355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Отто Вальзер » Разбойник » Текст книги (страница 13)
Разбойник
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:11

Текст книги "Разбойник"


Автор книги: Роберт Отто Вальзер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

КАБАЧЕСТВО 1914 («Kleine Dichtungen»)

Однажды жарким летом так случилось, произошло и сложилось, что я ужасно заинтересовался трактирными залами. Не знаю, может быть, я оказался в плену какого-то колдовского обмана; во всяком случае, меня затягивало то в один кабак, то в другой. Кабаки по большей части очень даже удобно расположены – прямо на улице. И скажем прямо, дорогой читатель, я то и дело солидно и степенно пропускал стаканчик. Я вообще человек очень, очень солидный, но в тот день достиг верха бродягоподобия и несолидности. Словно охваченный страстью, я рвался изучить и познать любое подобие «Лебедя», «Льва», «Медведя», «Короны» или «Лозы». Я заказывал то двухсотку, то трёхсотку, то пол-литра и с полным удовольствием пил как красное, так и белое вино. Может, я хотел стать знатоком вин? Или во мне шевелилось невнятное намерение сделать карьеру дегустатора и виноторговца? Или всё это фантазия? Сон? Нет, нет, всё правда. Солнце, о как мило щурилось оно в лучах лазурного дня, который я пропил. И так я благовоспитанно передвигался из одного пивного заведения в другое. Я прибывал в кабак, потом убывал из него, а когда село солнце, в моих руках оказалось нечто прекрасное, нечто загадочно-прекрасное. Я сделался обладателем чего-то совершенно великолепного. Мне принадлежали богатства, неслыханные богатства, искры плясали у меня в глазах. Я едва мог идти, так придавило меня ношей богатства и великолепия. Мне казалось, что идти вперёд – задача непостижимая и неизведанная, и хотелось упасть и мирно растянуться на земле. Что же, что же обрёл я? Что заполучил я, чем овладел? Я думал и думал, но никак не мог себе этого объяснить.

РЕЧЬ К КАМИНУ 1917 («Poetenleben»)

Однажды я обратился с речью к камину. Здесь я привожу эту речь, насколько её помню.

Так вот. Как-то раз я беспокойно шагал по комнате, охваченный разнообразными мыслями. Я в некоторой степени запутался, потерялся и потому теперь честно пытался сориентироваться; при этом я то и дело тяжко вздыхал, поскольку от меня не утаился собственный страх уже не найти дороги назад.

И тут я увидел, что камин во всём своём непоколебимом, по-каминному плоском спокойствии язвительно улыбается.

– Тебя ничем не проберёшь, – гневно и с искренним негодованием крикнул я ему. – Ты не подвержен волнениям. Беспокойство тебя не терзает, неловкие положения не выпадают на твою долю.

Признайся, чурбан неотёсанный, бесчувственный болван, что ты возомнил о себе, будто ты бог весть какой важный, и всё потому, что не способен, а потому и не желаешь, сдвинуться с места.

Из-за того, что ты, дубина стоеросовая, лишён восприятия, ты кажешься себе фигурой первой величины.

Хороша величина!

Из-за того, что ты не знаешь соблазна, тебе кажется, что ты – образец настоящего мужчины.

Великолепная мужественность!

Ничего не чувствовать, сидеть вразвалку по-слоновьи или наподобие угрюмого медведя: вот всё твоё представление о мужестве.

Из-за того, что за всю свою жизнь тебе не пришло ни одной глубокой мысли, ты осмеливаешься необдуманно насмехаться над теми, кого терзают сомнения.

Парень что надо, ничего не скажешь!

Такое впечатление, будто тебя-то в этом мире и не хватало. А теперь мир, наконец-то, может положиться на тебя и тебе подобных.

Потому, что тебе не требуется бороться, ты считаешь себя совершенством.

Из-за того, что ты никогда не попадал в ситуации и не казал носа туда, где человеческое сердце подвергается испытаниям, ты мнишь себя свободным от слабостей, ты позволяешь себе показывать пальцем на тех, кто, отважившись вступить на путь борьбы, проявляют слабость и совершают ошибки.

Трус, которому некуда девать силы, который не решается сделать и шагу, лишь бы не пришлось обнаружить, в чём заключаются его недостатки: постыдился бы, что тебе так и не довелось изведать чувство стыда; кто не умеет жертвовать собой на благо правого дела, у того сердце обрастает жиром, а честная добрая воля умирает в удушье.

Знай, что важнее репутации для меня моё предназначение. Оно значит для меня больше, чем грубая гордость от сознания: «я никогда не совершил ошибки».

Кто не совершает ошибок, не совершает, вероятно, и добрых дел.

РЕЧЬ К ПУГОВИЦЕ 1917 («Poetenleben»)

В один прекрасный день я занимался зашиванием той петли на сорочке, которая порвалась, когда я сильно чихнул, и пока я клал стежки с ловкостью умелой швеи, мне пришло в голову пробормотать себе под нос, т. е. обратиться со словами признательности к служащей мне верой и правдой скромной маленькой пуговке. Вот что я сказал.

– Милая, скромная пуговка, – сказал я, – сколько благодарности и признания твоих заслуг должен выразить тот, кому ты стойко служишь верой и правдой вот уже несколько (кажется, семь, а то и больше) лет и кому – несмотря на всю его забывчивость и отсутствие внимания к тебе – ты ни разу не напомнила, чтобы он хоть немного тебя похвалил.

Сегодня я, наконец, со всей ясностью вижу, как много ты значишь, как велика тебе цена, ведь ни разу за всю свою долгую, беспрекословную службу ты не попыталась вырваться на первый план, выставить себя в выгодном свете или вступить в лучи красивого, яркого, броского светового эффекта; напротив, ты держалась в самой неприметной неприметности с трогательной, очаровательной скромностью, которую невозможно переоценить; ты безропотно упражнялась в милой, прекрасной добродетели.

Как я восхищён твоей силой, почерпнутой из честности, прилежания и равнодушия к похвале, а ведь до похвалы охоч всякий, кто добивается успехов.

Ты улыбаешься, хорошая моя, и как я теперь, к сожалению, вижу, ты уже довольно сильно потёрлась и износилась.

Милая! Несравненная! Людям следует брать с тебя пример, посмотри: они просто больны жаждой нескончаемых аплодисментов, их так и тянет лечь и умереть от скорби, тоски и обиды, если их не окружает всеобщая ласка, нежность и любовь.

Ты – ты умеешь жить так, что никто и не вспоминает о твоём существовании.

Ты счастлива – скромность сама по себе счастье, а верности легко уживаться с собой.

То, что ты ничего из себя не строишь, а только соответствуешь своему предназначению, чувствуешь себя полностью преданной тихому исполнению долга; то, что тебя хочется назвать прекрасной благоуханной розой, чья красота загадочна, а запах непреднамерен, поскольку благоухать – её судьба…

То, что ты такова, какова ты есть, и то, что ты – это ты, кажется мне колдовством, волнующим и захватывающим, и потому мне приходит в голову мысль, что – несмотря на то, что в мире хватает неприятных событий – тут и там попадаются вещи, которые делают того, кто на них смотрит, счастливым, весёлым и беззаботным.

ТОБОЛЬД (II) 1917 («Kleine Prosa»)

Раньше меня звали Петер, поведал мне однажды странный тихий человек по имени Тобольд, и продолжил рассказ: Я сидел в закутке, писал стихи и мечтал о великой славе при жизни, о женской любви и прочих великих и прекрасных вещах. По ночам я не спал, но был рад бессоннице. Всегда бодр и полон мыслей я был. Природа, тайные тропинки сквозь луга и леса очаровывали меня. Я целыми днями фантазировал и предавался мечтам; и тем не менее, никогда не знал, к чему меня так тянуло. Как будто знал и одновременно – не знал. Но эту неопределённую тягу я страстно любил и никакой ценой не согласился бы с ней расстаться. Я мечтал об опасности, величии и романтике. Стихи, которые я сочинял, будучи Петером, я позднее издал под именем Оскара, когда представился подходящий случай и подошло время. Иногда я, как сумасшедший, смеялся над собой, был в настроении и отпускал шутки. В качестве господина Весельчака, т. е. в те минуты отличного расположения духа, я звал себя Венцель. В этом имени словно бы заключается что-то весёлое, юмористическое, миролюбивое и комическое. В качестве Петера я однажды окончательно отчаялся и с тех пор больше не писал стихов. Я внушил себе, что должен стать не меньше чем полководцем. Юношеские безумства. Я утонул в полнейшем унынии. Моим товарищам в те времена тоже приходилось несладко. Франц хотел стать великим актёром, Герман – виртуозом, а Генрих – пажом. Но они осознали всю смехотворность этих мечтаний, пали с постаментов смелых фантазий, стали солдатами и пошли на войну. А может быть, они стали мирными гражданами и служащими, точно не знаю. Я же, со своей стороны, раздираемый бесконечной тоской о том, что, должно быть, не гожусь для высоких предназначений в жизни, бросился в лес, который казался мне мил и пригож, и стал с рыданиями и мольбами призывать, в жажде скоропостижности, смерть свою, и добрая, милосердная смерть, образ, скрытый вуалью, вышла из-за еловых стволов, чтобы задушить меня в объятиях. Бедная несчастная грудь проломилась, и погибло моё существо, но из умерщвлённого восстал новый человек, и этого нового человека впоследствии назвали Тобольд, и вот он стоит рядом с тобой и ведёт свой рассказ. В обличии Тобольда я предстал перед собой в возрождённом виде, да и действительно переродился. Я посмотрел на мир другими глазами; свежий взгляд поддержал во мне нежданно-негаданно силу и мочь. Надежды и перспективы, о которых я и не помышлял, бросились ко мне с поцелуями, и жизнь вдруг распростёрлась перед отчасти вновь обретённой, отчасти заново сотворённой душой. Я прошёл смерть насквозь, чтобы очутиться в жизни. Потребовалось умереть, прежде чем я оказался способен жить. Совершив исход непосредственно из ужаснейшей утомлённости жизнью, я достиг лучшего понимания и наслаждения ею. В образе Петера я не обладал жизненной мыслью и настоящим восприятием жизни, и потому я умер. Как утомительна жизнь, когда в ней нет несущей, возвышающей мысли, когда не знаешь созерцания, рассудительности, которая способна примирить с разочарованиями, приносимыми жизнью. Славе и тому подобным вещам я больше не уделял внимания, перестал замечать великое. Я нашёл любовь к мелкому и неважному, и, вооружённый этим видом любви, я стал воспринимать жизнь как нечто прекрасное, справедливое и доброе. От честолюбия я отказался с радостью. Однажды я стал лакеем и в таком качестве поступил к графу в замок.

Кстати сказать, я довольно долго носился с этой затеей, с этой игривой мыслью, которая, правда, постепенно переросла в идею фикс. С господином очень изысканных манер, умным и уважаемым, я, как сейчас помню, имел при случае животрепещущий разговор на этот счёт. Какой безумной ни казалась или ни была в действительности эта идея, она засела у меня в голове и не давала покоя. Идеи стремятся к тому, чтобы их поняли и придали им смысл; животрепещущая мысль стремится рано или поздно воплотиться, превратиться в жизненную действительность. «К лакейству, как мне кажется, вы мало приспособлены», – так сказал мне вышеупомянутый очень умный господин изысканных манер, на что я счёл себя вправе ответить: «Неужто необходимо быть приспособленным? Я, как и вы, убеждён в своей неприспособленности. Тем не менее, я намереваюсь добиться осуществления этой странной затеи, потому что это дело сокровенной чести, и этой сокровенной чести следует доставить удовлетворение. То, что я намерен осуществить в отдалённом будущем, в один прекрасный день может и обязано свершиться. Вопрос о моей подходящести кажется мне второстепенным. Вопрос, глупость это или нет с моей стороны, представляется мне таким же второстепенным, как и первый. Тысячам, а может быть, и десяткам тысяч людей приходят в голову идеи, но они их отбрасывают, потому что считают соответственное воплощение слишком хлопотным, неудобным, безрассудным, глупым, трудновыполнимым или бесполезным. По моим же понятиям, предприятие не лишено здравого смысла и полноценно уже в том случае, если требует известной смелости. Вопрос, имеет ли предприятие шанс на успех, кажется мне, опять же, второстепенным. Вес и решающее значение имеет только то, сколько смелости и твёрдой воли будет проявлено, и то, будет ли предприятие вообще когда-либо предпринято. Так что я собираюсь осуществить свою идею, потому что только это способно меня удовлетворить. Разумность ни при каких обстоятельствах не делает меня счастливым, во всяком случае, пока нет. Разве Дон Кихот во всём своём сумасшествии и смехотворности не счастлив взаправду? Не могу усомниться ни на секунду. А жизнь без странностей и так называемых сумасшествий – разве это вообще жизнь? Тогда как рыцарь печального образа осуществлял сумасшедшую идею рыцарства, я, со своей стороны, осуществлю идею лакейства, что несомненно такое же, если не большее, сумасшествие. Какая мне польза слушать разумные поучения из ваших уст? Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, как говорится, и я, соответственно, собираюсь по возможности увидеть и поучиться на опыте и в действии». Вот что, среди прочего, я сказал в ответ господину, очень изысканно и остроумно улыбавшемуся словам, которые мне заблагорассудилось высказать.

Я читал Ведекинда и Верлена, а также посещал разнообразные вернисажи. Время от времени я носил сюртук и лакированные перчатки и захаживал в элегантные кофейни, что, хочу признаться, мне доставляло удовольствие. Мои писательские склонности приводили меня к людям, которые по причине высокоразвитой интеллектуальности задавали тон свету, представляя интересы современного знания и современной культуры. Я повстречал всевозможных любезных и значительных людей; правда, при виде их и от знакомства с ними мне в первую очередь вспоминалось, что необходимо всерьёз поторапливаться, чтобы и самому наконец достичь какого-то значения. Некоторое время я вёл себя, как молодые люди, живущие по законам новейшей и последнейшей моды; однако этот образ жизни меня не устроил, а только укрепил меня в решении сотворить из себя что-либо законченное и поступить в определённую школу. Чтением этого добиться не получилось бы; необходимо было сделать решительный шаг. Однажды поздним летом я вышел на железнодорожном вокзале, у которого меня ждал экипаж. «Вы Тобольд?» – спросил кучер, и поскольку я ответил утвердительно, мне было позволено забраться в салон. Со мной в повозку поднялась приятная мадемуазель, она же барышня. С этого всё и началось.

К началу, кроме того, относится следующая сценка: когда мы въехали в нашем экипаже, он же грубая телега, во двор замка (я впервые в жизни видел что-либо подобное, в смысле, двор замка), мадемуазель, она же горничная, с достопримечательной ловкостью и проворством спрыгнула с повозки и поторопилась подбежать к молодому господину в аристократическом зелёном облачении охотника, коему она с весьма грациозным, в некотором смысле старофранцузским книксеном и исполненным почтительности поклоном поспешно и изящней некуда поцеловала аристократически протянутую ручку. Целование рук меня, новичка в замке, настолько же смутило, насколько удивило. «До странности старомодные обряды у них тут», – мне показалось, был я вынужден пробормотать себе под нос. Как вскоре после того выяснилось, изящный молодой господин, рука которого подверглась поспешному и верноподданническому поцелую, был секретарь, он же личный писарь графа, по происхождению датчанин, человек, о котором я при случае ещё кое-что порасскажу. А меня, предававшегося наблюдениям, из полезной или бесполезной задумчивости вырвал, наоборот, самым неизящным приказом хам и грубиян первейшего сорта: «Давайте!» Грубый неизящный хам был, как я тут же узнал, управитель, комендант или кастелян замка, поляк и гроза всей прислуге, который мне вначале никак не мог понравиться, но которого я впоследствии полюбил за грубость. Что мне оставалось, кроме как повиноваться с усердностью и дружелюбием в ответ на «давайте»? Кастелян был начальник, и баста!

Десятью, а то и меньше, минутами позже я стоял в просторных и прекрасных покоях, а напротив стоял в полумраке господин, которого я уже имел честь представить и который нам поэтому уже немного знаком, а именно – тот секретарь, нежный бледный датчанин, который с тихим датским выговором и утончённо-приглушённым голосом, как можно услышать, вероятно, только в замках, произнёс в мой адрес следующее: «Вы Тобольд, не так ли, и с сегодняшнего дня заступаете на службу к графу в качестве лакея. Надеемся, что вы будете усердны, добросовестны, точны, прилежны, вежливы, честны, трудолюбивы, обязательны и во всякий момент готовы выполнять приказ. Ваш внешний вид удовлетворителен, будем надеяться, что и вести себя вы будете соответственно. Впредь вам следует стремиться к смягчению и изяществу во всех движениях. Угловатость и шумливость в замке как были неугодны, так и останутся. Будьте любезны зарубить себе на носу. Помните: не следует поднимать голос, а жесты должны быть изящны и отточены. Отполируйте все шероховатости, если таковые ещё остались в вашей манере поведения. В первый же день проверьте, удаётся ли вам ступать по полу с крайней осторожностью. В этом отношении господин граф очень уязвим. Будьте расторопны, ловки, точны, внимательны и не шумите. В остальном же мой вам совет: изображайте покой и холодность. Вы всё это моментально освоите, поскольку, к счастью, не выглядите глупцом. Ступайте». Всё это было сказано тихим, полным благородства, почти усталым и сонным голосом. Я поклонился вполне соответственно атмосфере замка и с таким изяществом, как если бы жил в семнадцатом или восемнадцатом веке, и вышел вон на цыпочках.

Датчанин говорил в нос и прононсом, как пичужка. Совсем по-другому, чем кастелян, он же проклятый поляк, который говорил по-немецки так, словно презирал этот язык и пытался его всячески за это наказать. Но при этом он всё же был милый, хороший, добрый парень. Правда, он так занялся моим воспитанием, как меня в жизни никто не воспитывал. «Пойдите сюда, Тобольд», – говорил он каждую минуту, или: «Куда вы делись, Тобольд?» Он преследовал меня по пятам, как охотничий пёс. «Ну-ка, поторопитесь», – бросал он мне, или так: «Шибче, шибче, кому говорю!» «Когда я вас зову, Тобольд, – говорил он, – вы обязаны уже быть на месте, раз-два, поняли? А когда я ещё только собираюсь вас отослать, вы должны понять без слов и испариться, прежде чем я успею скомандовать. Быстрее ветра, прочнее стали! А если станете вешать нос, то мы оба пропали. Учитесь у меня, Тобольд, чтобы потом вы могли эти знания применить и реализовать. И не надо долго думать! Вы должны в любую минуту быть готовы ко всему, как огонь, однажды запалённый и теперь вечно полыхающий сам по себе. Всё! Шагом марш!» Такими и подобными фразами погонял он меня. Однажды он чуть было не дал мне пощёчину за то, что я курил в своей комнате вместо того, чтобы заниматься делом. Вломился в дверь как дьявол и словно бы совсем уже собрался меня обесчестить. Но я осторожно отвёл его руку, сверля при том его лицо взглядом красноречивее иной пламенной речи. Мы стояли совсем рядом, лицом к лицу, носом к носу, и когда я сказал: «Даже не думайте», он вдруг стал нежен и осмотрителен и даже чуть не расплакался. Чтобы целиком воспользоваться представившимся случаем, я тотчас же постучался к секретарю и обратился к нему, в ответ на вопрос, что мне угодно, с просьбой уволить меня, и по возможности немедленно, из замка и положить конец моей лакейской службе: «Я сыт по горло и ничего не желаю так горячо и незамедлительно, как со всей решимостью повернуться спиной к этому замку».

– И почему же? – спросили меня с изяществом и сдержанностью.

– Потому что кастелян человек грубый и потому что я не для того сюда приехал, чтобы сносить грубости, – ответил я с вызовом.

На что мне ответили не более как: «Нам не угодно вмешиваться в подобные дела, и мы вынуждены от всей души, но и со всей строгостью просить вас удалиться и снова спокойно приступить к работе. С кастеляном мы поговорим».

С проклятым грубияном поговорили; теперь мне было его почти жаль, поскольку я на него пожаловался, хотя, возможно, в том и не было такой уж срочной нужды.

Парк и деревня источали очарование, и мало-помалу настала осень. Мне выдали ливрею, т. е. фрак, которым я теперь очень гордился. Мало-помалу я избавился от всякой робости и стал, напротив, вести себя с вызовом, самоуверенно и дерзко. Однажды камердинер ощутил, что вынужден, по причине оскорблённой чести, прочесть мне нотацию, причём в столовой зале и во время обеда, когда мы, все четверо слуг – кастелян, камердинер, первый и второй слуга – были заняты сервировкой. В течение приёма пищи всё происходило, естественно, чинно, благородно и в высоком стиле. Я как раз собирался поднять высокую стопку чистых тарелок и отважно отправиться с этой горой на ладони вкруг стола, за которым сидели и пировали господа. Камердинер, этот представитель кодекса пристойности в замке, увидел, на что я собираюсь осмелиться, и, убедившись в серьёзности моего намерения, подошёл ко мне и негромко сказал с укоризненной, пеняющей миной: «Мы не делаем подобных трюков. Я вынужден дать вам понять, что у вас мало представления о чести и достоинстве. Вы состоите на службе в благородном доме, а не в каком-нибудь ресторане. Поскольку вы, видимо, не в состоянии отдать должное этой разнице, о чём можно только сожалеть, я обязан хотя бы отчасти просветить вас в вашем непонимании. Будьте добры, поставьте половину тарелок обратно». Никогда не забуду его лица, полного презрения, глаз, полных гнева и гордого неодобрения, или голоса, пропитанного тонким пониманием приличий, которым он всё это проговорил. Камердинер был примерен во всех отношениях, я же далеко не во всём мог служить образцом, о чём, впрочем, ежесекундно помнил. Камердинеру я всегда казался несколько подозрительным.

Кастелян был более-менее доволен мной, поскольку видел, что я стараюсь изо всех сил, и не раз говорил мне об этом. Тем не менее, он никак не мог полностью отказаться от охоты и травли. Не хочу оставить без упоминания одну деталь комического свойства, т. е. незначительную неприятность: однажды в начале моего пребывания в замке я, гуляя среди парковых насаждений, случайно натолкнулся на одного из двух охотников, который, по всей видимости, принял меня за благородного господина и потому поздоровался со мной подобострастно, т. е. решительно чересчур вежливо, и совершил тем самым ошибку, из-за которой он потом ещё долго, думаю, сердился на меня, хоть и без малейшей на то действительной причины. С самим графом я ни разу по-настоящему не соприкоснулся, что мне, в общем-то, было, разумеется, более-менее всё равно. Мне очень нравилась моя комната в первом этаже, это, по сути, было важнее всего. Англичанин, армейский капитан и, по всей видимости, близкий друг графа, также не должен остаться без упоминания, поскольку этот англичанин во всём задавал тон. Всё, чего он ни желал и о чём ни распоряжался, считалось верхом искушённости, и потому его приказы следовало выполнять безусловно и мгновенно. Точно не знаю, есть ли – или был когда-либо – хоть в одном из всех немецких замков англичанин, который бы пользовался такой высокой степенью уважения, и самый вид которого уже внушал бы повсеместное благоговение. У нас, во всяком случае, такой англичанин имелся, и могу сказать со всей определённостью: у него был вес. Вообще говоря, не хочу показаться несправедливым, потому считаю себя обязанным заявить, что этот мсье англичанин казался мне очень хорошим и вполне сносным человеком. Он вёл себя, в первую очередь, исключительно просто, а умное лицо его выказывало человеколюбие, энергичность и воспитание.

Сам замок представлял собой массивное здание, а многочисленные комнаты и покои, в которые я мог заглядывать сколько душе угодно, приковывали к себе мой интерес и внимание своей благородной обстановкой. Некоторые помещения содержали немало достопримечательностей, среди прочего – красивые печи времён грациозности и галантности. Обширный чердак был битком набит разнообразными любопытными и удивительными предметами, которые живо повествовали о том, что граф был ревностным коллекционером антиквариата. В библиотеке царила атмосфера изящности и аристократичности, а в просторных и протяжённых коридорах, которые солнечный свет нередко пробегал насквозь самым очаровательным образом, на стенах висели разные старые и ценные картины, удивительные и притягательные свидетельства художественного усердия дней минувших, как, например, семейные портреты и городские пейзажи. Большой рыцарский зал украшала импозантная дорогая мебель с богатой инкрустацией, очевидцы эпохи насколько крепко сбитой, настолько и давно минувшей, по большей части совершенно чудесные экземпляры: столы, стулья, светильники и зеркала. Здесь блистала коллекция роскошеств и чудес, среди которой становилось одиноко и думалось о величии. А ещё были в замке комнаты с вещами и вещичками времён ампира и бидермейера, из эпохи, скажем так, нервозности и гениальной чувствительности. В приёмной зале взгляд притягивали диковинные старинные сани, и только комната графа пустовала. Кроме старомодной скамейки для произнесения молитв здесь выставлялась напоказ вполне современная трезвость и неприукрашенность, если из таких вещей вообще возможно сделать шоу. Граф, по всей видимости, предпочитал английских писателей, например, Шоу.

Одной из самых замечательных обязанностей, исполнения которых от меня требовали, было зажигание многочисленных ламп – занятие, которое стало доставлять мне удовольствие, когда я научился находить в нём прелесть. Каждый вечер я, можно сказать, нёс свет в сгущавшиеся сумерки, или даже так: во тьму. Поскольку граф был большой любитель красивых ламп и абажуров, с последними приходилось обходиться крайне заботливо. Вечерами, когда я скользил из комнаты в комнату, вокруг стояла тишина, полная такой неги, что весь замок казался заколдованным. Все залы представлялись мне сказочными залами, парк – сказочным парком, а сам я – Алладином со сказочной, т. е. чудесной лампой, который шагает вверх по устеленной роскошными арабскими коврами дворцовой лестнице. Вторым, тоже важным и значительным делом, являлась растопка очага и поддержка в нём пламени, поскольку уже стало понемногу холодать. Что касается этой обязанности, то должен сказать, она меня восхищала. Топить, разводить огонь мне всегда нравилось и приносило своеобразную радость. Так что я нёс людям, т. е. господам, кроме света ламп, коим они пользовались благодаря моим стараниям, ещё и живительное, радостное тепло, и могу считать себя вправе заявить касательно этого последнего из упомянутых умения и навыка, что я достиг в нём практически общепризнанного мастерства, в котором никто как будто не сомневался и ни разу не усомнился. Особенно мне нравилась растопка каминов. Я мог целых полчаса стоять на коленях перед камином и глядеть на весёлые, живые, грациозные языки пламени. Спокойствие спускалось в душу, когда я смотрел на пламя во всей его красе, и домашний уют, который я чувствовал при виде этой удивительной субстанции, этой языкастой, пылкой, романтической стихии, делал меня во всём объёме понятия и в полном смысле слова счастливым. О том, как я таскал туда-сюда уголь, о грубых, громоздких, неуклюжих, однако весьма полезных в хозяйстве чурбанах, о тонких, ломких лучинах и о том, как я всегда запачкивался в угольном подвале, за что меня всякий раз отчитывал кастелян: «Тобольд, что за вид!», обо всём этом я не буду распространяться, иначе получится слишком много слов и намёков.

Небесно-прекрасной временами бывала поздняя осенняя изморось, равно как и ночь в замковом парке. В такие часы я сидел в своей комнате, предаваясь чтению или мечтам при свете лампы, окно было открыто, и целый мир ночи потихоньку входил ко мне, как милый друг, и вселял в сердце отвагу, покой и уверенность. Если за этим занятием, за тихим и внимательным чтением, меня заставал польский неистовый грубиян, т. е. не кто иной, как наш господин кастелян, он делал крайне взволнованные, испуганные глаза и произносил с тревожною миной: «Только не чтение, Тобольд, только не это. Только не читайте, ради бога, так много. Это неполезно. Вам это пойдёт во вред, Тобольд! Вы не сможете работать. Лучше отправляйтесь-ка спать. Сон хорошая вещь. Спать важнее и полезнее, чем читать».

О бочонке отборной пшеничной, который был доставлен к ухмылению, рукопотиранию и прочему удовольствию кастеляна, а также ещё одного определённого человека, а именно, к моему собственному, а также о том, как обе значимые или же незначительные персоны сразу же приступили к тщательной проверке и скрупулёзному изучению и исследованию оного бочонка, я остерегусь проронить хоть слово сверх уже сказанного.

Если память мне не изменяет, однажды вечером я написал загадочный

ТРАКТАТ ОБ АРИСТОКРАТИИ

Вместо того, чтобы на нечистой почве в столичном городе разыгрывать из себя нечаянного или полуотчаявшегося человека, шататься и стоять по углам в виде ненужной фигуры, вызывающей только раздражение и досаду, вместо того, чтобы с переменным успехом изображать элегантные манеры, а притом быть в тягость хорошим терпеливым людям, вместо того, чтобы быть бездельником и неисправимым прожигателем жизни, шалопаем и лодырем, я с некоторых пор проживаю в замке Д. в качестве лакея графа К., я трудолюбив, энергичен и деятелен, зарабатываю каждодневным, в одинаковой мере тяжёлым и честным трудом хлеб насущный и вдобавок изучаю аристократию и её обычаи, изучение которых для большинства людей задача если и не раз и навсегда неразрешимая, то, в любом случае, затруднительная и далеко не простая, потому что аристократы проживают за крепостной стеной и в неприступных, изолированных замках, где раздают команды, повелевают и царствуют как боги, или, как минимум, полубоги! Чудесны, клянусь спасением души, места проживания аристократии; конюшни там преисполнены прекрасных и самых горячих на свете жеребцов, обычаи там до крайности благородны и уходят корнями в глубь веков, а что касается тамошних библиотек, то, я думаю, а то и знаю, что роскошью томов они ломятся так же, как тамошние залы и комнаты – пышностью, элегантностью и богатством. Разве не обслуживают аристократов расторопные и предупредительные слуги, как, например, автор этих строк, и будет ли ошибкой в достаточно полный голос утверждать, что вся поголовно аристократия кушает с золота и серебра? Кто наблюдает, как завтракает граф, оказывается смущён и сокрушён, и потому, как мне представляется, целесообразно избегать дерзких нарушений графского покоя за завтраком. Чем же, в общем и целом, питается аристократия? На этот сложный и изощрённый вопрос, по моему мнению, проще и лучше всего ответить таким образом: аристократия предпочитает на завтрак яйца с беконом. Кроме того, аристократы поглощают разнообразные мармелады. А если мы теперь зададимся ещё одним, опасливым и, вероятно, непредвиденным вопросом: «Что читает аристократия?», то мы считаем, что попадём в точку, если бодро ответим: «Кроме писем, которые никогда не доходят [27]27
  Автор анонимно изданного в 1903 г. бестселлера «Письма, которые никогда ему не дошли» Элизабет фон Хайкинг однажды посетила замок Дамбрау, в котором Вальзер был слугой осенью и зимой 1905 г.


[Закрыть]
, аристократия читает откровенно мало». А какая музыка по вкусу аристократу, если уж он смилостивится сообщить нам об этом? Ответ прост: ну, Вагнер, конечно. А что делает, чем занимается и заполняет божий день аристократия? В ответ на этот как будто бы озадачивающий, хоть и очевидный и потому вряд ли оскорбительный вопрос я скажу: аристократ занят охотой. А что отличает и выставляет в лучшем свете аристократическую женщину? Проворная и грациозная горничная торопится сообщить, что не знает, что и сказать. Однако, можно положительно утверждать, что герцогини отличаются импозантной полнотой тела, а баронессы обычно прекрасны, как тёплые, смущающие чувства лунные ночи. Принцессы же скорее худы, хрупки и тонки как веретено, чем крепки и широки в кости. Графини курят сигареты и славятся властностью. Княгини же, напротив, скромны и мягки характером.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю