Текст книги "Разбойник"
Автор книги: Роберт Отто Вальзер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Каждодневно отправляясь к Эдит, он слышал, как окружающие говорили с очень озабоченным лицом и большой решимостью: «Он делает её несчастной». Подобный шёпот, возможно, достигал и её ушей. Она стала глубоко, очень глубоко задумчивой. Однажды она стояла с лицом белее снега. Может быть, она думала, что ей суждено умереть, в то время как сегодня она, такая розовая и довольная, идёт под руку со своим посредственным кавалером. Сегодня разбойник совсем бледен от сплошного сочинительства, потому что можете представить, как сильно он мне помогает в написании этой книги. К кавалеру Эдит, который, кстати, производил вполне подтянутое впечатление, разбойник как-то раз обратился с речью, в которой поставил в известность, что помогает такому-то писателю в работе над романом; это роман пусть небольшой, но просто ломящийся культурой и содержанием и посвящённый, главным образом, Эдит, которая в этом небольшом, но насыщенном культурой и содержанием романе выступает в качестве главной героини. С этими словами разбойник улыбнулся, а друг Эдит буквально затрясся от подавленной ярости и с большим трудом произнёс: «Подлец». «Строго говоря, – возразил разбойник, – все мы, сочинители романов и новелл, подлецы постольку, поскольку обходимся с уважительной неуважительностью, церемонной бесцеремонностью, безбоязненной боязнью, мучительной весёлостью и весёлым мучением при спуске курка, я имею в виду, наведении прицела на наши высокоценимые модели. Такова уж литература. Вы, мой уважаемый господин, не кажетесь другом поэтического искусства, иначе вы бы ещё обождали произносить ваше своеобразное высказывание. Присягаю, что не обижаюсь на ваши слова и сожалею о слишком сильном слове 'присягаю', поскольку оно может показаться не к месту как вам, так и мне самому. Вы курите, как я вижу, трубку». «А что, это запрещается?» «Курение трубки тоже несомненно войдёт в роман». «Если бы я только мог найти имя, чтобы обозначить всю полноту вашей бесчеловечности». И они разошлись, каждый предпочтя отправиться восвояси. Он, конечно, не мог не рассказать Эдит впоследствии, что разбойник служит писателю помощником в написании одной истории, и Эдит не могла не попытаться скрыть испуга под маской выражающего безразличие лица. Но друг разгадал личину. В своей посредственности он не смог даже подобрать пары слов для элементарного утешения. Она очень беспокоилась и бормотала себе под нос: «Кто знал, что этим всё кончится», и словно бы сладкая, жаркая слеза неудовольствия проблеснула в её глазу. И она думала: «Я прогнала его от себя, а теперь он пошёл к известному автору, всё ему рассказал, и теперь они общими силами сочиняют и пишут обо мне, а я не могу защититься, и никто за меня не вступится. Я вынуждена мириться с писульками этого попрошайки, у которого даже не выпало и не приземлилось на столешницу сотни франков из бумажника. А самое ужасное во всём этом то, что он меня любит и совершает надо мной разбой из одной только привязанности и почтения, и целый мир знает, кто я и что я. Никогда не могла бы себе представить ничего подобного. Господи на небеси, помоги мне отомстить за себя». Она сложила перед собой руки, а тем временем плотно стоявшие друг рядом с другом дома симпатичного города то темнели под тучами, то освещались солнцем, коляски тащились за лошадями, трамвай прокашливался, т. е. летел и трещал и фыркал, автомобили бежали, мальчишки начинали игру, матери держали за руку мальчонок или детишек, господа садились за карты, подружки делились новыми историями пробуждающего интерес свойства, и всё жило и двигалось, люди удалялись, другие прибывали пешком или по железной дороге, один нёс заботливо упакованную картину, другой лестницу, третий вообще оттоманку, можно было спокойно дать себя унести долой, за городом они прогуливались на зелёных просторах, в городе над домами возвышалась церковь, похожая на стража, призывающего к любви и единению, или на высокую молодую женщину с порывами настоящего серьёзного отношения к семье, потому что вечно молодыми остаются минуты чувства, подсказывающего, что жизнь – вещь серьёзная, растущая, смеющаяся и