Текст книги "Ленин. Жизнь и смерть"
Автор книги: Роберт Пейн
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 50 страниц)
Ленин выступал час. После него трибуну занял Троцкий, речь которого продолжалась семь с половиной часов. Сначала он говорил по-русски, затем перешел на немецкий, с немецкого на французский… Слова, слова, слова, и вот уже всем стало казаться, что самой революционной идее суждено утонуть в море слов.
Около недели спустя Ленин произнес еще одну речь, на очередном пленарном заседании Московского Совета. Это было его последнее публичное выступление.
На этом заседании Ленин объявил, кто будет его преемниками. Он поручал Цюрупе, Рыкову и Каменеву в будущем выполнять его работу. Он с уверенностью назвал их имена в самом начале выступления, объяснив, что «в силу уменьшения работоспособности» он теперь вынужден «присматриваться к делам в гораздо более значительный срок…». Его речь была краткой, и в ней не было прежнего огня. О Втором Интернационале он и не вспомнил, и даже ни разу не обругал капиталистов. Напротив, он похвалил их за сметливость и умение доводить дело до конца. Он как будто хотел сказать, что прежние дни романтического радикализма прошли и настало время позабыть свою ненависть и найти с врагом общий язык. Теперь он учил: «Раньше коммунист говорил: „Я отдаю жизнь“, и это казалось ему очень просто, хотя это не всякий раз было так просто. Теперь же перед нами, коммунистами, стоит совершенно другая задача. Мы теперь должны все рассчитывать, и каждый из вас должен научиться быть расчетливым. Мы должны рассчитать в обстановке капиталистической, как мы свое существование обеспечим, как мы получим выгоду от наших противников, которые, конечно, будут торговаться, которые торговаться никогда и не разучивались и которые будут торговаться за наш счет. Этого мы тоже не забываем и вовсе не представляем себе, чтобы где-нибудь представители торговли превратились в агнцев и, превратившись в агнцев, предоставили нам всяческие блага задаром. Этого не бывает, и мы на это не надеемся, а рассчитываем на то, что мы, привыкши оказывать отпор, и тут, вывернувшись, окажемся способными и торговать, и наживаться, и выходить из трудных экономических положений. Вот эта задача очень трудная. Вот над этой задачей мы работаем».
Ленин рассказал, как нарком Леонид Красин вел в Англии переговоры о торговле с британским промышленником и финансистом Уркартом, «этим главой и опорой всей интервенции». Позабыв прошлое, они сели обсуждать деловые проблемы без каких-либо теоретических дискуссий. Уркарт просто спрашивал: «А почем? А сколько? А на сколько лет?» В стенографическом отчете пленума Моссовета записано, что в этом месте раздались аплодисменты. Казалось, аудитория только того и ждала, чтобы от слов перейти к делу.
Ленинская последняя речь была призывом к сосуществованию с капиталистическими державами. Однако в ней не содержалось ни малейшего намека на то, что линия жесткого социализма будет как-то смягчена. «Социализм уже теперь не есть вопрос отдаленного будущего, или какой-либо отвлеченной картины, или какой-либо иконы. Насчет икон мы остались мнения старого, весьма плохого» – вот что он сказал. Для такого выступления это был слабый финал. Бурные и продолжительные аплодисменты, завершившие его речь, были скорее данью уважения лично ему, а не тому, что он говорил.
Во время его речи какие-то слова звучали неразборчиво, и несколько раз он замолкал, как будто терял нить повествования. Он выглядел усталым, ослабшим. 25 ноября, через пять дней после его выступления на заседании Московского Совета, врачи велели ему полностью прекратить работать и неделю отдыхать. Первое время он выполнял их рекомендации, никуда не выходил из своей квартиры и только немного читал. Затем он стал проводить время поочередно в Кремле, то в Горках, потихоньку работал, злился на то, что бездействует, и иногда писал по старой привычке записки, в которых грозил строго наказать того или иного товарища, если, например, ему (Ленину) срочно не представят неискаженные цифры.
В тот период встал вопрос о государственной монополии на внешнюю торговлю. Бухарин и многие другие были против. Как и следовало ожидать, Ленин выразил мнение, что без абсолютной государственной монополии на торговлю с другими странами не может быть Советского государства. Его точка зрения была принята.
Тогда же Ленин прослышал, что без его ведома известному профессору Рожкову, меньшевику, было разрешено остаться жить в Москве. Ленин впал в неистовство. Он писал, что меньшевики придумали новый лозунг: «Ври, уходи из партии, оставайся в России». Наконец он с удовлетворением узнал, что Центральным Комитетом было принято решение о высылке профессора Рожкова из Москвы.
В тот день он дважды ощущал дурноту, сопровождавшуюся приступами рвоты. Вызвали врачей. Когда они на этот раз уже категорически потребовали, чтобы он прекратил всякую работу, он ответил, что совершенно с ними согласен, но ему понадобится еще несколько дней, чтобы привести в порядок бумаги. Следующие два дня он интенсивно работал, развивая бешеные темпы; диктовал бесконечные письма, – боясь, как бы болезнь не застала его врасплох. На него вновь напала бессонница, мучили головные боли. В ночь на 16 декабря он перенес еще один приступ. Но тут врачи решили, что нечего им играть в кошки-мышки, и строго-настрого приказали ему держаться постельного режима. Они предполагали, что за первым ударом непременно последует второй. В течение трех дней приступы рвоты повторялись, и, в конце концов, стали очевидны явные признаки паралича правой стороны тела. И вот теперь, лежа в полной беспомощности в окружении врачей, он сознавал, что обречен, но сдаваться не собирался. Он решил, что будет бороться до конца.
Последний завет
Тот декабрьский день, когда Ленин перенес второй удар, был последним днем его власти, власти, за которую он всегда так неистово боролся. Он уже никогда больше не станет вершить судьбами России как полновластный ее хозяин. Власть выхватили у него из рук мелкие людишки, какие во все времена жмутся вблизи диктаторов. Поделив ее между собой, они слабо представляли себе, что с ней делать. Настал период междуцарствия.
Ленин понимал, что он серьезно болен, возможно, даже смертельно. Но зная это, он изо всех своих последних сил боролся за жизнь. Его беспокойный ум постоянно был в работе, без конца придумывая, как перехитрить врачей. «Если это паралич, какой от меня будет толк и кому я буду нужен?» – этот вопрос, заданный доктору Авербаху, не давал ему покоя. Он не желал смиряться. Из диктатора, обладавшего безграничной властью, превратиться в ничтожество? Сама эта мысль была ему невыносима. Власть стала его второй натурой, он так с ней сжился, что даже на одре болезни не желал выпускать ее из рук и отчаянно за нее сражался.
Крупская читала ему вслух, к нему приходили секретари, и он диктовал им статьи и письма, но уже не председательствовал в правительстве. Все его работы последних месяцев перед смертью проникнуты острым сознанием собственной беспомощности. Прикованный болезнью к постели, он испытывал душевные муки; им попеременно овладевал то гнев, то ужас; душила ярость. Бывали моменты, когда он как будто смирялся, притихал, но тут же ярость охватывала его с новой силой. Суть в том, что уж очень долго он был диктатором. Целых двадцать лет он вершил политикой партии, а это означало. двадцать лет неустанного труда и невероятной концентрации всех интеллектуальных сил и способностей. А какие в нем были заложены способности и что он мог благодаря им свершить – это он отлично знал и не забывал никогда, ни на минуту. И вдруг… Деспоту, диктатору, внезапно превратившемуся в жалкое, беспомощное существо, оставался только один выход – тихо сходить с ума.
Вообще говоря, в самом явлении диктатуры есть какая-то неразгаданная тайна. Еще никому не удалось толком объяснить, почему люди вдруг начинают жаждать неограниченной власти над себе подобными и какая им от этого радость. Обладатель абсолютной власти лишает себя возможности вести прямой, непосредственный диалог со своими соотечественниками. Он беспрерывно слышит лишь собственный голос, свое бормотание, свой бесконечный монолог. Он говорит, говорит, говорит, и вот уже его слова утрачивают всякий смысл, звучат вне связи с окружающей жизнью, выпадая из контекста нормального человеческого бытия. Так, видно, и Гитлер все долбил одно и то же своим подпевалам, и наверняка даже самые верные из них начинали одуревать от этого бульканья в ушах. А Ленин? – кто знает, возможно, некоторые из его самых горячих почитателей со временем стали с большой натугой воспринимать типичные для него штампы, его слова-заклинания: «уничтожение», «беспощадно», «диктатура»… Эти его слова всегда укладывались в определенный контекст, в определенную схему, привычно чередуясь и постоянно повторяясь и звуча, увы, как перепевы того, что ушло. Всю свою жизнь Ленин посвятил поиску архипростейших решений для неимоверно сложных проблем. Теперь перед ним была последняя, для которой простого решения не существует, – он смотрел в глаза собственной смерти.
Ленин был никуда не годным пациентом. Если врачи разрешали ему читать час в день, он читал два часа. Его опыт конспиратора помогал ему водить врачей за нос.
Заметили, что он стал добрее к своим друзьям и знакомым. Кому-то из них он предлагал походить в его теплом пальто, без дела висевшем на стене, – ведь холодно, можно простудиться и заболеть. А посетители, конечно же, приходили в пальтишках потертых, поношенных. Прежде Ленин, казалось, людей вовсе не слушал, а если слушал, то вполуха, одновременно в мыслях формулируя ответ. Теперь же он ловил каждое слово прибывшего к нему гостя. Правда, к нему мало кого пускали, все-таки второй удар!
Ленин испытывал смертельную усталость, и его грызла совесть. Весь предыдущий год его терзало чувство вины перед рабочими России. Государство, которое он, Ленин, построил ценой такой крови, в надежде, что создает рай земной для трудящихся, увы, этих надежд не оправдало. «Могучие обстоятельства заставили Советское государство свернуть с правильного пути», – говорил он на съезде партии весной, а в течение лета и осени эти «могучие обстоятельства» стали еще серьезней и опасней, их гнет стал еще ощутимей. Ленин, размышляя над этим, наконец-то нашел решение, которое, как ему казалось, должно было положить конец всем напастям, свалившимся на страну. Центральный Комитет, движущая сила государственной власти, состоял из горстки избранных партийцев, в числе которых были интеллигенты и люди из органов; рабочих там не было. А что, если расширить состав Центрального Комитета, ввести в него пятьдесят, а то и сотню представителей рабочего класса? Когда он был в силе, подобное нововведение было бы просто немыслимо – он сам такого не потерпел бы. Но теперь он видел в этом единственный способ сохранить жизнедеятельность Советского государства.
Но были и другие проблемы, не дававшие ему покоя. Он боялся, что страна попадет в руки более ненасытного и деспотичного диктатора, чем он сам. Коррупция среди высших чинов коммунистической партии, бессмысленные зверства, творимые в Грузии, необходимость контролировать деятельность партийных руководителей, давно назревшее требование времени произвести перемены в Госплане – вот перечень проблем, тяготивших его в то время. 23 декабря он попросил врача позволить ему кое-что подиктовать секретарю в течение минут пяти, не более. Сначала врач ему не позволил, но вынужден был согласиться, поняв, что тот все равно сделает по-своему. Ленин был в страшном волнении, и врач счел, что несколько минут диктовки снимут напряжение и больной успокоится.
– Если я не сделаю этого сейчас, я, возможно, уже никогда этого не сделаю, – объяснил ему Ленин. Своей жене он сказал, что ему хотелось бы, чтобы записи, которые он будет диктовать, были оглашены на следующем съезде партии, после его смерти.
После восьми часов вечера в тот же день к нему в комнату вошла Мария Володичева, одна из его секретарей. Для нее был приготовлен рядом с постелью больного небольшой столик. Ленин выглядел изможденным и слабым. Его вид привел Володичеву в ужас. Наверно, Ленин уже знал наизусть, что он хотел сказать, потому что он диктовал без пауз целых четыре минуты и закончил на минуту раньше дозволенного ему времени. Текст был такой:
«Мне хочется поделиться с вами теми соображениями, которые я считаю наиболее важными.
В первую голову я ставлю увеличение числа членов ЦК до нескольких десятков или даже до сотни. Мне думается, что нашему Центральному Комитету грозили бы большие опасности на случай, если бы течение событий не было бы вполне благоприятно для нас (а на это мы рассчитывать не можем), – если бы мы не предприняли такой реформы.
