразиться и по-французски и по-испански, – а потому не удивительно, что при полном отсутствии лошадиного корма там изобиловали корма алкогольные. Татита угощал стаканчиком всех путешествующих, и канья с лимонадом, можжевеловка или «швейцарская»[8]8
Смесь полынной настойки, оршада и воды, принятая в те времена и называвшаяся «швейцарской»… потому что полынную настойку привозили из Швейцарии. (Прим. автора.)
[Закрыть] придавали нашим спутникам новые силы для дальнейшего безропотного исполнения роли сардин в банке. Как же они заискивали перед отцом под видом фамильярности, якобы исключающей всякое заискивание! И как гордился я тем, что был сыном столь рабски почитаемого повелителя!..
Наконец мы прибыли в город, совершенно окостеневшие после долгих часов тряски. Карета покатилась по мощенным булыжником улицам, громыхая между стенами домов. Из всех дверей высовывались любопытные кумушки, молча провожая нас взглядом, яростно лаяли растревоженные собаки, а следом за нашей нескладной колымагой мчалась орава грязных полуголых мальчишек, чей бурный восторг мало чем отличался от выражения ненависти.
И вот с наступлением озаренного красными отсветами жаркого печального вечера дилижанс доставил нас к дому дона Клаудио Сапаты, «благочестивому дому, где нет дурных примеров – погибели юношей», какого требовала мамита. Дон Клаудио и его жена ожидали нас у порога.
Оба рассыпались в любезностях перед татитой, почти не обращая внимания на меня, и я немало огорчился этим при мысли, что отныне только они и будут составлять мою семью. Насколько теплее было сочетание отцовского равнодушия и страстной материнской любви… Это первое впечатление– оказало на меня неожиданное воздействие: из полумужчины, каким стал я в Лос-Сунчосе, я внезапно опять превратился в ребенка; подобное возвращение вспять я не раз испытывал в последующие времена, и снова пережил его в другой форме, когда несколькими годами позже целиком окунулся в столичную жизнь…
Женская особь этой четы – но был ли женщиной этот солдафон с могучими плечами, грудью колесом, военной осанкой, пышной каштановой шевелюрой (явно поддельной), черным пушком над губами, здоровенными ручищами, властным взглядом, мощным, резким голосом, крючковатым носом и огромными ногами? И был ли мужчиной этот хилый птенец, плоский, словно пустые ножны, на которые насажена сушеная фига, с седыми усиками, бородкой (карикатура на татиту) и двумя бусинками вместо глаз? Так вот, женщина, заметив наконец, что я, вертя в руках шляпу, растерянно стою на тротуаре, и решив, что настал момент выполнить свое женское назначение и проявить нежные чувства, направилась ко мне с самыми приятными материнскими словами, какие способна была придумать. Но голос ее звучал холодно и фальшиво, а своими слащавыми ужимками она сразу внушила мне отвращение и как бы предчувствие, что, несмотря на все это притворство, немало неприятностей ждет меня впереди. И так глубоко было это впечатление, что, превратившись, как я уже сказал, снова в ребенка, я почувствовал на глазах слезы, но постарался их скрыть и сдержался, как мог, чтобы никто не заметил моего волнения, до которого, впрочем, никому не было дела. А как расстроилась бы мамита, в какое отчаяние пришла бы она, случись ей все это увидеть!
Некоторые друзья отца, узнав о нашем приезде, явились приветствовать его, и постепенно гости заполнили большую неуютную гостиную с таким, помнится, убранством и меблировкой: дюжина стульев с соломенными сиденьями – камышовыми, как говорят испанцы; два кресла-качалки – желтые, из простого гнутого дерева; на побеленных стенах – грубые изображения богоматери и святых, размалеванные, как лубочные картинки; палисандровая консоль, очень черная и блестящая, а на ней восковой младенец Иисус, окутанный мишурой и бумажными кружевами; на полу – старая циновка, сквозь нее проглядывают грубые плитки, которые она и должна была прикрывать; потолок из цилиндрических стволов парагвайской пальмы, тоже побеленный, местами изъеденный плесенью, словно проказой.
Две босоногие, смуглые, курносые служанки с испуганными, бегающими, как у преследуемого животного, глазами, неловкие, боязливые, словно дикарки, были наряжены в какие-то мешки из цветастого ситца, с нелепыми, безобразными сборками; по плечам у них болтались иссиня-черные косы. Они без конца разносили гостям приторный мате, накладывая в него ложками красный тукуманский сахар, подрумяненный раскаленным железом и приправленный для аромата апельсиновыми корками… Эти девчонки казались бледным отражением наших служанок, – о которых я не писал, – далеко не такие ловкие, живые и хорошенькие, а к тому же более обтрепанные.
Я скучал, чинно сидя в углу, позади расположившихся широким кругом гостей, всеми забытый, умирая от голода, усталости и желания спать, и слушал светские и политические сплетни, которыми увлеченно обменивались эти горожане, говоря подчас все вместе без передышки; я чувствовал, как внимание мое рассеивается, и сквозь дремоту улавливал лишь отдельные слова, вызывающие во мне какие-то смутные, бессвязные образы. Мой отец в конце концов прекратил эту болтовню, предложив пройтись, «чтобы размять ноги», и я немедленно разгадал смысл этих слов: они отправятся в кафе или в клуб играть на бильярде или в карты и выпить вечерний стаканчик вермута. Вздохнув с облегчением, я вскочил первый. Некоторые из гостей откланялись, другие собрались сопровождать татиту.
– Возвращайтесь не поздно, скоро ужин! – сказала мисия Гертрудис с кислой улыбкой, впрочем, самой любезной из ее скудного запаса.
Мы вышли, и по пути я начал свое знакомство с «чудесным» городом, шагая по узким прямым улицам, обрамленным одноэтажными домами в старом испанском стиле. У некоторых домов были широкие низкие порталы – претенциозное подражание Микеланджело, – где над карнизом красовались между волютами барельефы или монограмма JHS,[9]9
Jesus Hijo de Dios Salvador – Иисус сын божий, Спаситель (исп.).
[Закрыть] а по бокам, немного ниже, шли ряды окон с толстыми грубыми решетками из кованого железа. Чуть ли не через каждые десять вар виднелся фасад, торец или абсида какой-нибудь церкви или часовни, либо тянулась длинная каменная ограда монастыря; кое-где из-за оград свешивались на улицу ветви смоковниц, плети вьющегося винограда, сероватая зелень пропыленных персиковых и грушевых деревьев. Заглядывая на ходу в открытые окна, я мельком видел комнаты, похожие на гостиную дона Клаудио: жалкую мебель, плиточные или кирпичные полы, необшитые потолочные балки, побеленные стены, простые украшения – главным образом лики святых и гипсовые статуэтки божьей матери, иногда семейный портрет, аляповато написанный маслом. Все выглядело по-простецки, почти по-деревенски, отличалось дурным вкусом, чудовищным безобразием, но, должен признаться, мнение это сложилось у меня гораздо позже первого знакомства, а тогда, хотя и не вызвав во мне чрезмерного восторга, город произвел на меня впечатление роскоши, величия и блеска, каких я никогда не видывал в Лос-Сунчосе. Что делать! Опыт никому не дается с рождением!
Однако больше всего мне понравилась центральная площадь, большая, вся в зелени, окруженная аллеей коричных деревьев; пышные темно-зеленые кроны, соединяясь, образовали низкую сводчатую кровлю, как бы тенистую галерею, по которой стайками гуляли рука об руку юные девушки, навстречу им шагали юноши, пожирая их глазами и отпуская на ходу комплименты, а на каменных или выкрашенных в зеленый цвет деревянных скамьях сидели старики – добродушные отцы и озабоченные матери, – поддерживая своим присутствием порядок и приличия.
Едва лишь мой отец вошел вместе с друзьями в кафе «Пас», я сбежал и спрятался, чтобы выкурить сигарету, в возвышавшейся посреди площади деревянной ротонде, где военный оркестр обычно играл «отбой»; я даже позабыл о голоде, радуясь, что после долгого плена оказался наконец на свободе. Сидя в клубах дыма, я с восхищением разглядывал это огромное, как мне казалось, скопление народа, а за деревьями – дома и серые башни церквей, а еще дальше – вокруг лежавшего в котловине города – холмы, озаренные красными и лиловыми отсветами уходящего солнца. И внезапно глубокая, непобедимая грусть овладела мною: я почувствовал себя одиноким, покинутым среди множества народа, среди неведомой мне жизни, словно эта круговая гряда холмов отрезала меня от всего мира, и казалось, что так будет вечно, что нет и никогда не возникнет никаких связей между мной и этим городом. Ни одно пророческое предчувствие не предвещало мне будущего; все мои мысли были устремлены в прошлое. Я опять ощутил еще более острый голод, но мне представлялось, будто муки эти порождены страхом, тревожным ожиданием, какое, бывало, охватывало меня в детстве, когда сказки горбатой швеи навевали мысли о присутствии какого-нибудь злого духа или о приближении таинственной опасности. Я почувствовал себя таким маленьким, таким слабым, таким беззащитным!.. И сама острота этого чувства принудила меня избавиться от него, вскочить и броситься бегом в кафе «Пас».