кровоточащая, или на веру, которая есть начало и – после долгого времени неверия и, может быть, ни во что неверования – постепенно становится концом и схожа с юными ростками, а начало и конец неизбежно совпадают. Гордая башня словно покачивалась в своей несгибаемости. Несгибаемое иногда гнётся внутри и незаметно, а неподвижное стремится вызвать движение, и оно движется кругом и кругом и возвращается, чтобы увидеть его, но не встречается с ним лицом к лицу, но оно всё же попыталось. Те, кто идёт, берут на себя ношу за тех, кто не может идти, и то есть камень, что человек пытается смягчить, и мягкое вырождается в камень. Почему человек выстраивает вере молчаливое здание и поёт, подняв голову к свету, и покидает своды успокоенно, набравшись сил, возвеселившись весельем? А однажды кто-то сказал разбойнику: «Ты с ума сошёл», потому что он говорил о самоотдаче труду, но иногда мы говорим резко, потому что нам говорят то, что мы только что сами себе сказали и теперь вынуждены признать правоту говорящего. И друг Эдит сказал ей: «Ты мне лучше о нём больше не думай!» Разбойник же пересекал улицы в тихой убеждённости, которая говорила ему, что она время от времени о нём думает. Так однажды после полудня он и пришёл к упомянутому поднятию на кафедру и к проповеди.
В названный час в церкви сидели почти одни девушки, в том числе несколько выдающихся женских экземпляров, можно сказать, репрезентанток, как, например, госпожа фон Хохберг, известная благотворительница, завоевавшая себе умом и обаянием прекрасную славу. Рассказывали, что она предпочитает окружать себя венком молодёжи, т. е. избирает весёлое общество. Финансы и интеллектуальная сфера откомандировали по представительнице. Царило понятное оживление. Любой без труда представит себе, с каким нетерпением все присутствующие, среди которых была представлена и мужская часть света, хоть и в меньшем объёме, ожидали появления разбойника. Стрелки часов указывали на половину четвёртого. Естественно, время прогрессировало с каждой минутой. То, что ему никогда не приходит в голову в конце концов остановиться, производит своеобразное впечатление на чувства того или иного не обделённого умом человека. Как было бы интересно, как ново, если бы всё вдруг словно задремало в своей мирной постельке и погрузилось в покойный, долгий и покойный, сон. Но такого, видимо, не произойдёт никогда. Священник, человек импозантный, появился перед собравшимися и представил им разбойника, «дорогого друга и активного члена общества», как он обозначил его не без налёта весёлости, и последний поднялся на кафедру во всей своей естественности, т. е. такими лёгкими, имеется в виду, воздушными шагами, что это были уж не шаги, а самое большее – шажки. От беспокойства все дышали учащённо. Как он проявит себя на таком почётном месте? Этот вопрос волей-неволей сильно их волновал в тот момент, когда, раз или два легко кашлянув, что он проделал потому, что не мог побороть чувства, которое подсказывало ему уместность определённого замешательства на торжественном месте, он произнёс: «Уважаемые собравшиеся, с позволения господина священника, который был так добр, что собственноручно сопроводил меня на это духовное возвышение и место почёта, я обращаюсь к вам с речью о любви, и та, кого я люблю, должно быть, пришла послушать, как я буду говорить и что мне придёт в голову поведать. О, как должна быть дорога мне эта минута». Разумеется, разбойник оделся соответственным образом, т. е. серьёзно, пусть и несколько дёшево. Откроем секрет, что его костюм стоил шестьдесят франков и что разбойник явился прямо из магазина готового платья, в котором ему после более чем часового поиска удалось, прибегнув к помощи профессиональной консультации, получить желаемое. Ему ведь было необходимо выступить не в качестве делового, а в качестве частного лица. Манжет на нём не было. Но никто и не заметил этой недостачи. Лицо выдавало скрытую заботу, как у тех, кто тоскует по душевному покою, которого у них нет, за обладание которым они безмолвно сражаются днём и ночью. Его выражение лица воспринималось как корректное. Обращаясь к публике, он высоко поднял голову, как певец, который, понятное дело, возносит песню к потолку, а не