Затем, я думаю предложить вниманию съезда придать законодательный характер на известных условиях решениям Госплана, идя в этом отношении навстречу тов. Троцкому, до известной степени и на известных условиях.
Что касается до первого пункта, т. е. до увеличения числа членов ЦК, то я думаю, что такая вещь нужна и поднятия авторитета ЦК, и серьезной работы по улучшению нашего аппарата, и для предотвращения того, чтобы конфликты небольших частей ЦК могли получить слишком непомерное значение для всех судеб партии.
Мне думается, что 50–100 членов ЦК наша партия вправе требовать от рабочего класса и может получить от него без чрезмерного напряжения его сил.
Такая реформа значительно увеличила бы прочность нашей партии и облегчила бы для нее борьбу среди враждебных государств, которая, по моему мнению, может и должна сильно обостриться в ближайшие годы. Мне думается, что устойчивость нашей партии благодаря такой мере выиграла бы в тысячу раз».
После того как Мария Володичева прочитала ему записанный ею текст, он спросил ее, какое было в тот день число, и начал расспрашивать о здоровье, потому что она тоже неважно выглядела, была бледная, истощенная. Он погрозил ей пальцем и сказал: «Смотрите, а то…» Он не закончил фразы, но она догадалась, что он хотел сказать: «…отстраню от диктовки, чтобы не затруднять».
На следующий день вечером он продолжил диктовать, но уже не пять, а десять минут. Врачи потребовали, чтобы он отдохнул, но он пригрозил им, что вообще откажется от лечения, если ему не позволят диктовать его «дневник». Назвав то, что он диктовал, «дневником», он слукавил, ибо никто не должен был догадываться о характере записей, которые секретарь заносила на бумагу. Накануне он спал плохо, у него болела голова. Но в тот вечер он продиктовал наиболее драматичный по своей силе отрывок из всех, которые он успел донести до нас в письменном виде до момента полной потери речи. Этот документ вместе с двумя дополнениями к нему, продиктованными 25 декабря и 4 января, станет впоследствии известен как «Завещание Ленина». Начал он с того, что констатировал факт раскола в Центральном Комитете, произошедший, главным образом, по причине несовместимости двух столь противоположных политических фигур, как Сталин и Троцкий. Он снова подчеркивал необходимость расширения Центрального Комитета за счет представителей рабочего класса. По его мнению, это укрепило бы государственную власть и предотвратило бы назревший конфликт между двумя соперничавшими претендентами на роль главы государства. Вот что он тогда продиктовал:
«Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью. С другой стороны, тов. Троцкий, как доказала уже его борьба против ЦК в связи с вопросом о НКПС, отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением чисто административной стороной дела.
Эти два качества двух выдающихся вождей современного ЦК способны ненароком привести к расколу, и если наша партия не примет мер к тому, чтобы этому помешать, то раскол может наступить неожиданно.
Я не буду дальше характеризовать других членов ЦК по их личным качествам. Напомню лишь, что октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не являлся случайностью, но что он также мало может быть ставим им в вину лично, как небольшевизм Троцкому.
Из молодых членов ЦК хочу сказать несколько слов о Бухарине и Пятакове. Это, по-моему, самые выдающиеся силы (из самых молодых сил), и относительно их надо бы иметь в виду следующее: Бухарин не только ценнейший и крупнейший теоретик партии, он также законно считается любимцем всей партии, но его теоретические воззрения очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским, ибо в нем есть нечто схоластическое (он никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики)».
На этом месте в тот вечер Ленин остановился, у него кончились силы. Но главное он уже сказал. Он сформулировал простой план – как избавиться от диктатуры, а также дал точную оценку вождям партии, ясно показав, что из всех них он предпочитает видеть на вершине партийной власти Троцкого и Бухарина. И еще он сказал, что окончательно простил Зиновьева и Каменева за их «предательство» в 1917 году.
На следующий день Володичева была снова призвана к больному, и он продиктовал ей небольшой постскриптум, касавшийся Пятакова: «…Человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе». В заключение он воздавал общую хвалу Бухарину и Пятакову, характеризуя их как выдающихся и преданных делу партии работников, которые, вооружившись опытом и знаниями и избавившись от свойственной им односторонности, могли бы еще с большей пользой послужить партии.
Ленин, по всей видимости, понимал, какой взрывной эффект могут иметь эти записи. Он несколько раз предупреждал Володичеву, чтобы она никому ни в коем случае не раскрывала содержание документов, которые он ей диктовал. Обычно, застенографировав текст, она расшифровывала его и прочитывала Ленину весь продиктованный кусок с начала до конца. После этого она печатала его в пяти экземплярах. Один экземпляр оставался у нее, три передавали Крупской; пятый должен был храниться отдельно, в папке для секретных документов, которая лежала в столе в ленинском кремлевском кабинете. Секретарь потом рассказывала, что, диктуя, Ленин делал паузы между предложениями, но никогда не спотыкался, подбирая нужное слово. Лежа долгими часами, он все тщательно обдумывал и старался точно формулировать свои мысли. Каждая фраза была отточена, и каждое слово было на месте.
На запечатанном конверте, в который были вложены листки с его «Завещанием», он велел секретарю сделать такую надпись: «Вскрыть может только В. И. Ленин, или в случае его смерти Надежда Константиновна». Володичевой пришлось сделать над собой усилие, чтобы заставить себя написать эти слова.
Так проходили дни. Ленин лежал, и каждый вечер ровно в восемь, регулярно, как часы, к нему в спальню входила секретарь, чтобы сделать очередную запись в его «дневник» – то есть в готовившийся проект политических изменений, эту мину замедленного действия, которая, по его замыслу, должна была сработать в точно намеченное время. А пока – надо было все скрывать и прятать. Парализованный, лежавший почти без движения, он снова был страстным агитатором и снова давал бой своим врагам. Он отчетливо понимал, какая драма разворачивается в его маленькой, скупо освещенной комнате: здесь, ни больше ни меньше, шла речь о судьбе России и выживании Коммунистического Интернационала. Но он тогда и не догадывался, да и как он мог такое предвидеть, что его «Завещание» обречено, оно попадет в руки его врага.
24 декабря состоялось заседание Политбюро, на которое были вызваны лечившие Ленина врачи. На заседании присутствовал Сталин. Было решено ввести строгий больничный режим. Ленину было категорически запрещено принимать посетителей; его окружению не разрешалось передавать ему письма; ограничивался список лиц, с которыми он мог общаться. Это были только врачи – в первую очередь; затем – ближайшие родственники; допускались также секретари, но всего на несколько минут по вечерам. Теперь Ленин был почти полностью изолирован от людей и внешнего мира, как узник в Петропавловской крепости.
Наиболее суровым ограничением был запрет сообщать ему какую-либо политическую информацию. Этому запрету должны были следовать как секретари, так и члены его семьи. Но по молчаливому соглашению ни Крупская, ни Мария Ильинична, обе в прошлом опытные революционерки-конспираторши, вовсе не собирались подчиняться приказам врачей и Политбюро. Небольшими дозами они передавали ему сведения о том, что происходило в партийных сферах. Крупская особенно пристально следила за Сталиным, поставив на ноги весь четко действующий ленинский секретариат. Пока Ленин лежал, немощный и больной, она превратилась в его глаза и уши, став для него мощным звеном связи с внешним миром.
Сначала каждый вечер он диктовал по пять минут; потом эти пять минут превратились в десять, а там и в пятнадцать. К Новому году Ленин сумел убедить врачей, что для улучшения работы его головного мозга и общего самочувствия ему просто необходимо работать над «дневником» ежедневно по двадцать минут утром и двадцать минут вечером. Ленин был непреклонен и стоял на своем. Он обещал врачам, что сразу же по истечении двадцати минут будет прекращать диктовку, даже если в тот момент он будет на середине фразы. Конечно, это обещание он не выполнял. Три дня подряд он диктовал документ, содержавший указания, касавшиеся Госплана. Он считал, что Госплан следует наделить отчасти законодательными функциями. Первоначально это была идея Троцкого, но тогда Ленин возражал на тех основаниях, что, мол, многочисленные научные и технические специалисты, привлеченные для работы в Государственную плановую комиссию, заражены буржуазной идеологией и среди них было совсем мало активных членов партии. Председателем Госплана был Кржижановский, а его заместителем – Пятаков. Ленин упрекал их обоих: первого за то, что тот был слишком снисходителен по отношению к антикоммунистам, а второго за то, что он был излишне жестким с учеными и совершенно ничего не понимал в научных делах. Теперь Ленин предлагал поставить во главе Государственного планового комитета ученого с широким научным кругозором и опытом, вне зависимости от того, коммунист он или нет. При этом он считал, что в составе учреждения должно быть создано небольшое ядро из преданных партийцев, чтобы они не давали беспартийным специалистам отклоняться от линии партии. Ленин предлагал наделить Госплан, возглавляемый «буржуазным умником» (правда, под соответствующим присмотром), невиданными доселе полномочиями в управлении хозяйством страны.
Все чаще и чаще Ленину приходила мысль о необходимости контролировать руководящих товарищей. Политический контроль не работал, приказы надлежащим образом не выполнялись. Завоевав власть, Ленин все силы положил на то, чтобы создать такую систему государственного управления, которая обеспечила бы четкое и самое скорое выполнение всех издаваемых его правительством приказов. И вот этот карточный домик, построенный им с таким старанием и страстью, рассыпался у него на глазах. Правительство не умело и не могло управлять; у него еще не было головы, а конечности уже пожирала гангрена. Ленин снова выдвигает предложение расширить Центральный Комитет, довести его состав до ста членов и задействовать еще пятьсот инспекторов, которые следили бы за тем, чтобы решения Центрального Комитета выполнялись.
Эти указания, изложенные сухим, казенным языком, характерным для стилистики партийных докладов, на самом деле отражали глубокую драму в душе вождя. Он переживал моральный кризис, из которого был единственный выход – радикальные перемены в государстве. Годами он твердил о диктатуре пролетариата, прекрасно понимая, что по сути это была вооруженная диктатура кучки интеллигентов-марксистов. Доживая свои последние дни, он думал, что государство можно спасти только одним путем – вернув наконец-то власть рабочим и крестьянам. Потому он и хотел расширить Центральный Комитет; тогда рабочие и крестьяне в нем были бы в большинстве, и им помогали бы еще полтысячи членов Рабоче-крестьянской инспекции. И все же он не мог не понимать, что уже поздно. Сама природа коммунистической революции такова, что государство, ею созданное, не может быть ничем иным, как диктатурой одной личности, и как таковое обречено быть невыносимой тиранией для всех остальных.
Перебирая в уме все эти проблемы, он все больше убеждался в том, что, несмотря на все жертвы, которые принес народ, чтобы сделать коммунистическое государство реальностью, в жизни его мало что изменилось по сравнению с царским временем. В ужасе и смятении, с запоздалым чувством раскаяния он вынужден был признать, что Советское государство совершило так много ошибок, что искупить их уже нельзя.
30 декабря в продиктованном им тексте он разоблачал Сталина, Орджоникидзе и Дзержинского, каждого поименно, однако за обвинениями в их адрес подразумевалось все советское правительство. Непосредственным поводом для подобной атаки послужили ошибки Орджоникидзе в переговорах с грузинскими националистами из группы Мдивани. Дзержинский был послан в Грузию, чтобы разобраться в этом деле на месте. Вернувшись, он доложил, что «некоторые злоупотребления» действительно были допущены, но все обошлось. Политическую ответственность за «грузинский конфликт» Ленин возлагал в первую очередь на Сталина как генерального секретаря ЦК, имея в виду то, что он хотел силой заставить Грузинскую республику войти в состав СССР, хотя по конституции Союз являлся добровольным сообществом республик. Как человек, полностью признававший свою вину, Ленин просит записать такие слова:
«Я, кажется, сильно виноват перед рабочими России за то, что не вмешался достаточно энергично и достаточно резко в пресловутый вопрос об автономизации, официально называемый, кажется, вопросом о союзе советских социалистических республик.
Летом, когда этот вопрос возникал, я был болен, а затем, осенью, я возложил чрезмерные надежды на свое выздоровление и на то, что октябрьский и декабрьский пленумы дадут мне возможность вмешаться в этот вопрос. Но, между тем, ни на октябрьском пленуме (по этому вопросу), ни на декабрьском мне не удалось быть, и таким образом вопрос миновал меня почти совершенно.
Я успел только побеседовать с тов. Дзержинским, который приехал с Кавказа и рассказал мне о том, как стоит этот вопрос в Грузии. Я успел также обменяться парой слов с тов. Зиновьевым и выразить ему свои опасения по поводу этого вопроса. Из того, что сообщил тов. Дзержинский, стоявший во главе комиссии, посланной Центральным Комитетом „расследования“ грузинского инцидента, я мог вынести только самые большие опасения. Если дело дошло до того, что Орджоникидзе мог зарваться до применения физического насилия, о чем мне сообщил тов. Дзержинский, то можно себе представить, в какое болото мы слетели. Видимо, вся эта затея „автономизации“ в корне была неверна и несвоевременна.
Говорят, что требовалось единство аппарата. Но откуда исходили эти уверения? Не от того ли самого российского аппарата, который, как я указал уже в одном из предыдущих номеров своего дневника, заимствован нами от царизма и только чуть-чуть подмазан советским миром».
Далее он обрушивался на великодержавный шовинизм, насаждавшийся бюрократами – «подлецами и насильниками», которые испокон веков правили в России, занимая высокие государственные посты и имея чины генералов полиции. Теперь над громадным населением страны стояла горстка коммунистов, и Ленин предвидел, что «ничтожный процент советских и советизированных рабочих будет тонуть в этом море шовинистической великорусской швали, как муха в молоке». Здесь он к месту вспоминает Держиморду, полицейского из пьесы Гоголя «Ревизор», – персонаж, ставший символом тупого насилия, – и без всякого перехода заводит речь о Сталине, который продемонстрировал «торопливость и администраторское увлечение». Судя по всему, он мысленно ставил знак равенства между этими двумя фигурами.
Это исполненное боли и досады письмо Ленин продолжал диктовать и на следующий день, 31 декабря. Он опять громил великорусский шовинизм, упрекая русских националистов в презрительном отношении к полякам, украинцам, грузинам. Для Орджоникидзе он требовал примерного наказания, а всю вину за раздувание великорусского шовинизма он возлагал на Дзержинского и Сталина. Правда, их он избавлял от наказания. Ленин считал, что национальные языки должны иметь равный статус с государственным, русским. В той же связи он говорил, что расписание поездов, например, по всей стране следовало печатать не только на русском языке, но и на всех других национальных языках.
Нелепость была в том, что главными великодержавными шовинистами в данном случае являлись совсем не русские люди по национальности. Дзержинский был поляк, а Сталин – грузин. Ленина особенно огорчали имперские проявления потому, что в тот момент он уже предвидел огромные перемены в жизни сотен миллионов людей, населявших Азию. По этому поводу он размышлял: «Было бы непростительным оппортунизмом, если бы мы накануне этого выступления Востока и в начале его пробуждения подрывали свой авторитет среди него малейшей хотя бы грубостью и несправедливостью по отношению к нашим собственным инородцам». Ленин имел основания говорить о советском империализме. В ряду прочих и этот факт был на поверхности.
Выход, если таковой вообще существовал, был, как Ленину казалось, один – надо было учиться. Все решало образование. Через день он продиктовал небольшую статью, в которой говорил о печальном состоянии грамотности и культурной отсталости населения при диктатуре пролетариата. Разумеется, не обошлось без «превосходной степени», – вот пример: «…Нигде народные массы не заинтересованы так настоящей культурой, как у нас; нигде вопросы этой культуры не ставятся так глубоко и так последовательно, как у нас; нигде, ни в одной стране, государственная власть не находится в руках рабочего класса…» Констатировав невиданный подъем российской культуры, какого будто бы не знает ни одна другая страна, он в той же статье признается: «В то время, как мы болтали о пролетарской культуре и о соотношении ее с буржуазной культурой, факты преподносят нам цифры, показывающие, что даже и с буржуазной культурой дела обстоят у нас очень слабо. Оказалось, что, как и следовало ожидать, от всеобщей грамотности мы отстали еще очень сильно, и даже прогресс нашло сравнению с царскими временами (1897 годом) оказался слишком медленным».