Текст книги "Портрет Дженни"
Автор книги: Роберт Натан
Жанр:
Короткие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Глава шестая
– Ты что, всерьез думаешь, что я смогу помочь тебе ее найти? Девчонку по имени Дженни, которая неведомо где обитает? – Гэс покачал головой, поражаясь моей наивности.
– Ее родители цирковые артисты, – сказал я. – Жонглеры и канатоходцы.
– Ну, это хоть что-то. И где они выступают?
Название давно снесенного мюзик-холла вертелось у меня на языке, но называть его было бессмысленно. И я сказал, что знаю только фамилию – Эплтон.
– Эплтон? Нет, не слышал. Хотя погоди, вроде бы что-то припоминаю. – Гэс на несколько минут погрузился в размышления. – Да, был когда-то такой цирковой номер, – подтвердил он наконец. – Кажется, в мюзик-холле Хаммерстайна.
– Вот-вот, именно там, – подтвердил я.
– Господи, Мак, да ты в своем уме? – Таксист озадаченно посмотрел на меня. – Те жонглеры, небось, уже где-нибудь в доме для престарелых, если еще живы… Слушай, а может, ты что-то путаешь? Ты уверен, что действительно видел эту девочку?
– Я рисовал ее. Те акварели у меня и купили.
– А может, ты ее просто придумал? – все еще не верил Гэс. – Ваш брат ведь часто рисует просто из головы.
– Клянусь тебе, я ничего не придумывал. Я разговаривал с ней точно так же, как сейчас с тобой…
Мы стояли возле машины Гэса, как всегда поджидавшего пассажиров на углу неподалеку от моей «студии». Утро было сырое и пасмурное, чувствовалось, что вот-вот пойдет снег, ветер словно бы доносил его запах. Я зябко поеживался в своей куртке, но Гэс в своих двух уже порядком обтрепанных свитерах, надетых один на другой, казалось, и не замечал холода. Чем-то этот таксист напоминал мне старых рыбаков из Труро, с их жесткими, огрубевшими руками и потемневшими лицами, на которых отпечатались все ветра и штормы их жизни. Только вот глаза у Гэса были сугубо городские – быстрые, цепкие, хитроватые – глаза человека, чьей стихией были приливы и отливы улиц, их стремительные течения и мели транспортных пробок. Не жила в этих глазах медлительная раздумчивость океана, не светилось в них долготерпение рыбацких дум…
– Ладно, попробую что-нибудь разузнать, – пообещал Гэс. – Поспрашиваю знакомых таксистов. Есть тут пара стариканов, может, что помнят. Только смотри, Мак… – Он помолчал и вполголоса высказал свои опасения: – Смотри, как бы полиция чего не заподозрила. Сам понимаешь, девчонка такая маленькая… Да и мне неприятности ни к чему.
– Единственное, что я хочу, – писать ее портрет, – заверил я. – Только это и ничего больше. Готов поклясться.
Вернувшись домой, я попытался работать. У меня было начато большое полотно «Каток в парке», я писал его по памяти и нескольким эскизам, которые успел тогда сделать. Но сегодня работа не клеилась. Я никак не мог сосредоточиться, мысли разбегались в разные стороны. То я размышлял о натюрморте с цветами для мисс Спинни, за который пока еще не брался. То начинал думать о стенной росписи в «Альгамбре», где работа моя неплохо подвигалась, но многое еще предстояло сделать. Однако неотвязней всего были мысли о Дженни: удастся ли Гэсу хоть что-то узнать… Словом, в голове у меня был кавардак, кисть – вялой и неуверенной, да и день за окном – на редкость тусклым. И я обрадовался, когда наконец пробил час ланча. Вымыл руки, оделся и вышел из дому.
Когда я вошел в «Альгамбру», Гэса там еще не было. Официант принес мне мой бесплатный ланч, и, управившись с ним, я взял кисть и краски, взобрался на шаткую стремянку и занялся росписью. Гэс появился только через час. Сел за столик и молча наблюдал за моей работой.
– Что же ты молчишь? – не выдержал наконец я.
– К сожалению. Мак, ничего хорошего.
– Но хоть что-то прояснилось?
– Да, действительно, как я и припоминал, были такие канатоходцы супруги Эплтон. С 1914 года они выступали у Хаммерстайна. А в 22-м оба разбились, вроде бы лопнул канат… Так что, старина, никакой девчонки быть не может. Она сейчас была бы уже взрослой тетей.
Несколько секунд мы молча глядели друг на друга – я сверху, Гэс снизу, – но тут к нему подошел официант с подносом, и я вернулся к своей росписи. Минут через десять я снова услышал его голос:
– А что, красиво получается.
Я обернулся. Гэс сидел, отодвинув пустую тарелку, и, потягивая пиво из кружки, разглядывал расписанную мною стену. И я решил сделать перерыв. Слез со стремянки и уселся рядом с ним. Это было для меня важно – услышать отзыв одного из завсегдатаев ресторанчика, как бы увидеть сделанное его глазами.
Юные красавицы, которых я изобразил, расположились на травке под деревьями, на берегу озера, о чем-то непринужденно болтая. Можно было предположить, что они собираются купаться, но, Боже упаси, ни одна с себя пока что ничего не сняла. Словом, выглядели они вполне пристойно, хотя в то же время и достаточно соблазнительно – это была та золотая середина, которая должна была прийтись по вкусу хозяину ресторана, да и Гэсу тоже. Последний уже успел поделиться со мной своими требованиями к живописи.
– Пусть художник рисует все, как в жизни, но только повкусней и поприманчивей, – говорил он. – Чтоб, понимаешь ли, раздразнить аппетит. Чтоб я почувствовал, что чего-то не добрал и толком не распробовал, – и поспешил добрать, пока не поздно.
Неожиданно Гэс приподнялся со стула и указал пальцем на одну из женских фигур:
– А с этой что стряслось?
– Что ты там увидел? – не понял я.
– Да она ж у тебя как утопленница.
– С чего ты взял… – запротестовал я, но, вглядевшись, тут же осекся: он действительно углядел мою промашку.
Эта девушка, возлежавшая на боку у самой воды, оказалась в тени дерева, и оттого лицо ее приобрело словно бы зеленоватый оттенок, а темные волосы казались влажными – будто ее и впрямь только что извлекли из озера… Я схватил краски и поспешил к стремянке. Но и после того, как лицо и волосы юной особы были приведены в порядок, я, увы, не ощутил удовлетворения, хотя никому бы на свете в этом не признался. То была моя маленькая тайна: я попытался придать девушке черты Дженни – завтрашней Дженни, какой она стала бы повзрослев. Попытался, но теперь уже ясно видел, что из этого ничего не вышло.
Однако хозяин «Альгамбры» был вполне удовлетворен моей работой, пусть пока еще и не завершенной. Вот и сейчас, появившись в зале, он приветливо мне улыбнулся.
– Да, это именно то, что мне хотелось, – покивал он, рассматривая роспись над баром. – То, что и требовалось: и глазу приятно, и никто не оскорбится. Пожалуй, неплохо бы потом что-нибудь изобразить и вот здесь, над дверью.
– Ты что, решил превратить свое заведение в картинную галерею? – подал голос Гэс.
– Я хочу, чтобы людям хотелось здесь посидеть, а не просто проглотить еду и убежать, – с достоинством ответил Мур.
– Ну, тогда попроси нашего живописца нарисовать вон на той стенке меня с моим таксо. Уж тогда-то я вообще отсюда не уйду, пока не выложу все свои доллары. – Гэс повернулся ко мне: – Только ты уж, Мак, постарайся. Чтоб меня не приняли за утопленника, ладно?..
Улица встретила меня первым снегом. Белые хлопья невесомо сыпались с низкого серого неба, казалось, придавившего весь город. Дул северо-восточный ветер, пока еще несильный и как бы нерешительный, но я знал, что он будет час от часу крепчать. Мне отчетливо представилось, как там, на Кейп-Коде уже бушует шторм, завывая в дюнах, засыпая мокрым снегом сбившиеся в лощинах рыбацкие домишки, как пенные валы обрушиваются на утесы Хайленда и грохот их накатывается на прибрежные долины, заглушая шум устало ползущих за холмами поездов. Неостановимое нашествие шторма и снега, исторгаемое почерневшим от угрюмой зимней злобы океаном, непроглядной ледяной тьмой Гренландии и Лабрадора…
Господи, как мы, в сущности, малы и безоружны перед неистовством стихий, как тонки перегородки, отделяющие нас от снежного мрака, от смерти, от запредельности вселенской Тайны, – сотрясаемые ветрами стены из дерева или камня, огонек в камине, хрупкий кокон житейской суеты… И еще надежда, что завтра взойдет солнце и согреет нас, и разгонит тучи. А если Завтра не настанет, если оно исчезнет неведомо куда? Если время остановится? И Вчера – то самое Вчера, где многие из нас сбились с пути, – вдруг окажется впереди, там, где мы ожидали увидеть завтрашний восход?
Отряхнув с себя перед порогом снег, я открыл дверь и вошел в прихожую, холодную и сумрачную, как мои думы. И тотчас миссис Джекис выплыла из своей гостиной и устремила на меня взгляд, каким никогда еще до сих пор не встречала. В нем слились воедино и подозрительность, и праведное негодование, и острое любопытство. Было ясно: она ждала меня.
– Ну вот и вы, наконец. Хм… – Вымолвив это, миссис Джекис знакомым мне жестом твердокаменной добродетели скрестила руки на груди, не спуская с меня глаз.
Я молча глядел на нее, соображая, что бы это могло значить. За квартиру у меня было уплачено, и раздражаться ей, казалось бы, нет никаких причин. Быть может, ей не терпится сообщить мне какие-нибудь скверные новости? Я стоял, ожидая Бог знает чего, но услышал то, что не могло мне и присниться.
– У вас гостья, – сообщила миссис Джекис. – Юная особа. – И не дав мне опомниться, добавила: – Хорошенькие дела, нечего сказать…
Презрительно фыркнув, она круто повернулась и проследовала в гостиную, всем своим видом давая понять, что умывает руки.
– Она ждет вас наверху. – Это была последняя информация, которую выдала миссис Джекис, прежде чем прикрыть за собой дверь.
Не зная, что и подумать, я медленно поднимался по лестнице. В этом городе некому было ко мне прийти, некому меня ждать. И однако какое-то шестое чувство нашептывало мне то, во что я боялся поверить.
Да, это была Дженни. Она не раздеваясь сидела в старом кресле перед мольбертом, сунув руки в муфту, лежащую на коленях, и с первого взгляда было видно", что она снова подросла. Наши глаза встретились, и она, несмело улыбнувшись, проговорила:
– Я подумала, может быть, вам хочется, чтоб я пришла.
Глава седьмая
Я суетливо расталкивал по ящикам разбросанные повсюду кисти, банки, тюбики с красками, пытаясь навести хоть видимость порядка, а она все так же сидела в кресле, прямая и чуть скованная в своем сером пальто и круглой меховой шапочке. Сидела и внимательно оглядывала комнату, которую, конечно же, успела осмотреть и до моего прихода. И следя за ее взглядом, я будто впервые с такой режущей взгляд отчетливостью видел обшарпанную мебель, пыльные стены, холсты, грудой сваленные в углу, незаправленную постель со старым одеялом, распахнутый стенной шкаф, набитый эскизами, набросками, всяким хламом вперемешку с мятой одеждой, – все это убожество, с которым давно свыкся, просто не замечал, – я вдруг, словно прозрев, увидел ее глазами. И, наверно, догадываясь о моих мыслях, гостья поспешила на помощь.
– Я никогда еще не была в студии художника, – сказала она. – Здесь так интересно.
– Руки не доходят прибраться в этой конуре, – пробормотал я, ставя на газ чайник, в котором еще оставалось с утра немного воды.
– Да, – согласилась Дженни, – прибраться здесь не мешает. – Она встала, сняла пальто и шапочку и, аккуратно сложив их вместе с муфтой на стуле, проговорила:
– Ну, передника у вас, конечно, нет… А чем стирать пыль?
– Чего это ты вздумала! – запротестовал я. – Потом я сам…
Но остановить ее было уже невозможно. И, порывшись в стенном шкафу, я протянул ей все, что смог отыскать – полотенце и большой чистый носовой платок. Дженни тут же превратила его в головной, завязав под подбородком, точь-в-точь как это делают женщины на Кейп-Коде, и, встав посреди комнаты, еще раз оглядела ее, словно генерал поле предстоящей битвы.
– Не знаю, с чего начать, – покачала она головой.
Предоставив ей решать эту проблему самой, я отправился вниз сполоснуть под краном чашки. Спускаясь по лестнице, я глянул через перила и, разумеется, увидел то, что должен был увидеть: миссис Джекис стояла в прихожей, вся обратившись в слух. Уж не знаю, что она ожидала услышать, но услышала довольно озорной, хотя и негромкий свист, которым я предупредил ее о своем приближении, – и тут же ретировалась в гостиную.
Вернувшись, я увидел, что гостья моя не слишком продвинулась с уборкой: она сидела на полу и рассматривала мои городские зарисовки. Впрочем, грязная полоска на ее запястье свидетельствовала, что она все же малость потрудилась.
– Я увидела их и стала смотреть, – немного виновато сказала Дженни. – Ничего, что без спросу?
Я заверил ее, что мне это только приятно.
– Мне очень нравится. Все прямо как настоящее. Я так и знала…
– Что знала?
– Что вы хороший художник. Только вот… – Она взяла один из разложенных на полу этюдов. – Никак не пойму, где это. Никогда не видела…
То были небоскребы Радио-Сити. Маленький этюд темперой.
– Они недавно построены, – сказал я, – ты просто еще не успела увидеть.
– Да, наверно, – согласилась Дженни. Она снова стала рассматривать этюд, повернув его к скудному свету, падающему из окна. Лицо ее было задумчиво.
– Странно, – казалось бы, без всякой связи с предыдущим заговорила она. – Иногда точно знаешь, что в таком-то месте никогда не была, и однако оно тебе словно бы знакомо. Как если бы собиралась туда съездить; и оттого лишь, что собиралась, словно бы можешь вспомнить, как то место выглядит… Думаете, так не бывает?
– Не знаю, – сказал я. – Что-то слишком уж мудрено.
– Да, наверно, – грустно кивнула Дженни. – Нельзя вспомнить то, чего никогда не видела.
Она положила рисунок на колени, глядя куда-то в окно, где крепчал ветер и все гуще валил снег. Сумерки густели, как тогда, в пустынном вечернем парке. В сущности, как мало времени прошло с того вечера, но как много изменилось – и в моей жизни, и еще больше – в ее. Хотя что я знаю о ее жизни?.. Одинокий гудок донесся с реки, и будто обозленный этой безвестной жалобой, ветер с каким-то змеиным шипением стал швырять в стекло пригоршни снега.
Я выключил кипевший чайник и зажег свет. И голая запущенная комната, притуманенная было сумерками, вновь предстала перед нами во всем своем беспощадно высвеченном убожестве.
– Ну и лентяйка я! – вскочив с полу, воскликнула Дженни. – Взялась прибираться, а сама…
Она схватила выданное в качестве тряпки полотенце, но я отобрал его.
– Как-нибудь в другой раз, – сказал я. – А сейчас пошли пить чай.
За чаем – мы пили его с отыскавшимися в недрах стенного шкафа крекерами – гостья моя повеселела. Она даже несколько раз рассмеялась, слушая мой рассказ о мисс Спинни и нашем противоборстве, которое я постарался подать в юмористических тонах. А когда настал миг моей победы – захлопала в ладоши. Потом мы поговорили о Гэсе, и ее так заинтересовало его такси, что мне пришлось подробно описать машину.
– Наверно, он очень богатый, раз заимел такой автомобиль, – проговорила она. – Как вы думаете, он когда-нибудь меня прокатит? Я еще ни разу не ездила на такси.
Я сказал, что мы обязательно прокатимся вместе.
– А в хэнсом-кэбе вы ездили? – спросила Дженни.
И узнав, что нет, рассказала, как они с мамой катались в парке в этом двухколесном экипаже, и какая красивая была лошадь, и как Важно восседал кучер в высокой шляпе. Затем она переключилась на свою подружку Эмили, которую оказывается родители решили отправить учиться в пансион. Пансион при монастыре и стоит в очень красивом месте – на холме над рекой. И наверно, ее, Дженни, тоже туда пошлют.
– Мне не хочется, но мама говорит, что надо. Тем более, они часто на гастролях, и я остаюсь одна. Ну и потом, раз уж едет Эмили… Мне будет не хватать вас, Эдвин.
Первый раз она назвала меня так, до сих пор я был мистером Адамсом… Решилась на прощанье?
– Мне тоже будет не хватать тебя, Дженни, – сказал я. – Но пусть останется хотя бы твой портрет – помнишь, мы говорили о нем там, на катке. Надеюсь, ты попозируешь мне до отъезда?
– Я ждала, что вы это скажете, – улыбнулась она. – Конечно, согласна.
– Приходи завтра. Сможешь?
Но она молчала, словно что-то решая.
– Не знаю, – проговорила она наконец. – Не знаю, смогу ли.
– А послезавтра?
– Я приду, как только смогу. – И глаза ее сказали при этом больше, чем слова. Они сказали: не спрашивайте больше.
Чтобы сменить тему, я стал ей пересказывать услышанное от Мэтьюса и мисс Спинни – о портрете, за который Тэскер получил полторы тысячи долларов.
– Вот увидите, когда-нибудь вы станете таким же богатым и знаменитым, – пообещала Дженни. И добавила с усмешкой: – И забудете меня, да? – Но тут же, не давая мне возразить, выдала более отрадный прогноз: – Ничего, к тому времени я тоже постараюсь стать богатой, и мы будем на равных.
– Даю тебе честное слово, я меньше всего жажду разбогатеть, – сказал я. – Хочу просто жить и писать картины – чтобы они были кому-то нужны, кого-то грели. Но для этого надо сначала найти себя.
– Как это? – Она смотрела на меня непонимающими глазами. – Разве вы потерялись?
– Считай, что так, – невесело усмехнулся я. – Раз не мог пробиться к своим родникам. И только вот, кажется, сейчас… – Я вдруг понял, что объяснять бесполезно. Может ли эта девочка понять безъязыкую муку художника, неспособного выразить себя? Себя и маячащую перед ним тайну мира, которую никому не дано разгадать, – тайну добра и зла, завязи и праха, мгновения и бесконечности…
– Возьмите лучше печененку, – протянула мне Дженни коробочку с крекерами. – Вот увидите: сразу станет легче.
Я невольно рассмеялся столь простому решению моих проблем. И она тоже засмеялась, довольная, что вывела меня из задумчивости.
– У вас было сейчас такое печальное лицо, – сказала она. – Как тогда в парке. Только тогда – еще печальнее. Почему, а?
– Не стоит вспоминать. Понимаешь, в тот вечер я совсем дошел. Заплутался, будто среди топкого болота… Но между прочим, ты тоже была не очень-то весела. Смотрю – прыгает одна-одинешенька. Я сперва подумал, что ты потерялась.
– А я сначала немного испугалась, – призналась Дженни. – А потом почему-то стало вас жалко.
– А мне – тебя.
– Но потом мы пошли вместе, и нам стало не так одиноко – правда?
– И в конце концов дошли до этой комнаты, – подытожил я. – И до первого снега, который сыплется за окном.
– И теперь уж мы никогда не потеряемся.
– Но ты же сама собираешься потеряться неизвестно на сколько дней, – возразил я.
– Это временно… – Она поднялась и взяла со столика опустевшие чашки и чайник для заварки. – Где их можно вымыть?
– Успеется, – сказал я, забирая у нее посуду.
– Ну тогда вымойте сами, а я подожду.
– Что за спешка? – удивился я ее настойчивости, однако отправился вниз.
На лестнице было темно, двери покоев миссис Джекис плотно прикрыты. Слышно было, как шелестит снег по остекленному выступу крыши. Я сполоснул чашки и чайник и вернулся в комнату. Но она была пуста.
– Дженни! – позвал я.
И в ответ – тишина.
Но ведь не мог же я не слышать, как она спускалась по лестнице, как открывала входную дверь! Не мог – и однако не слышал ни звука…
И тут только я вспомнил, что даже не спросил, где она живет.
Глава восьмая
Наутро после снегопада город серебристо сверкал и искрился, наполненный звуками и запахами, воскрешающими в памяти детство. Но люди быстро покончили с этой серебристостью – под скрежет скребков и дружные взмахи фанерных лопат снег соскоблили, сгребли в кучи, и грузовики увезли его подальше с глаз. Однако парк еще оставался снежным, и я успел запечатлеть на небольшом полотне играющих в снежки и катающихся с ледяной горки ребятишек. Рисовал я и реку, с незамерзающим упорством катившую в океан свои свинцовые воды. Но большей частью я просто бродил по зимним улицам, и мысли мои вольно парили, где им заблагорассудится. Однако куда б их ни уносило, они снова и снова возвращались к тому главному, чем я жил все эти дни, – портрету Дженни, который мне предстояло написать. День за днем я терпеливо ждал, но она все не появлялась.
Я уже больше не пытался разгадать тайну одинокой девчушки, встретившейся мне в вечернем парке, – нет, теперь уже не девчушки, а девочки-подростка… Я понял, что тайна мне не по зубам и бесполезно ломать голову над тем, где же обитает Дженни и как ей удается переноситься сюда, к нам. Я чувствовал только одно: незримая нить связывает меня с этим существом, так неожиданно вошедшим в мою жизнь. И я молился о том, чтобы эта нить не оборвалась. Молился и ждал.
Иногда поздним летом или ранней осенью выдаются дни, до краев наполненные такой прозрачной чистотой и покоем, что бездумная радость бытия словно сама собой вливается в душу. Так насыщены и незамутненно глубоки краски земли, неба и моря, так безбрежен голубой простор, так вольно дышит грудь, что у человека будто вырастают крылья, готовые унести его куда-то далеко-далеко. И такая умиротворенность разлита во всей природе, что начинает казаться: не будет больше ни ливней, ни бурь и эта бездонная тишь – навсегда… В Труро, на Кейп-Коде такие дни называют «уэзербридерами» – рождающими погоду. Правда, туман, наползающий по вечерам с моря, напоминает, что родиться может нечто не слишком-то погожее.
Но мой горизонт был светел. Я жил радостным ожиданием, и хотя на дворе стояла зима, на душе у меня было тепло и солнечно, как в редкостные деньки отшумевшего лета. Все беды и горести, которыми кишел этот город, – болезни, нищета, злоба, отчаянье и сама смерть, – словно на время отступили, отодвинулись в сторону, приоткрывая какие-то новые, еще смутные дали жизни, куда до сих пор бессильны были проникнуть мой взгляд и моя кисть.
Зов далей… Когда-то, несколько столетий назад, люди думали, что Земля плоская и где-то есть последний горизонт, которым кончается мир. Но сколько б они ни пытались к нему приблизиться, горизонт отодвигался все дальше, и в конце концов самые упрямые из мореплавателей, плывя на запад, очутились там, откуда начали свой путь. И люди заключили, что Земля круглая. Хотя распахнувшиеся дали, право же, могли научить их чему-то большему… А мои новые дали, чему они научат меня?
Словом, то была пора ожиданий. И вдобавок в гости ко мне приехал из Провинстауна мой приятель Арне Кунстлер. Он ввалился в мою комнату однажды утром в своей потертой дубленке, большой, краснолицый и бородатый – будто сошедший с какого-то автопортрета живописца восьмидесятых годов. Но этим сходство и исчерпывалось, ибо полотна Арне – он привез их с Кейп-Кода целый узел – не имели ничего общего с живописью художников прошлого. Да и настоящего тоже, если не считать таких же авангардистов, как мой приятель. Рядом с неистовыми, пламенеющими красками его картин, которыми он тут же увешал и заставил мою комнату, собственные мои творения выглядели словно бы бесцветными и малокровными.
И разумеется, Арне остался ими недоволен.
– Чем ты тут занимаешься, Эд?! – загремел он своим капитанским басом. – Какие-то портретики, пейзажики, цветочки… Честно говоря, я не ждал от тебя чего-то эпохального, но, черт побери, ты все же подавал какие-то надежды!
Бедный Арне, в общем-то, я никогда не принимал его всерьез со всем его грохотом, натиском и бешенством красок. Я давно уже оставил попытки понять, что он хочет сказать миру своей неистовой живописью. Но мы вместе учились и, несмотря на всю нашу несхожесть, дружили, и, конечно же, я рад был его приезду. Собственно, удивительно было, что он вообще смог приехать: я знал, как мизерны его заработки там, в Провинстауне, сомневаюсь, удавалось ли ему продать хотя бы одну картину в год. Но это был счастливый человек, ибо никогда не сомневался в собственной гениальности. Голова его вечно была набита великим множеством планов и идей, которые он тут же рвался осуществить. Потребности его были минимальны. Влюбленный в свои ни на что не похожие полотна, он просто не замечал нехваток и лишений, ни при каких условиях не меняя взятого курса, подобно норманнам, чьи утлые суденышки бросали вызов океанам, не страшась ни бурь, ни ураганов, ни льдов.
«Искусство принадлежит массам» – это была его любимая фраза. Когда я однажды заметил в ответ, что эти самые массы вряд ли когда-нибудь смогут понять его живопись, он искренне изумился:
– Понять?! Кто их просит что-то понимать? Смысл картины внятен лишь ее создателю. И к тому же, – добавил он, – массы вовсе не так глупы, как ты думаешь. Посмотри хотя бы, как почитаем Гомер.
– Но не его акварели! – парировал я. – И вообще, что общего между тобой и Гомером?
– Ну при чем тут… – бормотнул Арне куда-то вглубь своей бороды. – Я хотел только привести пример… Но что касается меня – ты еще убедишься!
С этим бородачом в обитель мою вошло прошлое – беззаботные дни детства под солнцем и ветрами Новой Англии, а потом Париж, куда мы вместе отправились постигать живопись. Занятия в Академии у Хоторна и Олинского… Вечера в маленьком бистро на Boulle Miche. А потом большая холодная комната в старом доме на улице Сен-Жак, озябшие студенты, жмущиеся к маленькой печурке… Бессонные споры до утра о вечных истинах и юных парижанках, о французских винах и судьбе художника в этом мире…
Я водил гостя по музеям, выставкам, галереям, но он довольно равнодушно, если не сказать высокомерно, взирал на выставленные там картины и скульптуры. Не вызвали у него особых эмоций ни Модильяни в «Модерне», ни мой любимый Брокхерст. Словом, я еще раз убедился, что единственный живописец, которого Арне признает и чтит, – это он сам.
Восхищало его в этом городе только одно: сам город. Наверно, он чувствовал что-то родственное в той ни-на-что-непохожести, том вызове, который бросал Нью-Йорк привычным архитектурным формам и представлениям. И шагая рядом с Арне по улицам, слушая его сбивчивую речь, я словно бы заново, свежим взглядом впитывал то, что, казалось, уже примелькалось, – дерзостный порыв устремленных ввысь громад, их чеканные профили, взрезающие небо, неумолчный людской прибой у их подножий. Да, все это было чем-то созвучно Арне – его росту, его шажищам, его напору, его громыхающему басу.
Надо ли говорить, что миссис Джекис сразу же невзлюбила моего гостя. В первый же вечер она, бледная и решительная, возникла на пороге комнаты и, скрестив руки на груди, потребовала, чтобы мы прекратили шуметь.
– Если вы думаете, что в этом доме все позволено, – вы ошибаетесь, – было заявлено нам ледяным тоном. – Между прочим, здесь есть люди, которые хотят спать, даже если у вас отсутствует такое желание. Надеюсь, вы не хотите, чтобы я вызвала полицию?
В общем-то, миссис Джекис можно было понять: мы были молоды, радостно возбуждены и, наверное, действительно слишком громко болтали. Я и не подумал возражать или оправдываться. Но Арне смерил хозяйку таким взглядом, что, зная его характер, я испугался, как бы он не швырнул в нее чем-нибудь тяжелым. Однако он лишь пробормотал: «Да, мэм», – и отступил в угол от греха подальше. И даже когда миссис Джекис наконец удалилась чугунной поступью командора, Арне продолжал мрачно подпирать стену. Я засмеялся, уверяя его, что опасность уже позади, но он не поддержал мою шутку.
– Нет, Эд, тут не до смеха, – сказал он. – Это страшная женщина. Она вплыла сюда, как черный айсберг, я сразу почувствовал, как от ее взгляда леденеют мои картины. Нет-нет, теперь я буду говорить только шепотом… Это настоящая фурия!
Тогда я лишь усмехнулся, не принимая все это всерьез, но потом мне не раз вспоминались его слова.
Бродя по залитому негреющим зимним солнцем городу, мы, конечно, заглянули и в «Альграмбру», где, как и следовало ожидать, Арне в пух и прах раскритиковал мою стенную роспись. Он обрушился на нее с той же страстью, с какой наш парижский мэтр Дюфуа доказывал нам беспомощность наших ученических работ. Однако несколько смягчившись после сытного ланча, он сказал подошедшему к нам хозяину, что, пожалуй, мог бы и сам расписать какую-нибудь из стен при условии, что его будут здесь кормить. Вежливый Мур ответил, что подумает, но когда Арне показал ему в качестве образца один из своих рисунков, отрицательно помотал головой.
– Я охотно верю, что вы, мистер Кунстлер, прекрасный художник, – сказал он. – Но мне приходится думать о моих посетителях, а у них весьма традиционные вкусы. Спасибо за предложение, но я боюсь, что не все это поймут.
– Ладно, оставим это, – проговорил Арне.
Однако я видел, что он порядком уязвлен. Видимо, это не укрылось и от подошедшего к нам Гэса.
– Не стоит огорчаться, – поспешил он успокоить моего гостя. – Что поделаешь, многих здесь не интересует ничего, кроме жратвы. Вот я, скажем, когда ем и не слишком тороплюсь, не прочь поглядеть на что-нибудь приманчивое. А другие и глаз от тарелки не поднимут, хоть что тут им рисуй.
Доводы таксиста не слишком совпадали с аргументами Мура, но, кажется, Арне не обратил на это внимания.
– Забудем, – с пренебрежительным достоинством махнул он рукой. – Художник не должен размениваться на мелочи. И уж тем более на чечевичную похлебку… Давай-ка, Эд, закажи еще по кружечке, потом я расплачусь с тобой за все сразу.
– Во, это по-мужски! – одобрил Гэс.
Нам принесли пива, и, торжественно подняв кружку, Арне провозгласил:
– За искусство!
– И за друзей! – добавил я.
– Друг Мака – и мне друг! – внес свой вклад Гэс.
И губы наши погрузились в пенистый напиток.
– В общем, так я тебе скажу, – подытожил Арне, когда мы вышли на улицу. – Искусство может что-то значить только для художника, который его творит.