упирается голосом в пол. Ванда сидела в тринадцатом ряду. Это установлено совершенно точно. И притом между пожилым господином и юношей. Призванием малых мира сего как было, так и остается служение великим. Странно, что мы говорим это именно теперь. Но мы не собираемся обыскивать все закоулки нашей головы из-за этого замечания, а, напротив, сообщим, что Ванда выглядела чудесно, нежная, как цветочек вишни, опутанная чёрной вуалью, которая ведь не обязательно должна указывать на траур, или, может быть, у неё умер жених? Этого мы не знаем, не должны, да и не хотим знать. Её глаза выражали властность. Маленькие вообще часто имеют властное выражение лица, как будто нарочно, чтобы дать повод улыбнуться. В её глубокой серьёзности было что-то забавное. В какой она сидела чудесной неподвижности. Не напоминала ли она одну из равеннских картин времён раннего христианства, на которых запечатлено изумление юной набожностью, закравшейся в души верующих и широко, пугающе-прекрасно широко открывшей им глаза? А была ли там Эдит? Конечно. Она сидела впереди, была одета во всё белоснежное, а её щёки – вниз по её щекам обрушивался румянец, словно смертельно уставший рыцарь вниз с обрыва и в бездну, чтобы своим жертвоприношением снять заклятие с заколдованного места. Ах, полыхание этого румянца. Изящно обутые ножки постукивали друг о дружку, как будто всё возбуждение скопилось в них и как будто они говорили, бранились между собой, как два сердитых голубка. Эдит была сама невинность. Будто и не хотела совсем прийти, но её само притянуло серебряными нитями. Кавалер сидел при ней. Сопровождал ли он её, будучи посвящён в суть, не будем разбираться, и тут разбойник продолжил, и вот что вылетело у него изо рта: «Верховный дом, полный слушателей…» Только у него вырвались эти слова, как по рядам пошёл тихий шепоток, смешок, покашливание, но вскоре всё отзвучало, стихло. Видимо, со всех сторон быстро нашёлся обратный путь к вниманию. Все собравшиеся словно бы на миг забыли, где находятся, но сразу же вспомнили. «Он должен покаяться», – вырвалось из Эдит, как поток, как будто вся её персона вдруг сделалась из стекла и решимость зазвенела в этой стеклянной единице личности, сотрясая её насквозь. Она вовсе не обрела решимость. Решимость пронзила её, как солнце пронзает прозрачное тело. «Когда я только что, – начал разбойник своё 'оправдание', – шёл по улицам в новом костюме, то услышал, как кто-то сказал у меня за спиной: 'Платье ему идёт'. Это небольшое высказывание меня слегка окрылило. Часто приходилось мне в жизни испытывать приток воодушевления от обстоятельств незначительных, и даже настолько, что меня несло и влекло, словно я превратился в нечто летящее, парящее. За этот, конечно, не очень большой, но, с другой стороны, возможно, немаловажный грех я прошу прощения у моих милых сограждан». «И даже теперь он не в состоянии вспомнить о господе», – мелькнуло, как идея справедливости, скорее в душе, чем в голове у Эдит. Как будто она хотела сказать себе: «Он признался». «Я не собираюсь выставлять напоказ недостатки, хотя было бы очень легко снять с себя бремя путём признания. Я всё время думаю о мелочах, например, о том, как однажды глубоко поклонился возлюбленной, а она на меня едва взглянула, или о том, как среди бела дня перед дверями книжной лавки в центре нашего города упала в обморок девушка, как будто невидимая сила украла у неё сознание. Как часто я думал послать ей букетик незабудок, и так никогда и не послал. Такой вот букетик незабудок можно приобрести, расточив пятьдесят сантимов, но спешу вас заверить, что не скупость помешала мне в оказании этого малого знака внимания. Я скорее склоняюсь к растранжириванию, нежели к скаредности, и то, что она теперь сидит и слушает, что она пришла, чтобы наказать меня и расцеловать, доставляет мне своеобразное удовлетворение, и я внутренне смеюсь над ней с самым радостным правом, и то, что это опять же нехорошо с моей стороны, удваивает моё тщеславие и только больше утверждает наслаждение, из которого я состою и которое ощущаю как биение крыл и как слияние вместе разнообразных свойств. Людей надо попросту любить и служить им, скажете вы, и я признаю вашу правоту. Но всё то время, что пронеслось мимо, я любил эту девушку, над которой смеюсь, потому что люблю, потому что любовь к девушке, имение в наличии возлюбленной несёт в себе нечто поднимающее, бесконечно насыщающее, так что почти склоняешься исключительно к радостной благодарности, и если, в таком случае, несчастливой любви быть не может, ведь всякая любовь счастлива, потому что обогащает, и весь земной шар обращает к нам милое лицо уже из-за того, что в нас ожило сердце, то та, кто сидит передо мной, получается, одарила меня, хотя, возможно, сама того не хотела, и обслужила меня, как будто я был ей господином, а она, бедняга, мне служанкой, хотя ей и в голову такое не могло прийти. Потому я и называю её с полным правом беднягой. Не бросается ли вам в глаза, дамы и господа, что я смотрю мимо неё, как если бы её уже не было, той, кого я словно во всех отношениях спокойно и доброжелательно обобрал до нитки? Я вижу её перед собой в одиноком закутке, разорённую, покинутую, и имей она хоть тысячу радостей, всё равно в моих глазах она останется разбойнически обобрана, и я не могу освободиться от сознания того, что одержал над ней победу, и почти переворачиваюсь кверху дном от этого сознания, как перегруженная плодами тележка, а плоды принадлежат, на самом деле, ей, их у неё отняли, и моя душа со всеми её звонкими радостями принадлежит ей. С тех пор, как я полюбил её, меня не отпускает глупое и одновременно восхитительное чувство, будто у меня внутри висят сплошные звонкие колокольчики, издающие чудесные звуки с, как мне кажется, единственной целью развлекать меня в лучшем смысле этого слова. Той, кто слушает меня сегодня, я обязан за эту звенящую радость, которой она могла бы позавидовать, если бы что-нибудь о ней знала, но я всегда считал, что ей несколько не хватает широты ума. В общем и целом она всегда вела себя так, что сделалась моим деревом, под сенью листвы которого я чувствовал себя как нельзя лучше. Она давала развесистую тень. Пока я не знал и не начал ценить её, я, скажем так, слонялся вокруг, ощущая разбитость и усталость, а теперь я мог растянуться и отдохнуть на плаще этой принцессы, словно на ложе из мха, и широко использовал эту приятную возможность, и присутствующие поймут, что подобной суммой щедрости я, не хочу сказать, пренебрегаю, но и не имею больших оснований очень уж дорожить. Я пользуюсь ей и могу над ней усмехаться. Я принадлежу ей, но так, что она ничего от меня не имеет. Мне угодно её любить. Эта любовь не стоит мне ни гроша. О ней заботится посредственность. Я очень его за это ценю и прошу продолжать в том же духе. Он тоже, как мне кажется, присутствует. Мои тонкие нервы достаточно явно об этом заявляют. Ему не следует сомневаться в моём поощрении. Я всегда целовал ей ручку. Как бы она смогла запретить мне кутать её в роскошные шелка моей нежности? Когда мне хотелось быть рядом с ней, я говорил: 'Явись', – и она появлялась. Она была так послушна, как я только мог пожелать. Она никогда не отказывалась быть мне всем, и я гораздо, гораздо её богаче, потому что я её люблю, а тому, кто любит, всегда достаётся то, что ему нужно для счастья, и даже больше, так что он должен проявлять осторожность, чтобы не набрать слишком много. И лицо этой девушки стало мне ужасно, и вы поймёте, почему – потому что это было лицо обокраденной. Стоило мне её завидеть, я бежал прочь и, уж конечно, не из трусости. Я запросто мог бы с ней заговорить. Я и желал, и не желал этого, я боялся разговора с ней, потому что никогда не предполагал в ней особенного ума и опасался заскучать в её обществе. Имеет ли право скучать такой, как я? Нет, не имеет, не должен. Зачем? А теперь она всё это слушает, и все мои слова направлены на то, чтобы её как следует задеть, чтобы она почувствовала, насколько я её выше, насколько выше тот дух, который говорит моими устами, дух отца и матери, дух воспитания и дух человечества и приличия, и ещё дух отечества. Она относится к тем людям, которые только первого августа, то есть в день праздника заложения необходимых принципов нашей свободы и независимости, чуть-чуть вспоминают о стране, чьими гражданами являются. В остальное время она, как и прочие, желает одних развлечений. Так делают все обычные люди, те, у кого нет присутствия ума, кто и сам-то едва присутствует в мире, поскольку не имеет или почти не имеет связи с минувшим. До сегодняшнего дня она ни разу не была в церкви. Сегодня её сюда привело любопытство. Она бы, кстати, с удовольствием перемолвилась со мной словом, но я всегда буду вести себя так, чтобы этого не допустить. Однажды она попросила меня сделать что-то в интересах слепых, что-то пожертвовать, но я отказался, только чтобы посмотреть, какую она состроит мину в ответ на мой отказ. Она выглядела очень разочарованно, и я полюбил её ещё больше за сочувствие с бедными слепыми, которые не видят роз, чей образ напоминает евангелие, не видят ни сине-белых гор, ни зелёных смеющихся лугов, ни леса, ни любимых, но которым всё равно можно позавидовать, потому что они ничего не видят, видят только внутренним зрением, так что сначала должны придумать, что хотят видеть, но видят всегда так же ясно или ещё яснее, чем зрячие. Любовь хочет быть слепа, и, может быть, я покинул Эдит, чтобы остаться слепым. Всякий раз, когда я её видел, на меня наваливалась какая-то тьма. Видеть её значило либо терять, либо видеть в такую величину, что её образ затмевал всё вокруг, даже меня и, главное, саму Эдит. Подобных тонкостей бесчувственной, непонятливой не понять. Она ничего не чувствует, даже сейчас. Она считает, что чувствовать – это слишком для неё низко и может оказаться во вред. Она ничего не делает всерьёз. И кавалер у неё тоже отличается отменной обыкновенностью, прямо битком набит заурядностью, что не помешало мне поцеловать её на лестнице, устланной коврами, в доме, который я не стану подробней описывать. А теперь приготовьтесь к неприятному происшествию. Хотя потребуется ещё несколько минут, потому что она пока не находит смелости отомстить за себя. Она знает, какая она трусиха. Я всегда являлся перед ней невозможно одетый, чтобы разозлить её, а теперь у меня в кармане лежит гонорар, происходящий из факта, что я насочинял про неё разных историй, чуть не падая на пол от смеха. Вот было бы сейчас здорово упасть без чувств. Я бы оказался как раз в таком состоянии души, чтобы меня подняли, отнесли и возложили на зелёные листья в шатре». Тут он упал. Тихий крик пронзил воздух под высокими сводами. Эдит стояла, выпрямившись. Из рук у неё выскользнул револьвер. По лестнице на кафедру стекала драгоценная разбойничья кровь. Никогда не проливалась кровь более интеллектуальная. «О, глупец и интеллектуал», – прошептала Ванда. Несколько мужчин уважительно окружили немую мстительницу. Её посредственный кавалер вёл себя и теперь не иначе как тактично, читай посредственно. Госпожа фон Хохберг положила разбойнику руку на грудь и на лоб. Маленькая девочка сказала: «У меня бьётся сердце, я слышу, как оно бьётся». Его подняли. Кто – то позвонил вызвать карету скорой помощи, которая вскорости приехала. «Он говорил как-то почти уж слишком свободно», – заметила госпожа супруга профессора Амштутца. Выстрела почти не слышали. То, что не было слышно хлопка, воспринималось как загадка. «Его следовало проучить», – сказал один из мужчин, заботившихся об Эдит. Ей овладела беспомощность. Карающие легко теряются. А тут ещё всё нервное напряжение. Как будто это так просто, выступить судьёй. Из чистого приличия её временно взяли под арест. Это произошло в щадящей форме. У неё дрожал ротик. Разумеется, она действовала в лихорадке. К тому же, она подтвердила, что разбойник был ей дорог. Всем это сразу стало очевидно. Общественное мнение её сразу оправдало. «Почему вы это сделали?» – спросила госпожа фон Хохберг, подойдя к красавице. «Потому что мне пересказали, что он сплетничал о смерти Вальтера Ратенау». Это заявление пробудило определённое восхищение среди тех, кому выпало счастье допрашивать её. Эдит вдруг показалась представительницей какого-нибудь комитета. «Вы говорите правду?» – стала настаивать госпожа фон Хохберг. «Нет, это я так просто сказала». Церковь опустела. Эдит попросили проследовать в беседку, в которую её сопроводят с тем, чтобы она некоторое время посидела, подперев рукой подбородок. Там она сможет заняться самосозерцанием и будет при этом выглядеть очень мило. У беседки есть преимущество, заключающееся в том, что она относится ещё к «директуару». Она, вроде бы, стоит посреди национального парка, хотя прямо это не было сказано. Так, обронили к слову. В парке находится художественно развалившаяся колонна, сидеть, прислонившись спиной к которой Эдит вменяется в обязанность, т. е. говоря деликатнее, в задание, пока за ней не придут.
Конечно, во время сочинения этих страниц концерт вынужден был быть пропущен. Опять я пропустил шанс увидеть знаменитость. В который уже раз? У меня имеется вполне обоснованное намерение познакомиться с одной из самых элегантных женщин нашей страны. Она осведомлялась о моей скромной особе с большой теплотой. Ну и что? «Поскольку мы не более, чем начинающие в познании людей, и поскольку так пугливы, или же медлительны в стремлении познать самих себя, то отправляйтесь к вашему разбойнику в больницу, милая Эдит, если вы не возражаете, что я обращаюсь к вам без обиняков со всей доверительностью, ведь вы прекрасны и милы», – сказала госпожа фон Хохберг девушке из уединённого эрмитажа, попросив её следовать за собой и признавшись в своём восхищении. «О, что вы, милостивая госпожа», – отклонила Эдит с привычным хладнокровием это оказание чести. «Как он?» – добавила она вопросительно с так называемым беспокойством. «Увидите сами», – госпожа фон Хохберг уклонилась от ответа на вопрос прекрасной, лебединой девушки, и всё время пути они промолчали. Кстати, путь вёл их мимо одного издательства, которое в основном специализировалось в научных трудах. Беллетристы работали проводниками в горах или завивали волосы, служа помощниками цирюльников и делая по возможности хорошую мину при суровой необходимости расширения сферы заработка. Разбойник только что поел и теперь спал. Расходы на выздоровление взяла на себя заботливым образом община, которая чувствовала себя в долгу, потому что он оказался в состоянии немощи при выполнении общественной функции, в каковом состоянии теперь и находился. Врачам и медсёстрам полюбился удивительный подопечный. Как настоящий ангел, благодарил он всякий раз за осмотр или за рукопожатие. Он казался просто-напросто человеком с большим вкусом. Читать ему не надо было. Его мозг требовал отдыха. Конечно же, газеты осветили романтическое происшествие в церкви всеохватывающими и добросовестными репортажами. Многочисленные открытки с запросами о состоянии уважаемого пациента приносили ему если не на постель, то на столик, ножки которого были снабжены колёсиками, чтобы больной мог одной рукой и без труда придвигать его к себе или так же легко отпихивать обратно. Как уже упоминалось, по воскресеньям он ел отменную сочную курицу. Но не будем слишком погружаться в детали. Иначе нам из них не выбраться. Он был настолько не где иначе, как рядом с ней, что нерасторжимость казалась ему само собой разумеющейся, а разделение глубоко непостижимым. Она могла бы сунуть его себе в карманчик, таким маленьким, ничтожно малым делало его, как ему казалось, принадлежание к Эдит. Чем больше нас умаляет чувство, тем мы счастливей. Среди прочего, он получил письмо от особы с немалым весом, того самого сексуального авторитета, в которой, тем не менее, в значительной мере стучала, билась и пульсировала потребность в переживании сексуальности духовным путём, или лучше сказать, в ознакомлении с сексуальностью души. Когда две женщины достигли комнаты номер 27, потому что именно таков был номер разбойничьей больничной комнаты, баронесса взяла слово и сказала: «Прежде чем мы войдём, мне нужно кое-что узнать. Что я хотела сказать? То, что мы хотим сказать, может легко вылететь из головы, если туда взамен придёт что-нибудь другое, но мы должны постоянно напрягать память в угоду недвусмысленности и любви к истине. Вы мне слишком милы, чтобы я могла с вами поссориться. Что касается тех знаменитых ста франков, которые он давно должен был бы вам отдать из одной уже галантности, то я считаю его полностью освобождённым от долга, потому что вы наказали его именно за уклонение от этой повинности. Но об этом ещё будет время поговорить. Эти деньги для вас ещё не пропали, и, если желаете, за вами вполне остаётся на них право. Он вас тяжело оскорбил, и вы сполна ему отомстили. Может быть, даже сверх меры. Но это такая сильная личность, что боль была ему сладка. Также весь город признал, что он вас загипнотизировал, что искал вашей мести, что вы оказались жертвой его искусства навязывать свою волю, поэтому-то вас и оправдали. Согласно новейшим исследованиям, его родиной, видимо, является Калабрия [22]22
Родина Ринальдо Ринальдини.
[Закрыть]. Но даже если из каждого его слога, из каждого жеста не дышит швейцарский дух, я всё равно считаю его добрым славным швейцарцем, который в этом никому не уступит. Он любит вас безмерно, безумно и самым благочестивым и невоспитанным образом. Я, конечно, вовсе не хочу навязывать вам советов, как его судить, но признайте, что вы не так скоро сумеете найти кого – то, чей чувственный мир устроен так нежно и кто ничего не просит для себя, но хочет дарить и раздавать. Вам надо было только сказать: 'Дай', – ведь он только этого и ждал со всей страстью. Но самый что ни на есть робкий человек удивительным образом наводит робость на девушек, а уважительный вызывает уважение. Он, конечно, очень хорошо знает так называемую жизнь, но поскольку он хочет её любить и действительно любит, то может показаться, что он её не понимает и выглядит неискушённо. Это к слову. Но главное в том, что в нём жива неиссякаемая самозабвенность. Вы могли бы отправить его работать с условием, что его заработок будет принадлежать вам и что за труды ему будет дозволено раз в год видеть вас. Такому человеку, как этот разбойник, нужно давать поручения, ведь он жаждет служить. Но вы, разумеется, не были обязаны разгадать его душу, так что хорошо, что всё случилось, как случилось, а теперь мне бы было приятно, если бы вы его поцеловали. Он спит, так что не бойтесь, он не станет смеяться над вашей доброй волей. Он всегда смеётся над всем добрым и прекрасным, святым и значительным, и как раз это люди вменяют ему в вину, тем самым лишь выставляя напоказ собственную сентиментальность». С этими словами они вошли в комнату. «Смотрите, какое мальчишеское у него лицо. Хотя, конечно, он при этом может быть вполне изрядным мужчиной», – заметила госпожа фон Хохберг. «Эдит, ты меня простила?» – слетело с губ спящего с таким выражением, что почти хотелось рассмеяться. Он сказал это во сне. Так что даже во сне у него хватало бесстыдства находиться при ней. Она склонилась над ним, коснулась рукой, на которую он так часто смотрел, его горячечной головы и прижалась к его рту своим, который он любил больше всего и который превратился для него в святыню. «Шубу он мне тоже так никогда и не купил. Это самый скверный мальчишка на свете». Но у него во сне она была милая, та, кто только что сказала о нём такое. Она была безмерно высока, и чем лучшего она была о нём мнения, тем выше и прекрасней росла в его глазах. «Призваны ли мы понимать друг друга или, скорее наоборот, избраны ошибаться, чтобы счастья не оказалось слишком много и чтобы счастье оставалось в цене, и чтобы так создавались ситуации, на которых можно построить роман, не бывший бы возможным, если бы все друг друга понимали?» – спросила госпожа фон Хохберг и как зрелая женщина бросила этот вопрос миру в лицо, назвав Эдит своей милой послушной дочуркой и уведя её из комнаты. «Он часто стоял в своей комнате на коленях, сложив руки, и молил бога, чтобы он послал тебе счастье. Помни об этом, а теперь, с твоего согласия, пойдём покажемся на люди».
А теперь, в заключении книги, небольшое резюме. Всё это кажется мне огромной, чудовищной глоссой, смехотворной и бездонной. Акварельный набросочек, сделанный юным, едва переросшим мальчишеский возраст художником, послужил толчком к этим культурным строкам. Порадуемся этой победе искусства. Сегодня, дамы и господа, я почти восторгаюсь собой. Я себя изумляю. Вы тоже станете охотней верить в меня в дальнейшем. Сомневаться значило бы не иметь чувства юмора. Утверждаю ещё раз, как и в начале этого издательского и литературного предприятия, что тот, у кого нет денег – негодяй. Свергнуть разбойника! Падай к ногам подавальщицы! Тебе самое время подчиниться. Негодник выглядывает из-за мощного ствола дерева. Значит, он выписался из всех больниц на свете и теперь как новенький. Здоровей, чем раньше. Эдит стоит на вершине преклонения. Дозволим девушке триумфы, которые она торжествует. Насколько она с этим разбойником, которому мы к удивлению читателя до сих пор не нацепили имени, просто играла, и не обращался ли он с ней, со всеми восхвалениями и воспеваниями, лишь играючи, – эта загадка пусть канет в могилу во всей своей ясной неясности и неразоблачённости. Не всё следует открывать и освещать, иначе тому, кто смакует наш рассказ, не останется места для размышлений. Позаботимся, чтобы среди нас были те, кто предаётся размышлениям, мыслям и чувствам. О, как хорошо на опушке леса. Дитя моё, прошу тебя, осознай это. Вряд ли когда-нибудь снова тебе удастся сделать такое интересное и важное знакомство, как эта раскрашенная и глазированная всевозможными зельями отщепенка. Особенно нас радует, что не придётся волочить разбойника к Эдит. Её применение револьвера было необдуманностью. Неосторожные люди милей всего. Так что не ему пришлось искать её, а она сама его разыскала, и потому была в высшей степени вознаграждена. Вкус госпожи фон Хохберг считается крайне изысканным. Ради бога, пускай Эдит остаётся чем-то самым высоким для этого трусишки и торговца кружавчиками. Мне с ним, в любом случае, не по пути. Мы считаем его за болвана, потому что у него провалы с деньгами, а ведь деньги заменяют в жизни волшебную палочку, при помощи которой из сокрытости и невкушённости извлекаются радости и забрасывания любовью. Его страдальческие глаза обведены траурной каймой. Оставим этого подлеца на произвол его моря наивности. Пусть сам ищет своему чувственному водохранилищу подходящий обрыв, чтобы назвать его потом самым прекрасным водопадом персональности на свете. Руки у него – как вознесённые на трон и развенчанные короли. Импонирует ли вам эта красивая фраза? Сексуальная фасолька съедена в присутствии человека со званием и положением, а Вальтер Ратенау в достаточной степени отомщён. Некоторое время назад мы получили из Голландии открытку, в которой кто-то спрашивал нас о состоянии нашего творения. Мы предполагаем, что нам собираются предложить директорский пост. Я и вправду ощущаю тягу раздавать приказания. Не распознали ли вы сами эту черту характера из моего стиля повествования? Но прозрения хороши даже запоздалые. Рот Эдит для презренного разбойника продолжает оставаться неразрешимой загадкой. Подтверждаю, что его держат под надзором. Сотни исподних юбчонок симпатизируют ему. Когда он вышел из больницы, то полчаса неподвижно стоял посреди улицы, потом сделал несколько осторожных шагов, снова остановился и воскликнул: «Повсюду – она одна. Она – это вся вселенная». Разумеется, мы отказываемся чувствовать в себе ответственность за такие перегибы, мы лишь ставим в известность об известном перенапряжении ума разбойника. Мы, к счастью, славимся своим трезвым взглядом. Товарищи по судьбе, т. е. женщины, создайте грациозный тайный союз по борьбе с мужскими раздосадованностями! Организуйтесь и сплотитесь, а я буду вашим лидером. Ту открытку из Голландии мне прислал приятель Ратенау. Вы видите, как такое дитя природы, как я, умеет завоевать обильное и беспрепятственно со всех сторон поступающее уважение к себе. Это вас в некотором роде трогает. А недавно Эдит пронеслась по городу на мотоцикле. Я это я, а он это он. У меня есть деньги, у него нету. В этом и заключается вся огромная между нами разница. На Ванду мы научились смотреть свысока путём работы над собой. Облизывал ли когда-нибудь такой приличный человек, как я, чью-нибудь ложечку? Нельзя себе представить. Особы моего класса разговаривают по воскресным утрам с элегантными молодыми людьми о Гёте. Его талант в сотрудничестве с известными газетами, а также его помощь при изготовлении сего манускрипта начали удостаиваться внимания. Университетские профессора усиленно его приветствуют. Тугодум ничего не понимает. Уж такой он телёнок, архиглупец. Если бы он не был Крезом глупости, то не был бы собой. Если говорить вообще, то мы считаем его беспечностью и совестью всех народов. Как глубоко мы копнули. Правда глядит нам в лицо, я поднимаю глаза, и как нелогично это ни прозвучит, я твёрдо верю и объявляю солидарность со всеми, кто считает, что в порядке вещей находить в разбойнике приятность и отныне состоять с ним в знакомстве и здороваться.