444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Байрон » Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции » Текст книги (страница 6)
Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции
  • Текст добавлен: 11 сентября 2026, 17:00

Текст книги "Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции"


Автор книги: Роберт Байрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Глава V
Гости


Лавра

Привычки суетных мирских детей были бессильны против традиций половины христианской эпохи. И вот наши дни приняли характер монастырской размеренности, и в том, как у них всё расписано по часам, и в той степенности, с которой каждый из нас подходил к своему призванию. Утро обыкновенно первым начинал я, будучи малоспящим. В половине седьмого, надев для благоприличия зеленый шелковый халат, я подгребаю по веранде на кухню; там отцы Прокопий и Варфоломей восседают над огромной растопленной дровяной плитой, труба которой торчит из стены, как черный навес.


Лавра. Оформление потолка в гостевой комнате

– Доброе утро, отец Прокопий!

– Ах / ах, – двумя разными нотами отвечает он, – доброе утро. Хорошо ли вам спалось?

– Очень хорошо, спасибо. Можно мне кипятку?

– Кипятку?! Ах / ах. – И с неизменным изумлением он открывает кран покрывшегося сажей котла, который испускает тонкую кипящую струю в оловянную миску, сделанную вручную, с орнаментом из крестиков на кромке. Так на афонской кухне выглядит вся утварь: кастрюли, кувшины и тазы; и даже кружки у придорожных фонтанов. Менее вычурны сосуды керамические, грубо глазурованные, с редким орнаментом в виде больших цветных глаз. Они совсем современные, но ничем не отличаются от тех, что Дэвид недавно откопал на константинопольском Ипподроме. При этом, не зная контекста, с тем же успехом можно предположить, что их придумал Пикассо. Держа тарелку прихваткой, взятой из аккуратной стопки на полке, я возвращаюсь к раковине, которая выступает с балкона, обеспечивая прекрасный вид на двор. Кран, закрепленный на заднике из резного мрамора, выстреливает Ниагарой в солнечное сплетение. Я беру миску и бреюсь. А монахи внизу замедляют шаг, чтобы понаблюдать за этой любопытной процедурой.

Наконец мы все одеваемся и возвращаемся в кухню с коробкой имбирного печенья; в ответ на это отец Прокопий проводит нас к своему внутреннему кабинету, «комнате кладовщика». Когда напор наших нужд стал невыносим, он стал проявлять к нам глубокую привязанность, наподобие добродушной наседки – может быть, на вид она сурова и в ужасе от вылупившегося выводка неуправляемых утят, но непреклонна в своем намерении выполнить свой долг перед ними. Наконец он с хитрым прищуром настоящего кладовщика идет к шкафу. Берет с полки узо, дистиллят своего сердца.

– Ваше здоровье, отец! – Или, как это говорят буквально: – Ваша гигиена[65]65
  * Ὑγίεια, или ὑγειά – здоровье, от этого же слова происходит и «гигиена».


[Закрыть]
!

– Ваше здоровье!

Затем появляется Варфоломей, приносит кофе; у него походка и борода как у Генриха VIII, речь быстрее и невнятней, чем у француза при железнодорожной аварии. После дискуссии о море и погоде и совещания по поводу обеда мы возвращаемся к своим занятиям.


Лавра. Варфоломей из Лавры с автором. Фото Дэвида Тэлбота Райса

Дэвиду в любом случае нужно с фотоаппаратом в храм. Смотритель, сперва в сомнениях, стал более благосклонен к тому, что мы снимали с крюков светильники и балансировали на подлокотниках сидений, после того как я исподтишка подсунул ему пачку сигарет, облачив ее в «овечью шкуру» коробочки с лекарством. Так получилось, что мы были там в субботу, когда храм убирают, готовясь к следующему дню. Уборку ризничий и его подопечные делали, рассыпав по полу мокрые опилки, чтобы они впитали грязь, а затем снова их сметая. Могли бы мы подождать четверть часа, пока не закончат? Дэвид, которому уже испортили настроение еда и отказ пустить его за иконостас сфотографировать Вознесение, отстранил их. Топая по опилкам, он прошел на участок пола, который уже подмели, поднимая за собой клубы прилипчивого чистящего средства. Но монахи, вместо того чтобы раздражаться, лишь веселились от такого забавного зрелища. Они кинулись к его ногам и пригвоздили его к месту до тех пор, пока не отчистили с него все пылинки, затем и у нас, и у них продолжилась работа. Поблизости всегда был монах, следивший, чтобы мы не украли бесценные предметы, хранящиеся в храме. Для этой роли вновь явился даже фанатик, очевидно сожалевший о своей выходке и проявлявший глубокий интерес к линзе фотоаппарата, пока мы стояли наготове, чтобы связать ему руки в случае нападения. По-видимому, на самом деле то, что мы получили разрешение фотографировать в храме, вызвало некоторую сенсацию, потому что я постоянно слышал обрывки разговоров во дворе, где к этому кощунственному делу приплеталось мое имя. Тем временем Марк и Рейнекер делали зарисовки; а я, когда не помогал Дэвиду, описывал цвет и форму тех изображений, которыми он на данный момент занимался. Обед был в 11:30 – поздний час для монахов, которые к этому времени любят уже спать, и снисхождение к нашей варварской несообразности. После обеда мы тоже спали до окончания службы в четыре часа. Дальше до темноты снова продолжали работать.


Лавра. Отец Дорофей Бенардос. «Я очень хочу прославиться». Рисунок Марка Огилви-Гранта

Наш друг доктор уехал по делам в Карею. Но частым гостем был его Елисей, отец Дорофей Бенардос, тщеславный двадцатилетний юнец, который теперь в одиночку завладел домиком и балконом доктора. Однажды он приехал, везя в дар четырехтомник об афонской конституции, и остался, два золотых передних зуба сияли как маяк у него из-под заросших губ, а от него самого исходил запах лежалого чеснока. В конце концов я, устав сочинять продолжение разговора, стал уговаривать Марка нарисовать его, и перевел эту идею. Отец немедленно стал похож на смущенную машинистку, которой сообщили, что она победила на конкурсе красоты.

– Господи помилуй! Мой портрет? Без наметки? У меня только старая шляпа. И мантии нет. Сможете одолжить? А, ну конечно нет. 〈…〉 Я позабыл. Нужно будет подписать, когда будет готово? Где я должен буду сидеть?

Пошуршав по комнате, он угомонился в виндзорском кресле, профилем к окну. Оправил рясу; подобрал ноги. Наконец снял шапочку, и на плечи хлынули черные курчавые волосы.

Ранее, тем же утром, когда я явился к доктору и обнаружил, что он уехал, Дорофей Бенардос изливал мне душу на балконе. Раньше, по его словам, он жил в Пирее, а на Горе уже четыре года. Но Афины он не забыл. А потом, как будто в доказательство, стал перечислять места развлечений в городе: Фалирон, Заппион, Кифисья, – как изгнанник в колониях может вздохнуть о прошедших денечках на выставках в «Эрлс-Корте» и на реке в Мейденхеде. На этой болезненной точке между нами повисла тишина.

Затем он повернулся ко мне и сказал:

– Ἐγώ εἰμι κοσμικός, – Я человек мира.

Через день или два он снова начал:

– Несколько лет назад здесь умер человек, у которого были английские медали. (Греки часто получали их на войне.)

– Медали? – переспросил я, не вполне понимая, что именно значит это слово.

– Да, медали, – повторил он, рисуя на груди воображаемые ленты. – Когда вы вернетесь в Англию, пришлете мне медалей?

– Прислать вам медалей? Но как и за что?

– Почему нет? Вы не можете пойти в министерство иностранных дел в Лондоне, и пусть они мне пришлют?

– Но за что? Вы же ничего не сделали.

– Не сделал, но сделаю. Я совершу великие дела. Я люблю Англию.

– Сначала нужно совершить. Кроме того, министерство иностранных дел не выдает медали.

– Министерство иностранных дел не выдает медали? А кто же выдает?

– Король.

– Вы были у короля?

– Нет.

– Я посещал наших королей трижды. – Пауза. – Но когда вы вернетесь, вы пришлете мне медали?

– Нет.

Молчание. Оба смотрим на море и тяжело дышим.

– Что мне сделать, чтобы прославиться? Я очень хочу прославиться.

Так пробегали дни. Но к вечеру, когда солнце преждевременно (из-за нависающего позади холма) садилось, характеры нашей группы, обостренные усталостью и ожиданием еды, приобретали выпуклость, сгладить которую мог лишь ошеломляющий пейзаж. Первую половину нашего пребывания морская ширь, куда выходили наши пять окон, была гладкая, и когда с запада поднималась ночь, обретала неземной покой, оттеняемый лишь течениями протяженностью в несколько акров. И однажды три пушистых облака, розовея от отраженного солнца позади нас, проплывали над Фасосом и отбросили три отчетливых отражения на сорок миль по морю к берегу внизу – необычайное зрелище, как будто это огромное пространство было зеркалом. Затем стремительно наступает темнота; зажигается одинокая висячая лампа; еще одну выпросили у отца Прокопия за вбитый в стену гвоздь. И вот мы одни.

Марк, в школьные наши годы писклявый хорист, сохранил, несмотря на то, что визг его сменился нечистым тенором, привычку с внезапностью корабельной сирены выдавать наименее интересные отрывки из Шуберта. Для Дэвида, припадочно музыкального, каждый такой раскат уходил дальше от замысла композитора, чем он мог вынести. В поисках возмездия он начинает издавать такие звуки, что зачастую случаются, если переесть редиски. И отец Прокопий, нетвердым шагом входящий в дверь, нередко оказывается оглушен состязанием в уличном пении и отзвуками вомитория. Затем следует трапеза, доля которой достается из седельных сумок: печенье, чатни и консервированные закуски, которые больше придают изысканности, чем насыщают. Во время трапезы возникает спор. Рейнекер обнаруживает доверие к рациональному мышлению, характеризующему военное поколение. Я, неспособный к логике, прибегаю к издевательствам. Дэвид, приняв два-три месяца нашего запланированного мероприятия за жизнь в соответствии с сознательно обоснованной причинностью, кидается на меня с обвинениями. Получив ответный удар, он решает на следующий день уехать в Англию. Потом, фыркая, идет в маленькую спальню проявлять фотопластины. Это занимает час. Марк, окосев от сонливости, ходит туда-сюда, пока не становится слышно, как пластины моют в раковине снаружи. Затем он через кучи битого стекла и мятой бумаги, бранясь, отправляется спать.

Так как работа в храме продвигалась удовлетворительно, мы назначили отъезд на понедельник. В субботу, в день, когда Дэвиду не повезло с опилками, мы с Марком решили занять это ненавистное послеполуденное время так, как положено, – прогуляться на чай к соседу. Соседом в этом случае был румынский скит Продром, или Предтечи, как зовется в Православной церкви Иоанн Креститель, что в часе ходьбы. Когда мы поднимались от монастыря, было чрезвычайно жарко, неровные белые булыжники этой совершенно типичной афонской дороги рвали наши ботинки и оставляли на ногах синяки. Спросив дорогу у проходящего мимо погонщика мулов, мы в конце концов свернули налево, снова к морю, куда нас привел прикрепленный к дереву крест с монограммой Спасителя и указанием мест, куда можно прийти по соединяющимся здесь тропинкам. У длинного корыта под сенью остролистов мы попили и умылись. Затем появился белый квадрат строений с высокой башней над воротами. Шла вечерняя служба. Но монах с широким плоским лицом, совершенно не похожим на греческое, кивком пригласил нас пройти в храм, где мы час поневоле слушали носовое балканское пение. Здание было построено в 1857 году, и там только один интересный предмет – чудотворная икона, написанная ангелами в 1860 году.

Когда служба завершилась, нас развлекал говорящий по-гречески монах, сморщенный и больной, сказавший, что у него астма и ему нужен врач. Мы упомянули доктора Спиридона. Но с ним он уже встречался. Потом мы заговорили о ските. Первые румыны пришли сюда в 1829 году. Сейчас их было около пятидесяти; это, отметил монах, очень мало, учитывая, что во времена турок почти все афонские монастыри снова стали обеспечиваться щедростью задунайских воевод и господ, единственных христианских князей, сохранивших старый византийский статус частичной независимости под османским владычеством. В самом деле, со времени Балканских войн существует недовольство Грецией, недавно обострившееся в официальном обмене нотами, согласно которым Румыния должна, в отличие от других балканских государств, присылать послушников в какой-либо из правящих монастырей. Здесь хотят, чтобы этот скит был повышен до такого статуса. Однако эту просьбу не могут удовлетворить ни церковные, ни светские власти.

Наш астматический друг упрашивал нас переночевать. Мы были бы рады. Комнаты выглядели чистыми, в той, где мы сидели, висела репродукция резни в Смирне в 1922 году, где мученики XX века изображены падающими в море с нимбами над шляпами-котелками. Но нас ждали остальные. И посетив монашеский ужин в трапезной – скит был общежительный, – мы отправились восвояси, опасаясь, что в Лавре закроют двери. «Окончание работы» во всех монастырях в двенадцать часов по византийскму времени – то есть между семью и восемью. Подгоняемые садящимся солнцем, мы ускорили шаг, то и дело врезаясь в кусты и спотыкаясь о камни, как два абердинца на юмористической открытке. Вернувшись, мы обнаружили, что Дэвид и Рейнекер завели дружбу с садовником. Они сами наелись до начальной стадии водянки и принесли нам с собой поднос с виноградом, фигами, персиками и даже дыней. Они намеревались искупаться, но, обнаружив на себе умащение в виде нечистот, сливаемых из арсенала, с отвращением ушли и на полпути наверх повстречали своего благодетеля. На следующий день мы все с ним пообщались – это был белобородый старик, и его милое загорелое лицо от контакта с землей было совершенно не таким, как нечеловеческие лики его братьев, что всегда витали в облаках.

Тем вечером поднялась буря, сверкали молнии, здание трещало, окна чуть не выдувало из рам. Воскресенье началось пасмурно, капал дождь. Казалось, будто damnosa hereditas[66]66
  * Проклятое наследство (лат.).


[Закрыть]
английского народа, этот английский шабаш, настиг нас и здесь. Угнетенные этим ощущением, мы инстинктивно переоделись в одежду получше. Снаружи завывал ветер, а по потемневшему синему морю катились белые барашки. После полудня мы пошли в храм и впервые наблюдали обряд оглашения; монах в складчатом одеянии обходил вокруг храма, отбивая дикий ритм семандроном, или билом, – это кусок твердого дерева длиной шесть футов, который носят на плече. Под этот ритм собирались монахи, второпях надевая мантии и головные уборы, как опаздывающие на молитву школьники. С ними мы и вошли; выстояли службу больше из вежливости, чем из религиозного чувства; и после службы прошли в дальний конец двора, где нам показали книги и сокровища. Они хранились в трех отдельных помещениях за железными дверями.

При осмотре рукописей мое воодушевление, побежденное невежеством, сникает. Однако библиотека Лавры не содержит ничего важного, хотя поздневизантийский herbarium, обильно иллюстрированный, оказался в определенном смысле занятным. Но в сокровищнице, которую открывают двумя ключами, хранящимися у разных людей, мы были все внимание. Мы испытали волнение, держа в руках хрисовул с золотой печатью и настоящей алой подписью «Андроника, преданного во Христе царя и императора римлян Палеолога», полностью сохранившийся. Множество книжных окладов, реликвариев, патриарших корон, дискосов, потиров и крестов было выставлено в шкафах со стеклянными дверцами – некоторые незначимого происхождения, некоторые доосманских времен. Но нас занимал лишь один предмет – Библия Никифора Фоки. Прославленная стола, которую якобы носил император, на самом деле едва ли раньше XVIII века. Но о подлинности этой книги и прилагающегося к ней ларца говорит императорский документ о дарении, датированный 970 годом, который до сих пор хранится в Карее.

Про ларец мы, к сожалению, не знали, и, полагаю, нет никакой информации о том, чтобы какой-либо посетитель видел его в течение нынешнего века. Есть, однако, его описание, и его можно цитировать, что это мировой шедевр, по сравнению с которым великая Библия, которую мы теперь, с разрешения Никодима, держали в собственных руках, была лишь на втором месте. Оклад, внутри которого фрагмент Креста длиною семь дюймов, из золоченого серебра, размером примерно фут на полтора, сверху открывается дверцами, как триптих. Дверцы инкрустированы огромными гладкими драгоценными камнями: бриллиантами, изумрудами и рубинами, а также жемчужинами, которые перемежаются эмалевыми изображениями святых. Их двенадцать рядов по восемь; две самые крупные жемчужины более полутора дюймов в поперечнике. Если не считать добычи, украденной в Константинополе во время Четвертого крестового похода, которая сейчас в сокровищнице Сан-Марко, такие предметы на Западе не известны. И даже они не могут сравниться ни возрастом, ни мастерством с теми, что предстали сейчас перед нами.

Переплет Библии Никифора Фоки, размером приблизительно двенадцать на девять дюймов, содержит современную рукопись Евангелия, в самом начале которой добавлены три или четыре страницы унциала, их, очевидно, можно датировать самое позднее VIII веком. Любопытно, что они не привлекли внимания тех первых путешественников, для которых всё в духе византийского искусства казалось «уродливым» или «безвкусным» и которые оставили эту книгу без упоминания. Сам металл того изысканного цвета, бледный, выцветший золотой, который золоченое серебро приобретает с возрастом. Вставки из каменьев, кроме упомянутых выше более ценных сортов, включают сердолик, аметист, гранат, лазурит и берилл. В углах четыре огромных кристалла, за которыми виднеются священные монограммы Христа и Богородицы. Под ногами Христа подушечка, с темно-серым орнаментом по белой эмали, похожим на тот, что виден на открытых страницах книги в Его левой руке. У Его плеч по обе стороны поясные изображения двух святых, более яркой эмалью. Нимб составлен из двух рядов серых жемчужинок.

Но помимо самой по себе красоты материалов и мастерства, настоящую эстетическую ценность представляет великолепная строгость самого рельефа. Ее трудно анализировать, это непревзойденное мастерство полускульптуры, которым владели средневековые греки, столь непохожее на глюкозные формулы их предков и настолько выше их. Очевидно, оно состоит в сочетании высшей чистоты рисунка с необычайной работой с поверхностями, и бесконечно малой угловатостью. В этой области византийский мастер отличается от своих коллег любой эпохи.

Мы долго разглядывали книгу. Казалось, будто держа в руках этот памятник сочетанию учености и сверхъестественности, питавшему столицу Восточной Европы, мы можем сами впитать в какой-то мере его дух. Наконец книгу вернули в шкаф, и мы, проходя через двор, где увидели Никодима на скамейке, поблагодарили его за монастырское гостеприимство и попросили мулов, чтобы продолжить наш путь. Злобность его лица развеялась в улыбках; он спросил нас о работе и кивком пригласил нас в дом совещаний, где был телефон и секретарь-монах, и где удар в колокол принес нам привычный поднос со средствами подкрепления. Забрав наши рекомендательные письма, мы повторили слова благодарности и вернулись к ужину.

Теперь нами овладела грусть, отцом Прокопием тоже. Дюжинами подавались аперитивы, за которыми последовал омлет, в который Варфоломей вложил всю душу. Вечер закончился бесполезными клятвами сразу уложить вещи, чтобы пораньше выехать. На улице продолжал завывать ветер, от каждого порыва мерцало пламя в лампах. Что за упования на грядущий день, когда всё зависит от погоды?

Глава VI
Далекий водный шар земной

Есть еще одна гора, которую человек называет Афоном; и она так высока, что тень ее достигает Лемпни, коий оттуда 77 миль. Наверху на этих горах воздух столь ясен и столь тонок, что человек там может не чувствовать никакого ветра: и потому не может ни один зверь, ни птица жить там, ибо воздух сух. И говорят в этих странах, что философы порой поднимались на те горы и держали у носа губки с водой, чтобы ухватит воздух, ибо воздух там был так сух. И еще наверху на горах они писали буквы в пыли пальцами, и в конце года они снова пошли и нашли те же буквы, которые написали в прошлом году, и они были такие же свежие, как в первый день, без всякого ущерба. И потому кажется, что эти горы проходят через облака до чистого воздуха.

«Книга Джона Мандевиля»
Впервые в обращении около 1360 года

Никодим устроил нам отъезд на рассвете; и опасения, что мы можем не проснуться, были насильственно развеяны: в три часа утра началось пение на веранде в часовне, двери которой, как мы полагали ранее, вели в еще одну комнату для гостей. Раздражение от такого рода побудки теперь воспрепятствовало нашему подъему. И погонщик мулов, явившийся за багажом, застал нас еще в постели. Но громкость службы нарастала, каждая глотка растянулась на разрыв, и нам пришлось бриться, полуодетыми, едва ли в десяти ярдах от распахнутых дверей часовни. Тем временем погонщик стоял наготове и принимал все наши тринадцать мест багажа по мере готовности. Подарок в виде тысячи драхм, что в среднем по полкроны на человека за ночь, был всунут отцу Прокопию с формальным изречением о том, что это «в дар храму». Отец, впечатленный этой в сущности не очень большой суммой пожертвования, пошел к своему личному шкафу и налил нам бутылку своего личного узо, чтобы нам было теплее на следующие день и ночь. Теперь он, разрываемый раскаянием, вспоминал еду, которой нас кормил, и в покаянной литании перечислял ее ужасы, с чем мы могли только согласиться. Нам пришло в голову, что, если бы мы смогли внести наше пожертвование в начале нашего пребывания, а не под конец, всё могло бы быть по-другому. Но в этом очарование Горы: здесь нет различия между богатыми и бедными. Все одинаково просят гостеприимства, природу которого не может диктовать никакая внешняя власть. Именно это, будем надеяться, может сохранить это место и не сделать его туристическим маршрутом. Турист будет морщиться от трудностей языка, от тошнотворного питания, от обитателей постели, от неописуемых санитарных условий и от отсутствия колесного транспорта. Хотя жены его – самого большого источника страдания – на Афоне нет.

Погонщик пересчитывал чемоданы.

– Вам нужен еще мул, – сказал он, бледнея. – Подите спросите Никодима. Он внизу, в доме для совещаний.

– Пойдемте со мной.

Он пошел и высказал просьбу. Никодим ответил отказом. На что я, несколько раздраженный, ответил:

– Если святая обитель Великой Лавры не в состоянии или не желает предоставить нам необходимых мулов, нет ли здесь таких мулов, за которых мы могли бы заплатить?

Он был задет и извинился.

– Но мы желаем. Только они заняты, дрова везут.

Тем не менее он дал нам еще одного мула.

Через минуту, когда мы грузились, к нам подбежал молодой монах с редкой бородой и в изодранной мантии и пожал мне руку.

– Здравствуйте, кирие Вирон[67]67
  * Господин Байрон (греч.).


[Закрыть]
!

– Неужели? Андреас?

Вот это повезло. Андреас, обитавший в подчиненной Лавре Керасии, примерно в двух тысячах пятистах футах над морем, куда мы и направлялись, сопровождал нас на вершину и в прошлом году. Не сопроводит ли он нас и теперь? Разумеется. С ним был друг, монах с кайзеровскими усами, из Григориата, который тоже меня узнал. Он тоже жил в Керасии. Они прибыли в правящий монастырь по делам и собрались тотчас отправиться назад с нами. Распрощавшись в последний раз с отцом Прокопием, мы поцокали через низкие укрепленные ворота.

Так как мулов было только пять, два из них с багажом, я пошел пешком впереди вместе с Андреасом, и мы обсуждали деревья, змей и птиц, которые по очереди перегораживали нам путь или убегали с тропы. Мирт, карликовые дубы, скальный остролист и разнообразные кусты, которые я не мог назвать, постепенно, по мере подъема, уступали место рощам из падуба, узловатого и тенистого, то и дело перемежавшегося дубами, которым мог бы позавидовать английский парк. Андреас рассказал, что он на Горе восемь лет, его сюда привез дядя. Нравится ему? – «Этси кетси» – так-сяк. Он уедет, когда устанет. Раньше он был приписан к английскому консульству. Консул прекрасный человек. Знаю ли я его?

Оказалось, знаю; и этот факт вызвал во мне вспоминание. Пока я был на Афоне, я обнаружил, что мне нужен новый паспорт, и я подал прошение в консульство, и паспорт по недосмотру выпустили, но не поставили штамп. В результате, когда я возвращался в Константинополь, откуда уехал двумя неделями позже, после поездки в Бурсу, я обнаружил, что нахожусь под угрозой ареста за приобретение британских документов незаконным путем. От этого затруднения меня должно было бы избавить британское консульство в Константинополе. Наш корабль до Констанцы, на который были завязаны железнодорожные билеты через Европу стоимостью шестьдесят фунтов, по расписанию отходил в одиннадцать часов. Персонал консульства приходил небольшими группками, опаздывая на полчаса или час, нужный нам человек пришел последним. Потом тот, у кого были ключи, отказался отдавать паспорта человеку наверху, у которого были печати. Мы тем временем, выходя из себя, носились, ругаясь, из подвала на чердак по самому высокому зданию Перы. Наконец человек наверху воспользовался телефоном, к которому подошел человек внизу, изрыгая проклятия. Человек наверху пожелал знать, кто хозяин сего кабинета. Если он не знает, то хотел бы знать почему… Хватит! Будьте любезны отправить эти паспорта наверх вдвое быстрее…

Так вот англичане, насквозь белые люди, приобретают черты окружающих их восточных людей. Но даже теперь наши злоключения не кончились. Прибыв к таможне, когда оставалась четверть часа до посадки на корабль и девять мест багажа, мы увидели трех сотрудников в стеклянных будках, и к каждой стояла очередь в двадцать человек, они штамповали паспорта с той лихорадящей медлительностью, которая роднит турецкий народ с часовой стрелкой. В отчаянии мы вытащили несколько горстей турецких фунтов и на четырех языках объявили, что их получит тот, кому удастся подсунуть наши паспорта под нос официального лица. Результат был волшебным; однако эффект на уже и так рассерженную толпу албанских ходжей, балканских матерей и английских мисс в макинтошах это оказало взрывной. Они все как один поднялись и стали трясти стеклянные будки над головами сотрудников, осыпая градом битого стекла их шеи, уши и огромные документы, над которыми ползали их руки. И что же – на этом безжалостно жестоком Востоке, что прячется в тени пьяного тирана, – что произошло? Ни один сотрудник даже взгляда не поднял, а тем более кончика пера, от бумаги, которой он был занят.

Тропа поднималась наверх к скальному проходу, вырубленному в гребне огромного утеса, что круто вздымался к собственной вершине, прежде чем оборваться в море, мы с Андреасом остановились. Отсюда мы могли смотреть вдоль обеих сторон треугольника, которым оканчивается мыс; назад на восток, где теперь уже исчезла из виду Лавра; и на запад вдоль ряда огромных сползающих белых скал, которые вот-вот обрушатся в море, где его синяя кайма обрамляла каждый мысок и впадину переливами павлиньего хвоста. Вокруг нас сильными порывами дул прохлаждающий ветер. Через десять минут нас догнали остальные. И еще через два часа ходу по тому, что описывали как просто карниз, мы прибыли в Керасию.

Два толстых старых монаха, беззубых седобородца, чьи мантии и шапочки позеленели от времени, бросились на балкончик, осияв приветствиями меня, которого помнили. И мы сели как прежде, под той же тыквой-горлянкой, свисавшей с той же тенистой лианы, и ели вкуснейшее глико из зеленых апельсинов. В этом году мы приехали на месяц позже, и виноград уже поспел; перед нами поставили целую миску, и на вкус он был, хотя никто и не поверит, как земляника. Моих товарищей очаровала эта приветливость. Но я, помня про счет в прошлый раз, ел нерешительно. Внешние общины не обязаны проявлять гостеприимство, в отличие от правящих монастырей. Поэтому наши отношения носили коммерческий характер.

Под нами отблескивали зеленые купола сложного строения – остатки российских попыток заселить полуостров, где сейчас живет всего десять человек, «да и те, – радостно сказали греческие монахи, – без еды». Еще дальше, под лесистой расселиной, усыпанной белыми скалами, растянулись синим полотном небо и море, прошитые линией горизонта. Насколько это высоко и как далеко спускаться, мы осознали только когда внизу прошел пароход не больше кораблика из булавок и спичек в детской ванне.

Теперь встал вопрос о мулах. Андреас сказал, что их много. Но когда мы прибыли, оказалось, что мулы келлии Святых Апостолов – так называлась келлия, куда мы прибыли, входившая в группу, – были на работах.

– Послушайте, – сказал я, – мы выходим через два часа. Если у вас есть четыре мула, мы их возьмем. Если нет, пойдем пешком. Но один мул нам нужен, чтобы нес одежду и еду. Найдите.

Выдав этот призыв ревом быка, мы прошли к обеду – то была отличная трапеза из консервированных hors d'œuvre и тушенки из куриных грудок. Красное вино в Керасии лучшее на Горе, очень крепкое, производится из винограда с земляничным вкусом. Большую часть продают в монастыри, одна только Лавра закупает двадцать тысяч окка, что соответствует 5680 галлонам, ежегодно. Производство как раз было в процессе, и земляной пол кухни был в пятнах красного вина, которое сочилось из чана в десять футов высотой. Нам подали чеснок, в виде тюльпанообразных головок, не вонючий и, судя по лицу дарителя, суливший райское блаженство деликатес. Так что мы его съели, к нашему будущему сожалению. После получасового сна на устланных коврами диванах в грязной вонючей комнате, украшенной, правда, очередными английскими часами XVIII века, мы встали и сказали, что уходим. Нет нужды говорить, что Андреас выбрал тот же самый час для поисков мула. Наша искусственная вспышка гнева заставила его друга побежать за ним следом. Вместе они вернулись, добившись успеха. Плащи, седельные сумки и портфель привязали, и мы в сопровождении двух монахов кавалькадой двинулись через сад в лес.

Был час дня, и солнце стояло в зените. Тропа круто змеилась вверх по горе, которая снизу казалась титанической белой стеной, достающей до неба, высокие деревья вдоль ее верхней кромки из-за расстояния казались крошечными и были похожи на неразличимые кустики.

Ноги у мула, как это свойственно афонским четвероногим, хорошо сцеплялись с поверхностью, и он поспевал впереди нас, пока мы всеми частями человеческого телосложения цеплялись за корни и булыжники. В прошлый раз я поднимался в темноте. Было прохладно. И невидимые препятствия казались незначительными после того как я предварил путь глотками керасийского вина. Но теперь, в зените дня, винные пары нас только замедляли. Тело, располнев от мнимой роскоши и ученого недеяния, изливало с позвоночника и лба холодные ручьи пота, испытывая сильный дискомфорт от непривычных усилий. Постепенно мы разделились: первыми шли мы с Дэвидом, затем Марк, за ним Рейнекер.

Мы поднимались, а деревья становились больше и устойчивее к непрерывным бурям; среди них стали попадаться хвойные; и, как в книге немецких сказок, следы углежогов – большие шалаши из ветвей и черные кучи в форме ульев, десять футов в верхней точке. Несмотря на солнце, стало прохладней. А когда мы вышли из зарослей деревьев, росших над обрывом на дальнем поросшем кустами скалистом склоне, растительность приобрела осенние черты: бурая; зреющие на незнакомых колючих деревьях плоды; и везде пятна гигантских осенних крокусов, лиловых и пятнистых. Позади и внизу огромные пики, до того высившиеся над нами, схлопнулись до двухмерного изображения. Горизонт был на середине небосклона; и поднимался вместе с нами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю