355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Отто Вальзер » Разбойник » Текст книги (страница 8)
Разбойник
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:11

Текст книги "Разбойник"


Автор книги: Роберт Отто Вальзер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

И вот, я продолжаю осуществлять директорскую функцию в этой разбойничьей истории. Я верю в себя. Разбойник мне не слишком доверяет, но я не придаю ровно никакого значения тому, верят в меня или нет. Я и сам в состоянии в себя верить. «Я в вас верю», – сказала мне как-то раз дама, но я счёл это словечко ласковой проказой, хотя, может статься, это было её искреннее мнение. Дама склонялась к этому самому мнению, что верит в меня, но чего стоят такие мнения. Мнения способны быстро изменяться, и вера также относится к разделу мнений. Нам не следует произносить вслух подобных вещей, потому что мы в состоянии представить себе затруднения, предстоящие тем, в кого мы верим и кто должен эту веру оправдать путём борьбы с трудностями. Выходит, что он, чтобы не доставить нам разочарования, вынужден не смыкать глаз. Ради нашей веры или только потому, что мы сказали, что верим в него, он обязан во всех обстоятельствах, будь они самые затруднительные, выстоять и добиться колоссального успеха, или же колоссального, непрекращающегося неуспеха, прямо как тот, кого в конце концов распяли. Я сказал даме, что польщён, но лучше бы она отказалась от веры в меня. Эта вера в кого-нибудь, не слишком ли удобная вещь? Самым легкомысленным образом можно отдаваться вере без остатка. Можно быть самой что ни на есть заурядной недостойностью, и при этом благочестиво веровать себе в кого-нибудь смелого и хорошего. Можно кушать шоколад и при этом беспрепятственно продолжать верить в персону, которой, вполне возможно, нечего кушать. Вера абсолютно не требует затрат. Вера в кого-то и его о том оповещение причинили миру наверняка как минимум столько же вреда, сколько принесли пользы. «Я в тебя верю», как внушительно это звучит, как будто от верования такого вот верующего бог весть как много чего зависит, как будто эта вера и есть сама важность и сам свет, а там, глядишь, и сам господь бог. Если я сломаю ногу, поможет ли мне тот, кто говорил, что верит в меня? Едва ли. Он и не узнает ничего о моём состоянии. Я не говорю сейчас о вере в небеса. У меня нет права делать теологические высказывания. Хотя право-то у меня, может быть, и есть, но зато нет никаких на то причин. Религия не попадает в рамки моих интересов. Я говорю только о том выражении, которое словно бы бытует в салонах. «Я в тебя верю». Естественно, один человек может верить в другого, если уж ему так хочется, но это не большая заслуга, и особенной глубиной ума эта мысль не отличается. Допустим, у домохозяйки есть муж-пьяница или ещё что похуже, и она ему всё равно говорит: «Я в тебя верю», и допустим, она действительно в него верит: перед такой женщиной я бы только усмехнулся, хоть и усмотрел бы в ней что-то прекрасное и трогательное. Если я не должен переносить никаких испытаний ради веры, то она не за то себя выдаёт. Такая вера не более чем снисходительный жест, а вовсе не то, что подразумевается под верой. Кто действительно верит, да так, что приходится бороться с собой, тот об этом не говорит, не произносит ни слова, а только верит, страдает и верит. Но это редкость, невозможная без благородства личности и не имеющая ничего общего с собачьей преданностью, которая есть феномен естественный и не затрагивающий мыслительной деятельности. Человек верующий, определённо, обязан молчать. Говорить о вере значит убивать её. Но и тогда вера остаётся всего лишь простым, дешёвым состоянием души, которое можно форменно подобрать на улице. Потому что верой ничего, совершенно ничего не добьёшься, ни малейшего толка. Молчишь и веришь. Это всё равно что механически вязать носок. В этом есть мечтательность, безбрежность. Просто доверяешь, просто усаживаешься в какое-нибудь убежденьице, как птичка в гнёздышко, или как когда забираешься в гамак и качаешься, овеянный приятными мыслями, как ароматом цветов. Посметь встать у кого-нибудь на пути, встряхнуть, схватить и сказать: ты пойдёшь этим путём и по этой дороге, потому что я, я так хочу, – в этом гораздо больше смысла. Из этого может что-нибудь получиться, а в одной только вере нет заслуги, потому что тому, в кого я верю, способен помочь только он сам, а я для него всё равно что воздух, а если и не совсем, то, во всяком случае, не представляю большого значения. Мне в тысячу раз милее, если в меня не верят, не любят, потому что это только в тягость. Создаётся чувство, будто волочишь за собой какой-то груз. Многим людям приходилось таскать на себе любовь других. В них верили, их уважали, и всё равно в роковой час преспокойно оставляли на произвол судьбы, причём вознося руки в удивлении, что те, чьим прямым долгом была неприкосновенность, к которой их обязывала приданная им цена, вдруг оказались небезупречны. Она в меня верила, а в то же самое время или чуть ранее другая дама в наплыве дурного настроения подпустила мне шпильку: «Да уж, вы господин что надо. Вам бы сильно повезло, если бы вы действительно были тем, чем хотите казаться». Если не обращать на них внимания, они в тебя верят. А если хочешь, чтобы в тебя верили, что может быть очень даже и приятно, то забудь о них. Тогда они о тебе вспомнят. Когда ты нуждаешься в их вере, у них её нет, потому что в таком случае вера уже не удобна и перестаёт быть тем, чем является по сути: удовольствием. Среди сильных мира сего, т. е. в салонах, вера всего лишь изящно-чувствительное времяпровождение. В низших сословиях она может быть связана с ограничениями и лишениями, но и здесь вера не в большой цене и не приносит больших плодов. Разбойник не верил в Эдит ни на ноготок мизинца, но он любил её. Любовь – это целый мир, который лишь граничит с регионами веры и надежды. Если бы это был один и тот же мир, то у него и название было бы всего одно. Любовь это нечто целиком и полностью независимое. Вера же нечто нуждающееся. Надежда попрошайничает. Разбойник отвергал как надежду, так и веру. Ему нужна была собственность, и она у него имелась.

Рассматривать свои страдания скучно и пресно, а чужие, наоборот, увлекательно. Эти две заядлые посетительницы ресторана, например, казались разбойнику почти беднягами. Они вечно суетились в поисках хоть крупинки счастья. Да, так они выглядели. «Никогда нельзя позволять своей внешности выражать тоску, жажду жизни, вообще жажду, – так он думал, – хорошо это не выглядит, а нам надо выглядеть так, чтобы нас ценили и любили. Те, у кого на лбу написано, что ищут любви, не найдут ни милости, ни любви, только насмешку. Кто покоится в себе, в ком есть законченность, кто доволен собственным существованием, кто выглядит умиротворённо, тот вызывает к себе любовь. А тем, кому, судя по всему, чего-то не достаёт, не только ничего не дают, но ещё и отнимают всякую волю к веселью, так уж и не как иначе устроен этот свет. Кто кажется довольным тем, что имеет, получает перспективу на приумножение собственности, ведь по отношению к нему людям свойственна благотворительность, поскольку сразу заметно, что этот человек умеет хранить имущество, – вот что необходимо иметь в виду. О, он жалел этих двух дам, которые дамами не являлись, потому что хоть и немного нужно, чтобы быть дамой, это немногое способно очень много значить. Женщина, желающая быть дамой, должна, в первую очередь, сделаться редкостью, нечасто появляться на глаза, чтобы дать возникнуть чувству, или же мысли, что она вечно занята где-нибудь приятными и осмысленными делами, развлечениями, вращается в беззаботном и высокодуховном обществе, находится в турне или, может быть, играет в тенис на залитом солнцем корте, сидит в креслах, причём возложив миниатюрные ступни на низкую табуреточку, и эту картину без всяких затруднений можно себе вообразить. За рукодельем или с учёным или неучёным журналом в руках тоже можно вообразить себе даму, короче говоря, надо быть тем, о чём обычному человеку случается порой замечтаться. Когда же обычный молодой человек видит рассматриваемую особу снова и снова, то не думает о ней, а если и думает, то самым обычным способом и невольно начинает критиковать, раздирает, разлагает её на составляющие и разделением, проверкой, разложением умаляет её, пока она не станет совсем уж презренной, а всё из-за того, что его взгляд слишком часто на неё натыкался. Это доскональное рассматривание и изучение женщин мужчинами – вообще вещь убогая и отвратительная. Взгляд прогуливается без стеснения и оглядки лишь по силуэтам женских очертаний и не совершает тем самым ничего ни умного, ни хорошего, только разрушает, потому что проявляет нелюбовь, а поскольку так делают многие и на улицах, и в заведениях, то женщине, которой хочется сохранить изящность и очарование, нужно об этом знать и насколько возможно редко оказываться в случайных компаниях, где безразличие и безответственность задают тон со времён Рима и Греции. Соблюдение приличий вещь испокон необходимая, а размашистые и беспечные прогуливания неприличны для нежности, поскольку безразборная необдуманность ведёт к грубости, а однообразие и отупляющая привычность, поверьте, сразу же отпечатываются как в лице и во всех движениях, так и в манере речи, так и во внешности вообще. В женщине же, стремящейся быть настоящей дамой, всегда должно словно, скажем так, веять, нет, лучше сказать, дышать, или ещё лучше, проглядывать и звучать что-то новое и свежее – невинность, утончённость забот, широта мысли, я имею в виду, не в интеллектуальном, а в естественном, светском смысле. Она должна казаться красиво нарисованным рисунком, двигаться, словно поэма, словно изречение, которого никто ещё не читал и которое не все ещё слыхали, несмотря на всю его ценность. В настоящей даме есть что-то нетронутое, хотя она вовсе не обязана быть воплощением безупречности; достаточно отличаться от других женщин определённым благородным блеском, а самое благородное – это чтобы где-нибудь и как-нибудь без дамы нельзя было обойтись, и чтобы развлекаться, и жить потихоньку, медленно вызревая, как плод на дереве под покровом листвы, и люди, завидев такую женщину, тоже невольно приобретут оттенок благородства, невольно вынесут урок из её вида, попадут в положение, в котором готовы взглядом и выражением лица проявлять почтение, ведь пиетет есть основа и опора, или скажем, фундамент, на котором держится общество. Что-то совсем уж тривиально и почти слишком умно и правильно я рассуждаю. Как жаль. И непременно возвращаюсь к Сельме – в ней есть нарочитая дамообразность. О, как обозначилась в ней дама, когда она сказала разбойнику: «В следующий раз не вздумайте позволить себе что-либо подобное». Просто прелесть, в какой степени она была способна уничтожать его при помощи взгляда. Она как раз вытирала пыль у него с письменного стола. Он сидел прямо у неё за спиной и от нечего делать положил руку ей на талию. В шоке развернулась она к нему лицом и молчала целых две минуты. Чего ни уместилось в эти две жуткие, длинные, но опять же и короткие минуты! Целый мир размышлений. Наконец, она поняла, как взять себя в руки, и произнесла вышеупомянутую фразу, совершенно его умалив. «У такого человека как вы, – добавила она, – нет никакого права на светские манеры». Он не стал заставлять её повторять дважды, одного раза ему вполне хватило, так что, полон смущения, но и решительности, он сказал ей: «Вы обладаете лёгким станом». Она закричала: «Чем-чем я обладаю?» И ещё две полных минуты она обмеряла его голубым чудом блеска от пары глаз родом из лучшего семейства, а он спокойно подставлялся обмерам и взирал на неё со всей доброжелательностью, пока из её рта не донеслось: «И всё же вы милый человек, несмотря ни на что. Должна вам это сказать. Так что когда-нибудь, при подходящем случае, вам будет дозволено повторить то, на что вы сегодня решились». «Теперь я уж точно не стану этого делать, раз вы позволили». В ответ она снова пронзительно расхохоталась, а он расслышал лёгкие шаги студентки в коридоре, и странно, как студентка путём этих шагов, которые он слышал, не видя, превратилась для него в даму. Во всю четверть года он видел её от силы раза четыре. «У неё беспорядок. Думаете, она в состоянии хотя бы заправить постель?» Фрейлейн Сельма сказала это разбойнику, видя его почитание студентки, которое было ей не очень-то по душе. «А почему дама обязана следить за порядком в комнате», – ответил он. «Дама? За это замечание, которым я не могу иначе, как пренебречь, вы заслуживаете получить расчёт. Что вы себе позволяете? В этом доме, который принадлежит мне, есть всего одна персона женского вида, которая вправе носить и волочить за собой звание дамы, и это я, вы всё поняли? А ведь вы живёте у меня в своё удовольствие». С этими словами её происходящее из лучших кругов лицо осветилось неописуемым самодовольством, и она перешла, ощутив прилив сил, к атаке: «Дыра, которую вы вашими сигаретами прожгли мне в диванном чехле, в таком случае будет включена вам в счёт, так и знайте. А в утешение я сейчас мигом принесу роман, в который и попрошу вас углубиться». Она вышла, вернулась с книгой в руке, и разбойник послушно в тот же день начал читать, но содержание книги его утомило, и мы не преминём рассказать, почему. Речь шла о женщинах, имевших все поводы проявлять скромность, поскольку они не умели ничего, кроме как немножко наигрывать по нотным тетрадям сонатины и проч. и ещё, например, прогуливаться по рынку, делая покупки, и вот этих самых женщин провозглашали высокими дамами, что звучало вполне дурным тоном. «Что-то тут слишком много смысла, слишком много апломба придаётся буржуазному классу», – и разбойник позволил себе зевнуть. Нечто недостаточно в себе обоснованное кипело и бурлило в этой книге. Боже, как важно вышагивали фигурки при полной поддержке автора. Если бы фрейлейн Сельма услышала, что он пробормотал себе под нос, она бы снова выпрямилась перед ним во весь рост, – но он оставил впечатления при себе. А потом он сказал: «Эта книга написана для той многочисленной публики, которая не знает жизни, и, к сожалению, это одна из тех многочисленных книг, что сеют надменность в ничтожных существованиях».

У офицеров, которые ведут себя в публичных заведениях не по-рыцарски, на широкую ногу и с ущербом достоинству, следовало бы моментально отбирать их звание. Колоссальная ремарка в наше послевоенное время, которое сияет блеском плебейского образа мысли и стремится нахальством отвоевать то, что было потеряно упрямством. Офицерам, которые считают излишним знать, как себя вести, место в хлеве, и точка. Весьма отважно, то что я сказал, не правда ли? Бумага терпит, хотя что касается будущего читателя или даже среднестатистического читателя вообще, то это уже другой вопрос. Фрейлейн Сельма всё время совала ему под нос офицера. А именно, офицером был тот, в кого она была безнадёжно влюблена. «Так почему же он на вас не женится, если вы друг друга так хорошо понимаете и уже давно ходите парой?» О, наивный вопрос. Фрейлейн Сельма даже ударила от ужаса в происходящие из лучшего дома ладони. «Он не может на мне жениться, ведь как офицер он находится в положении куда выше моего. Что у вас за мысли». «Вы чувствуете себя приниженно по отношению к офицерам?» «С офицерами и со мной, – ответила Сельма, – дело обстоит таким образом, что я ощущаю дрожь от малейшей мысли об офицерской униформе. Если у будущего есть надежды на лучшее, то только в связи с офицерами и ещё самое большее с солдатами, которые ради своего офицера с радостью бросятся из огня да в полымя. Вы считаете, что я несколько не в себе, да так оно и есть, наверное. Но есть ли у вас право видеть меня насквозь? Нет, у вас на это ни малейшего права нет. Целое восстановление нашей разрушенной цивилизации зависит, для человека трезво настроенного и, главным образом, не чуждого чувствам, от возведения офицерского звания в ранг святости. Храните ли вы в памяти тот факт, что офицеры во время войны совершали не только всё возможное, но и невозможное? Делая всё возможное, они совершали невозможное по человеческим меркам, а именно, не столько проедали хлеб своих подчинённых, сколько сбывали предназначенный солдатам хлеб спекулянтам, чтобы приобрести на вырученные деньги шампанское, употребление которого казалось им важной частью защиты отечества. Однако, что же я такое говорю, в полной рассеянности? Забудьте, что я сказала. Ведь я могу рассчитывать на ваше прямодушие? Так вот, со всей прямотой души, которой вы обладаете, или по крайней мере, так мне кажется, вы обязательно должны погрузиться с головой в почитание офицеров, потому что никогда ещё это не было настолько необходимым долгом всякого пристойно думающего человека как сегодня. В каждой эпохе есть своё расточительство, своя нелепость; наша эпоха изобилует именно офицерской нелепостью, и вам как благочестивому человеку, которым вы, разумеется, стремитесь быть, следует честно в этой эпохальности участвовать, даже если ценой рассудка. Мы, оставшиеся старыми девами барышни, призваны внести свою лепту в дело стояния мира на голове, процветания идиотизма и порабощения здравого смысла. Не сомневаюсь, вы со мной согласны». «Я совершенно ослеплён вашей раскладкой оружия, фрейлейн Сельма, и обещаю, что в дальнейшем буду всякий раз падать на колени, когда мне, грешному, повстречается на улице такой вот господин офицер». «Умно с вашей стороны. В наше время на щит подняли некую вариацию на тему католицизма, куда ни глянь. Крест воздвигнут. И каждый с готовностью берёт его на себя». «Вы говорите с удивительной глубиной», – честно признал разбойник. Он весь превратился в слух для речей фрейлейн Сельмы. Мельком он вспомнил о той отщепенке и отринутой, которая теперь пропала из виду. А во всё время чудаковатых разговоров, которые велись Сельмой и разбойником, бедная маленькая Ванда жила в полнейшем затворничестве. Она превратилась в городскую сплетню, не смела показаться на глаза. Родители держали её в строжайшем послушании, поскольку отличались консерватизмом и усматривали немалое пятно в том, что их дочь посреди улицы обратила слух к разбойнику. Ох уж эта щекотливость. И негалантный кавалер уже не хотел петь песен под её домом, после того как она однажды крикнула ему с балкона: «Скажи, что тебе здесь нужно?» Так что теперь её еженедельно проучали розгой. Розга, кстати сказать, после великой моральной катастрофы, каковой для многих явилась мировая война, снова нашла применение в разных домах в качестве превентивного средства. Сотню лет розга дремала в забвении. Ванду наказывали за то, что привлекла к себе городское внимание, и разбойник уже не хотел слагать стихов в честь её красоты. Её ставили под ледяной душ, а когда это не помогало, выносили в стеклянном кубе на крышу под самый обжигающий солнцепёк. И всё из-за треклятого преследователя девиц, разбойника, который теперь со всем спокойствием духа разыгрывал чудака перед Сельмой, причём явно наслаждаясь ролью. Она держала перед ним километровые доклады, время от времени запинаясь, когда уже несколько съехавший набекрень ум оставлял её на произвол ухабов. Говоря, она непрерывно покручивала пуговицы на мантильке. Однажды она сказала: «Может быть, я разрешу вам жениться на моей Марии, потому что на мне жениться невозможно, у меня одни офицеры в голове, а вы не достигли этого звания чести и этого подтверждения деловитости. Если же я сведу вас с моей Марией, которая слепо верит в мою красоту, которая несколько претерпела с течением времени, чего вам замечать не положено, потому что иначе я рассержусь, то Мария всё равно никогда не будет принадлежать вам, останется и дальше исключительно в моём распоряжении, и я не прекращу считать её абсолютно и бесповоротно моей. Касаться, приближаться друг к другу вам не будет позволено, зарубите себе заранее». «На данный момент я настолько лишён всего, что можно назвать престижем, что с удовольствием соглашусь на ваше всё же несколько слишком наглухо застёгнутое условие. Мария, скажем прямо, не молодка и не красотка, и если мне не надо её трогать, даже прикасаться дыханием, то тем же лучше и легче. У неё очень жёсткие, грубые кости и манера так же прикасаться к вещам, как это делают грузчики, и если вы ей запретите прикасаться ко мне в нашем браке, то кому это может быть выгодней, чем вашему покорному слуге?» «Ни о ласках, ни о поцелуях не может быть и речи». «И это тоже было бы излишне. У неё несколько квадратные щёки, а если бы я прикоснулся к её голове, как люди делают в моменты нежности, то у неё могли бы отвалиться волосы, ведь она носит более-менее удобоваримый парик из-за полного облысения». «Ваши наглости по отношению к Марии я слушаю с удовольствием, потому что я уже опасалась, что она вам нравится». «О, я её довольно высоко ценю, в некотором смысле и роде, несмотря на неосмотрительность, с которой говорю о ней». Глаза Сельмы вдруг вспыхнули, и она издала уничтожающий крик: «В таком случае вы её не получите ни при каких обстоятельствах. Я отдала бы её вам, а вас – ей, только если бы вы друг друга на дух не переносили. Я вас проучу за такую взаимную симпатию». Фрейлейн Сельма не могла подумать о счастливом браке так, чтобы сразу не впасть в дурное настроение, зато о браках развалившихся, схожих с руинами, опрокинутых ветрами разногласий, она думала часто, помногу и с удовольствием, которого не следует недооценивать. Когда Сельма говорила: «Счастья нет, есть выполнение долга», – то думала при этом втихую: «Чего не нашла я, того пусть и другие не сыщут». Можно сказать, что Сельма разбойника очаровала. Что за средства она для этого применяла? О, как мы медлим, царапая наши каракули. Прямо как будто и нас тоже околдовала Сельма. Но мы с решительностью берём себя в руки. Кротость Эдит словно бы перешла на разбойника, он говорил прилично и вежливо, как она, в том же духе, как слышал из её уст. Большую радость приносило ему копировать её движения, и от Сельмы это не скрылось, так что она осмелилась заявить ему: «Отныне я буду входить к вам в комнату, как если бы она была моя, без предупредительного стука в дверь. Я заранее рассчитываю на ваше согласие с этим распоряжением». И однажды это привело к неслыханным последствиям. Разбойник лежал, поскольку солнечные лучи так прекрасно согревали его странный мир, на диване раздетый, а тут вошла Сельма, бормоча что-то о забытой платяной щётке и намерении её забрать, и увидела то, что почти стоило ей жизни, потому что она окаменела, как Медуза Горгона, как будто перед ней разверзлась бездна. У неё не вырвалось ни звука. Она походила на бедного маленького ребёнка, заблудившегося в лесу, она, привыкшая к изящнейшему офицерскому обхождению, только и покачала головой, проронив: «Как можно!», – и затем тихо удалилась. С этих пор она всегда утруждала себя постучать, прежде чем войти к разбойнику. В ней появилась какая-то сдержанность, которая, правда, со временем улетучилась. Смехотворно пытаться возложить ответственность на разбойника за этот инцидент. Ничего не выйдет, скажем прямо. Прямо за его спиной поднял шум офицер, специально, чтобы помешать, чтобы нарушить его покой. Он сидел тихо, как хороший мальчик. Эдит наливала ему вино. Невшательское. В бутылку упал кусочек пробки. Она вышла вон с бутылкой, чтобы выудить кусочек пробки, нет, это неприлично, чтобы принести другую бутылку. А тем временем несколько господ буянили у него за спиной, и среди господ находился офицер. В конце концов, у разбойника прошла вся охота сидеть тихо, как глупый мальчишка, в окружении, которое никак нельзя было назвать сносным, так что он взял да и швырнул перед Эдит чаевые с такой яростью, что она, в свою очередь, словно окаменела. Но он вел себя совершенно естественно. Его ярость была оправданной, потому что её нарочно в нём пробудили. Разбойник не просит прощения у офицера, будь тот самый главный офицер на земле. Он скорее предпочтёт драку. И если он так сделает, то я к нему со смехом присоединюсь, да будет известно. А тот офицер попросту бесчестил свой полк. Но когда, уже в другой раз, он бросил ей карандашный привет, это уже была невежливость. Но что тут говорить? У него несколько кипели эмоции, но почему бы, собственно, нет? Наша история не имеет никакого отношения к военной сфере, она целиком и полностью разворачивается в рамках цивилизованного общества. Что касается розги, которой награждали Ванду, то это шутка, хотя, вероятно, той или иной девушке в наши времена розга бы не повредила. Но чтобы я хотел сам наносить ей побои – увольте. Однажды случился день, когда разбойник купил себе очень красивую сочную грушу. С этой грушей он подошёл к Ванде поближе, как если бы хотел похвастаться перед ней лакомым кусочком. И тут она погрозила ему пальчиком. Указательный пальчик был такой же шутливый, как наша розга. «Как тебя угораздило украсть его у меня?» – такой вопрос она теперь поставила перед Эдит в зеркальном зале. Нам всё время кажется, что нас обокрали, что мы подверглись разбою. Какие мы мелочные душонки.

Посредственность, в конечном счёте, вещь, наверное, итальянская. Сейчас я к этому вернусь. Прошу вас пока как следует подумать. Минувшей ночью я вёл себя безупречно. Я долго не мог заснуть, т. е. веки у меня всё время смыкались сами собой, но я всё равно не мог найти сна. Я лежал тихонько, как какой-нибудь принц из кино, как будто вокруг меня стоит стража, которая, естественно, ни на что так не обращает внимания, как на соблюдение приличий. Чтобы действительно смочь заснуть, я всё время старался как можно шире раскрывать глаза. И вдруг я крепко уснул. Чтобы заснуть, надо изо всех сил стараться бодрствовать. Чтобы любить, надо очень стараться не любить. Тогда сразу полюбишь. Чтобы найти почитание, надо некоторое время побыть непочтительным, сразу же возникнет потребность почитать. Я совершенно бесплатно раздаю полезные советы. Постарайтесь им следовать, не из покорности, а ради вашего же удовольствия и блага, потому что совет дают на радость, а не чтобы совет приняли, но тот, кто принимает совет, деятелен, а деятельность приводит к хорошему самочувствию. И вот вокруг меня заблистало, запереливалось целое море мысли. О содержании ночных размышлений по утрам я обычно не помню. Утром я думаю уже новые мысли. Ах, как мне понятно, что во всей этой истории виноват не кто иной и не что иное как посредственность этого дяди из Батавии. Как он мог таким здоровым и рассудочным способом покинуть бренный мир. Его уход решительно давал пример наивыразительнейшей из всех возможных посредственностей. Он умер в ужасно правильный момент, не раньше, не позже. Он всегда был очень солидным человеком, этот дядя, а сумма, которую он завещал разбойнику, не была ли она опять же определённым образом решительно посредственной? Добавим, что разбойнику эти деньги пришлись весьма кстати. Эта малость капитала, угодив разбойнику в руки, в некотором смысле попала в десятку. Наш предмет подумывает этой осенью отправиться в Париж, дней этак на десять-пятнадцать. Он намерен составить кавалерское сопровождение родственной, т. е. постоянно о нём беспокоящейся особе, чтобы доставить приятность этой женщине, которая происходит из народа. Она мечтает о Париже, и разбойник, разумеется, тоже мечтает, как все разумные и не безразличные люди, об этой столице, послужившей театром такому количеству важных исторических событий. Кто знает, может быть, разбойник больше бы выиграл, если бы этот проклятый и солидный дядя из Батавии пока спокойненько оставался в живых. Но факт в том, что он переселился в мир иной, а разбойнику в руки упала эта сумма, и теперь при поддержке суммы он мог изображать из себя кавалера, он, кто не годился для светских материй, кто значил гораздо больше, но и гораздо меньше, чем человек света. Так уж случилось, а теперь, возвращаясь к итализму, подчеркнём, что в нём есть своя особенная игра мимики, и почтём за благо ограничиться этим высказыванием. На днях, возвращаясь вечером домой, я услышал, как женщина говорила соседкам, с которыми сидела на лавочке: «Молоко меня не волнует. Молоко мне и даром не надо. Если кто хочет говорить о молоке, то без меня. С молоком оставьте меня в покое. В молоке я не пониманию ни на грош. Хотите завоевать моё сердце, лейте мне в рот кофе. Кофе пользуется моим безграничным уважением, даже, скажу дерзко и вслух, предпочтением. Мне не нравится, когда за мной увиваются. Но если кто увивается с благородной и дружеской целью обеспечить меня кофе, то пусть не выпускает меня из виду хоть целый год сряду. А если кто при мне не одобряет кофе, но нахваливает молоко, то с этим человеком я настолько несогласна, что даже на него зла. В моём представлении, молоко вещь такая же заменимая, как кофе – незаменимая. Долой молоко, потому что оно невкусное, и да здравствует кофе, потому что он вкусный». Как струились в темноте эти речи, это презрение к молоку, эта хвала кофе. Люди, которые весь год сидят в городе, превозносят деревенский воздух и, нахваливая, наслаждаются им. Кто встаёт у меня на пути, мешает и себе двигаться дальше. Как ни просто понять эту истину, некоторым она в голову не приходит. В математике всё простое просто, но в общественной жизни далеко не так. В жизни человек склонен не замечать простейших вещей. Забавно. Человеческая слепота приносит выгоду юристам. Они видали виды. Ум есть посредственность. Многие люди, особенно женщины, терпеть не могут посредственности и именно потому, что посредственность правильна, или потому, что они ревнуют к посредственности. Женщины посредственней, т. е. разумней, чем мужчины, и потому ищут человека исключительного, т. е. неумного, для развлечения и для смеха, ведь такой смех способен их осчастливить. Такому из ряда вон выходящему человеку невозможно завидовать, потому что далеко он не пойдёт, это бросается в глаза, а поскольку это бросается в глаза, то его вид проливает бальзам на душу. Конечно, из ряда вон выходящему не следует этого знать, но он догадывается и тогда становится заурядностью, т. е. ровней. Потому что необычность заключается в искажении угла зрения, а все те, кто смотрит под правильным углом, хотят иметь дело с тем, кто этого не умеет, просто для разнообразия, ведь это мучительно – всё время видеть людей и вещи такими как они есть, и иногда хочется, чтобы тебя видели не тютелька в тютельку так, как ты выглядишь. Так что любим и имеет спрос тот, у кого есть собственный, т. е. немножко неправильный способ смотреть в мир, как, например, если бы он ещё оставался ребёнком. А поскольку женщины умеют судить правильно, то ревнуют к правильно судящим мужчинам и естественным образом льнут к отсутствию способности судить здраво, т. е. как бы к чему-нибудь новенькому, потому что их умение им надоедает, и ещё им надоедает, что у них постоянно нету повода над собой смеяться или, например, подтрунивать. Они доставляют друг другу мало развлечения, потому что они все так ужасно похожи в своей разумности, ни одной не выдаётся шанса надурачить других, расписать что-нибудь в диких красках, чего другим очень даже хочется, ведь для человека нет большей радости, чем смотреть на другого свысока. По этой причине человеку кажутся смешными обезьяны, собаки, кошки, но смешнее всего посредственностям представляется дурень в человеческом обличии, в своём ребячестве, в своей наивности. Но если наивный, беззащитный это замечает, то приписывает себе значение, соответственно высоте которого ему может вздуматься начать себя вести. Но ведь понимание своего положения может его ранить. А что, если ему станет сладка эта боль? Что, если он станет смеяться над этой сладостью и в самом смехе находить сладость? И вот несмотря на то, что посредственность имеет самое широкое распространение, я имею в виду, эта замечательная разумность, то, может быть, все эти посредственности никакие не посредственности, а только делают вид? А Эдит ответила Ванде в зеркальном зале в ответ на упрёк в разбойном похищении разбойника: «Я девушка простая и совсем его не понимаю. Добивалась ли я этого? Ни в коем случае. В один прекрасный день он нашёл меня и, что называется, был сражён наповал. Он искал такую, о чей образ он мог бы опереться, чтобы, как маленьких, уставших прыгать детей, уложить спать мысли, которые ты в нём разожгла. Ты очень его изнурила. Это тривиально, но, по всей видимости, правда. Оттого, что ты его избегала, он стал смотреть по сторонам в надежде найти такую, которая бы тихо оставалась при нём. Ему, должно быть, попортило нервы твоё постоянное отдирание себя от него. Ты поймёшь, я думаю. Перед тобой стоит считающая себя хорошей девушка. Я могла бы сказать тебе что угодно. Ты требовала от разбойника сплошных гениальных выпадов, но как только он дал тебе слегка понять, что настроен на гениальность, если так можно выразиться, ты сразу стала звать на помощь. К тому же, никто никогда не имел с ним настоящей связи. Ко мне его влекло по-настоящему, потому что он хотел, чтобы у меня с ним была настоящая связь. Но у меня с ним не было настоящей связи, хотя сама не знаю, почему. Мне казалось, что он как-то навязывается тем, что такой тихонький. Я очаровала его. С одной стороны, мне это льстило, с другой – мне было слишком однообразно в этом его очаровании, но и не хотелось вырывать его из чар, так что я оставила всё как есть, хоть мне это и не очень нравилось. Он был трогателен, но жалок, но притом я его всё же в достаточной степени уважала. Он казался мне необычным, но, возможно, я бы с ним пообвыкла, если бы действительно им занялась как следует. Я разыгрывала перед ним смущение, потому что мне казалось, что так удобней всего. Мы обе тяготеем к удобству. Тебе же, Ванда, тоже было удобно, а ведь устройся он поудобнее, мы обе стали бы на него сильно жаловаться? Я не думаю, что у нас было бы на то право. Твои нападки, что я, мол, переманила его у тебя, не более чем удобство. Мы вели себя по отношению к нему похоже. Я тоже убегала от него, а когда он меня снова находил, то строила из себя недовольную, а он, конечно, находил это недовольство прекрасным, единственным в своём роде. Конечно, мне приходилось от него замыкаться в себе и говорить: 'Оставь меня'. Прямо как тебе. Между прочим, мне нравится, что ты попыталась привлечь меня к ответу, что попыталась вытащить из меня какие-то признания, но у тебя ничего не получится. Я не в состоянии сообщить тебе правду о том, как всё так вышло, потому что и сама не знаю всей правды, да и не узнаю никогда. На самом деле, я не знаю ни себя, ни его, ни тебя, и не могу рассказать правды потому, что она хранится за многими миллионами гор в долине, и там-то он, видимо, нередко гостит, поскольку нечасто его теперь повстречаешь в наших краях. Некоторые говорят, что он велел установить себе роскошное ложе в рощице, чтобы только и думать целыми днями о произошедшем у него с нами, и обо мне ему больше нравится думать, чем о тебе, я ему ближе, потому что я необъяснима и себе, и ему и потому прекраснее, хоть ты и красивей меня, но об этом он позабыл. Только одного мне жаль, и лучше бы это было иначе – я знаю, что он доволен. Но я заставляю себя думать, что это к лучшему». Как она стала прекрасна, когда проговорила это. На самом деле, по отношению к Ванде разбойник чувствовал себя отцом, а по отношению к Эдит ребёнком. Девушки об этом не знали. Эдит подала руку Ванде. «Она мне не нравится», – сказала последняя. Она сказала это без всякого напора, скорее игриво-недовольно. «Они не злы друг на друга», – подумал слушатель. Вы знаете, кто это был, тот, кто стоял за занавесом. Насколько помню, я вам это сообщил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю