444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Байрон » Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции » Текст книги (страница 18)
Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции
  • Текст добавлен: 11 сентября 2026, 17:00

Текст книги "Пристанище. Путешествия на Святую Гору в Греции"


Автор книги: Роберт Байрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

Еще одним благотворителем монастыря был султан Селим II во второй половине XVI века, который перестроил монастырь и выделял на него деньги после посещения Горы. Случаи, когда последователи Пророка искали Бога через Христа, были довольно распространены. Бусбек немногим ранее сообщает, что турки порой не пускались в путешествие, пока греческая церковь не осеняла море своим традиционным благословением. А Теве[151]151
  Андре Теве (1516–1590), монах-францисканец, путешественник; исследовал древности Эллады в 1549–1551 годах, выпустил сочинение «Космография Леванта» (1554); позднее более известен как описатель Нового Света.


[Закрыть]
, который посещал Афон примерно в то же время, повстречал монаха, сопровождавшего на гору Синай Баязета II и видевшего, как султан «secrettement faire son oraison en ce mont»[152]152
  * Втайне молился на этой горе (франц.).


[Закрыть]
. Позднее он одарил монахов реликвиями и украшениями.

Когда я вошел в храм, нартекс был в полной темноте. Вплотную стоя плечом к плечу лицом на восток, пытаясь заглянуть через центральные двери, стояла плотная толпа отцов. Они были низшего ранга; и их запах жарких гвоздичных волос, гуталина, чеснока и нестираного белья был невыносим. Незамеченным, так как все они были в трансе, я просочился через них. И мои глаза достигли наоса, когда начался главный момент службы.

По контрасту с обычным приглушенным светом, всё здание было налито утонченным сиянием без теней, ярким, как театральная сцена, отличным от электричества, как дождевая вода от мела. Все бесчисленные канделябры, подсвечники, подставки со свечами, кресты со свечами, которые прежде казались разве что чрезмерными и мешающими, теперь заиграли. В этом венце, который был сам кольцом пламени, главная люстра парила в горе света. Под ней стояла табуретка в парчовой попоне. А на нее в этот миг внесли из-за иконостаса и поставили ковчег с крестом. С престола, позади которого я стоял, ступил епископ в полном красном облачении, которое складками спадало с его плеч и было закреплено на лодыжках. С его головы спускалась черная наметка – такая была у всех монахов. В руке был жезл, с навершием из двух змеиных голов слоновой кости. К нему присоединились два диакона в зеленых с золотом капах; и еще два в черном. Все, кроме епископа, несли свечи. И, образовав круг, они стали медленно идти вокруг реликвии, пока пение нарастало от мягкого аккомпанемента до натиска. Ритм распева и шагов, этот внутренний ритм, не зависящий от «времени», вывел зрителей из их человеческой оболочки. Голоса уже не звучали гнусаво. Снова и снова, сотню и тысячу раз, Кирие элейсон, в беспредельном умножении, сначала потаенное и приглушенное, взбиралось наверх с предчувствием неизбежного триумфа – чтобы замереть и начаться вновь:

 
                                                      КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
                                             КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
                                   КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
                          КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
                 КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
         КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
КИРИЕ ЭЛЕЙСОН
 

– а фигуры всё шли и шли кругом. Я был поражен, как и монахи, этим проявлением православного почитания, столь же непохожим на обыкновенную службу, как проповедь деревенского викария на коронацию.

Когда всё закончилось, рассвет уже порхал по зданиям снаружи. Я глубоко вдохнул холодный, таинственный воздух. Погонщики мулов просыпались под деревьями и в монашеском летнем доме, круглом строении, похожем на помост для оркестра. Через море я взглянул на южную оконечность Лонгоса. Но парохода не было видно. И я вернулся побриться. Когда я закончил, губернатор, притворяясь, что меня не видит, внезапно пронесся мимо меня в одной рубашке. Мгновение спустя он вышел в брюках расспросить, как мы отдохнули ночью, и выразить сожаление, что он должен тотчас уезжать, так как в Карею прибыл болгарский chargé d'affaires[153]153
  * Поверенный в делах; дипломатическая должность (франц.).


[Закрыть]
. Перед отъездом он посетил службу, которая сейчас шла в фиале рядом с храмом. Туда реликвию на руках отнесли два диакона в капах. А епископ, окуная пучок базилика в воду фонтана, благословлял всех, кто подставлял ему голову. Из-за необходимости одновременно с этим целовать святыню я воздержался.

К тому времени Марк уже был одет со своим обычным апломбом, хотя с собой были только седельные сумки. Мы наблюдали за службой и за толпой вокруг фиала, пока она не рассосалась. Потом пошли к воротам. Для нас, под горной цепью, солнце еще не взошло. Но там, куда оно добралось, на море, сверкал пароход, стремительно идущий в сторону Дафни.

Мы бросились в спальню, похватали полотенца и вприпрыжку и вопя полетели вниз, вместо того чтобы петлять по резким изгибам тропы, по пыльным колеям между оливами. Через четверть часа мы были внизу, перешли широкий мост и взлетели на следующий склон, запыхавшиеся; береговая линия изогнулась налево, и от портовой пристани нас отделяла бухта шириной пятьсот ярдов. В обход тропе это было полмили, а пароход уже почти причалил. Марк отставал и потерял терпение из-за этой бессмысленной суеты. Как рабыня на льдине[154]154
  * Вероятно, отсылка к сцене из романа «Хижина дяди Тома».


[Закрыть]
, я загрохотал по булыжникам к воде; скинул на гальку одежду, и, заорав в последний раз, что у меня в карманах все оставшиеся у нас деньги, бросился в воду. Я привык помногу плавать только на досуге, поэтому пловец я не сильный. Но сейчас я, словно розовая торпеда, несся по поверхности всё еще не освещенной бухты, где отражение гор осознавалось моими напряженными глазами, когда они устремлялись к солнечному свету и белым гребням воды у носа парохода, которые переворачивались, словно земля под плугом. Две тихие шлюпки с силуэтами в высоких головных уборах проскользили поперек моего пути. Послышался грохот якоря. Я метнулся в сторону, не замеченный пассажирами, которые смотрели на приближающихся отцов. Обогнув нос, я вынырнул перед невидящим взором Хау и римским профилем Саймона, увенчанным шляпой по всем правилам. Заметят они в конце концов? Я погреб дальше. Другие пассажиры, женщины – разве они еще существуют? – прилипли взглядом к этому беспокойному неказистому Посейдону, которого выплюнули священные воды, откуда они ожидали только отшельников. Наконец началось: помахали, вскрикнули, забормотали, пустились в поток беседы. И те, кто листал страницы нашего первого приключения в Леванте, разделят радость воссоединения.

Изможденный, чуть не тонущий, я ухватился за фалинь, гребцы смотрели на меня неодобрительно. Это тянулось бесконечно; вода была холодная, а солнце так и не доходило. Пароход из отверстия в борту изрыгал на мою незащищенную персону гарь, нечистоты и капустные очистки. Наконец пассажиры пошли по трапу. И мы оттолкнулись, позволив кораблю цивилизации возвратиться в его мир. Гребцы вздымали весла. Я висел, тормозя их движение. Мы подошли к пристани. Там была толпа, а впереди Марк, аккуратно завернутый в полотенце для лица, вместе с погонщиком мулов, сжимающим в руке письмо, которое мы велели ему доставить. Мои ноги коснулись дна. Но как вылезать? Из чемодана вынули чем прикрыться – мне на плечи набросили твидовый плащ, последний писк 1922 года. Трясясь от холода, я босиком бежал за остальными через расступающиеся шеренги монахов и погонщиков мулов к трактиру, где мы сели под олеандрами, и по нам огнем потекло узо.

Новоприбывшие теперь сами захотели искупаться. Приладив их багаж на мула, которого привел наш человек, и удостоверившись, что мы вернули себе фотографические пластины из лавки, мы прошли с ними до того места, где лежала наша одежда, и снова поплыли, на этот раз к солнцу. Там мы сели и обсохли. Так что к восьми часам, когда, после сорокапятиминутного подъема, мы дошли до ворот монастыря, мы были в состоянии перспирации. Мы думали, что могут возникнуть трудности с допуском Саймона и Хау, пока они не представили в Карее свои рекомендательные письма. Но, так как день был праздничный, двери были открыты для всех. В нашей взъерошенной труппе Хау выглядел словно на скачках в моем твидовом пальто – у него всё, кроме простых рубашек, осталось на муле – и Бонифатий провел нас в монашескую гостиную, где собрали старейшин и наиболее значимых гостей на настоящее торжество, которое должно было сейчас начаться. Сначала мы сказали, что ни при каких обстоятельствах не можем остаться на обед. Но узнав, что он будет в половине десятого и что если мы уйдем раньше, то нанесем глубокую обиду, мы передумали. Атмосфера была веселая. Звонили колокола; солнечные лучи нападали на шторы; подходили гости и монахи; подавали напитки, накрывали столы. Комната, где мы сидели, была отделана необычайно разнообразно: качались кресла-качалки, столы стонали под весом альбомов, стены увешаны всеми правителями, когда-либо занимавшими престол, включая нашу дорогую Викторию в несравненном скверном настроении последних ее лет. Коктейли сменяли один другой. Мы объяснили Саймону ритуал их приема и одолжили ему галстук. Затем объявили начало трапезы. И мы узнали, что значит «Церковный Пир».

Столы были расставлены по всей комнате, прямоугольником, у которого нет одного торца. За ними сидело шестьдесят или семьдесят человек. В середине, во главе, восседал епископ, который проводил накануне ночью службу, чей диоцез в Малой Азии был уничтожен войной. Рядом с ним был Евлогий[155]155
  Евлогий (в миру Илиас Курилас; 1880–1961) действительно занял несколько лет спустя высокое положение в албанской православной церкви, став митрополитом Корчинским и др. (1937–1939).


[Закрыть]
, самый симпатичный монах на Горе, со своей волнистой стальной бородой и крупно вылепленными орлиными чертами. До нас в Ватопеде доходили новости о том, что его только что назначили архиепископом Тираны и он тем самым станет Первосвятителем Албании – важный пост для сорокасемилетнего человека. Но он не уверен, хочет ли сменить идиллию афонского существования на суматоху этой неуклюжей политической фикции.

Трапеза началась с супа и продолжалась четырьмя подряд блюдами из осьминога. Был осьминог, приготовленный в дольках чеснока, и, вероятно, более нежный, сам по себе. Был осьминог с фасолью; и снова осьминог, только с горячей подливой. Потом были молоки, твердые и округлые, дюйм в диаметре и три в длину. Их подали с желтым майонезом из толченой икры. Их появление таило в себе происшествие: не зная об их упругости, я надавил на молоку ножом, и она перелетела через мой локоть на безупречный лоск рясы у отца, сидевшего рядом со мной. Он был рассержен. Но, когда я тер пятна салфеткой, пока они не исчезли, я искупал его в таких слезах раскаяния, что он снова успокоился. Подавали, под руководством Бонифатия, безупречно. А об изобилии вина и говорить нечего.

Кульминацией стали улитки. От девяти до дюжины на каждой тарелке, их подали с отколотыми верхушками. Поэтому вытягивать их надо было не как на Западе, из собственного отверстия ракушки, а искусно провернув вилку сверху. Бонифатий, всё крутившийся вокруг нас, и даже Евлогий со своего наблюдательного пункта были столь обеспокоены тем, чтобы мы оценили блюдо, что мы изо всех сил старались освоить правильное движение. И улитки были вкуснейшие. Тем временем пили мы так, будто было десять вечера, а не утра. И все вокруг тоже. Веселье возрастало. Мы смеялись, кричали и чокались друг с другом через столы. Затем, под руководством Евлогия и епископа, все в собравшейся компании взяли по пустой ракушке между большим и указательным пальцем и разом засвистели, как будто десять тысяч мальчишек-молочников соревнуются за награду.

За десертом – яблоками и виноградом – последовали кофе и легкое вино. Солнце было в небесной выси, когда мы, с сожалением распрощавшись с Бонифатием, свирепым эпитропом и всеми остальными, выехали в сторону Кареи. Саймон, незнакомый с деревянными креслами, которыми греки оснащают своих мулов, сидел с прямой спиной держа повод у колен, как подобает человеку, который охотится в Крейвен-Лодж и хочет, чтобы погонщик мулов об этом знал. Так, с новым достоинством, мы доехали до столицы.

Глава XVIII
Метрополия

У въезда на главную улицу Кареи погонщик мулов попросил нас спешиться. Настало палящее бабье лето, которое, пока прочие из тех, кто принимал участие в огромной ксиропотамской трапезе, спали, мы вынуждены были почувствовать на себе. Изможденный жарой и происходившим прошлой ночью, я отказался спускаться с мула. Последовало долгое препирательство, во время которого погонщик говорил, что мы с ним оба попадем в тюрьму, если я буду упрямиться дальше. Можно было заехать с другой стороны и кругом подъехать к трактиру, как мы сделали по пути из Ватопеда. Но никто никогда не двигался мимо Протатона с его священной иконой Богородицы иначе чем пешком. Поскольку я уже дважды проезжал там верхом на муле, я думал, что погонщик просто хотел нам досадить. Но, так как начинали открываться окна, а солнце касалось моих плеч, я уступил. Это было благоприятное решение, ибо, как мы узнали, он был прав, а мои прошлые погонщики проявляли преступную халатность, позволяя такие отступления от городских правил.

В трактире мы застали Дэвида. Он рассказал нам историю, от которой у нас заколотилось сердце.

Рано утром, как договаривались, пришел мальчишка с ключом. В часовню, сказал он, идти бесполезно, потому что это ключ только от двери во двор. Дэвид упорствовал. Вместе они заперлись внутри двора. Ко входу в келью нужно было подняться по деревянному лестничному пролету.

– Та дверь, – сказал мальчик, – заперта.

Дэвид, призвав на помощь несколько известных ему греческих слов, пустился в бессмысленный светский разговор, как ни в чем не бывало разбирая пальцами замок и незаметно поставив колено в положение рычага. Мальчик, успокоившись от этого напускного безразличия, стал проявлять почти сочувствие. И тут Дэвид, с непредвиденной быстротой, исчез внутри. Мальчик взвизгнул и пошел за ним. Перед ним оказалась еще одна дверь, с висячим замком. Схватив удачно лежавший рядом молоток, Дэвид, у которого на губах еще не обсохла кровь от первого замка, ударом сшиб скобу. Теперь он был у входа в часовню, закрытую обитыми железом дверьми, которые не дали бы Джеку Шеппарду[156]156
  * Джек Шеппард (1702–1724) – легендарный английский разбойник, четырежды бежавший из Ньюгейтской тюрьмы.


[Закрыть]
сбежать из Ньюгейта. Мальчик, встревожившись, что в борьбе с таким препятствием это чудовище повыломает и кирпичи, сбежал на улицу звать на помощь. Вторженца охватило нечестивое спокойствие и коварство отчаяния. Стремительными пальцами обшарив стены и пол, он нашел потрескавшийся ключ. И он подошел. Когда же возвратился мальчик, в сопровождении того самого Николаидиса, в часовне уже можно было видеть спокойного человека, по-деловому устанавливающего свое оборудование, с неторопливостью фотографа у себя в студии. Николаидис пожал плечами. Ибо на Востоке, хотя они и ожидают, что человек склонится перед судьбой, если судьбой становится Запад, то перед ним склоняются сами. На трезвую голову этот случай выглядит странно. Но стоит помнить, что мы больше не обладали нашими обычными возможностями.

Из трактира Дэвид, Марк и я пошли в соседний дом пить кофе с губернатором. Он занимал здание, изначально построенное для администрации «Афониаса» – сгоревшей школы близ Ватопеда. В прошлом году резиденция была пуста, и мы использовали ее как место для привала во время одно– или двухдневного пребывания в Карее. На верхнем этаже, где сейчас жил месье Лелис, была просторная площадка со стеклянной перегородкой в торце, за которой он сидел. По двум сторонам площадки были небольшие спальни. Лелис проявил большой интерес к рисункам Марка, оценил их юмор, рассмеялся, как и мы, увидев портрет Адриана, «La vieille fille»[157]157
  * «Старой девочки» (франц.).


[Закрыть]
, и попросил нарисовать его портрет тоже. На данный момент он собирался уехать в Зограф вместе с болгарским chargé d'affaires. Но мы должны поужинать с ним завтра, а также посвятить вторую половину дня искусству.

Затем Дэвид повел нас смотреть оскверненную часовню. Мальчишка, тринадцатилетний карапуз, когда мы подошли, разорался на весь белый свет:

– Этот джентльмен вчера выломал все двери, это правда!

Заткнув драхмами его фальцет, мы вошли, и нам подарили утешение всецело замечательные фрески, не похожие ни на какие другие на Горе, имеющие огромное значение для понимания эволюции искусства в его связи со средневековым Западом. К сожалению, они пострадали от чрезмерного восстановления, а многие и вовсе были заменены более новыми. Это, а также явно сомнительная надпись заставили наших предшественников в исследовании искусства вычеркнуть их из поля зрения как неважный XVIII век.

Так как настал вечер, мы вернулись в трактир. Бессонная ночь, час в воде, пир и полуденная поездка верхом ввергли меня в бабушкину болезнь – мигрень. Белые волны, безнадежные и безжалостные, заволакивали глаза под молоточный стук тошнотворной головной боли. Я отправился в постель и лежал, думая о том, как легко и даже приятно было бы умереть в этой драматичной скверне: рваные запятнанные одежды разбросаны по голому полу; с потолка и стен осыпается штукатурка; подле кровати графин теплой мутной воды; и лишь блестящая свиная кожа чемодана напоминает мне об этих чопорных островках, что лежат к северо-западу от Голландии. Снизу, с улицы, доносился цокот мулов, гул голосов. Закат струился сквозь драные юбки на окнах на мои измученные глаза. Когда стемнело, Дэвид принес мне тарелку пилафа. Он так и остался на полу, и я увидел его слипшимся и посеревшим, когда наутро проснулся отдохнув, но еще трясясь.

Хау и Саймон, заснувшие еще накануне днем, должны были подняться рано, чтобы застать утреннее заседание Синода и получить циркулярные письма в отдельные монастыри, перед тем как отправиться в Ватопед. Дэвид и я пошли с ними, чтобы напомнить начальникам об их обещании – открыть сегодня утром Протатон для фотографирования. Синод был занят. Но вышел Даниил из Иверона, протоэпистатис, и сказал, что ризничего позвали, и он будет здесь через полчаса. Мы поблагодарили его и удалились. На что Дэвид, обыкновенно спокойный, как хэмпстедский пруд, рассвирепел. Полчаса! Полчаса – это полчаса! Они что, думают, будто ему делать больше на этом свете нечего, кроме как ждать там и сям по полчаса к их отвратительному удовольствию? Пускай откроют Протатон. После такого сам Всевышний лично его туда не затащит. И он, как циклон, двинулся по улице к дому Николаидиса, оставляя позади себя в воздухе шипящие слоги «Пол-ча-са», а я пошел за ним.

Когда мы пришли, ослепляющая ярость завладела, в свою очередь, Николаидисом. Это утро было одержимо каким-то дьяволом. Как ему отпустить мальчика помогать нам сегодня? Он что, зря здесь? Тут виноград, он должен работать. Дэвид с пеной у рта заскрежетал зубами, кожа на его лице натянулась, как у двухмесячного трупа.

– Виноград? – переспросил я. – Что ваш виноград, когда мы потратили 200 английских фунтов и проехали через всю Европу, чтобы фотографировать эти фрески? Мы вам наймем еще кого-нибудь, целого взрослого, он будет делать вдвое больше работы, чем мальчик.

– Не нужен мне взрослый. Только этот мальчик знает, где банки хранятся. – И он пустился в хозяйственные подробности, а мы тем временем умыкнули ребенка, пришедшего в восторг от обещания еще шести пенсов. Но едва Дэвид поднял затвор для первой экспозиции, как вернулся я, могущественнее Бога, чтобы забрать его в Протатон. Я повстречал человека из Синодальной гвардии, который вежливо сказал мне, что он открыт. Когда мы пришли, ризничий дал нам понять, что он находит свое задание совершенно досадным. Его внимания в течение дня требуют работа, еда и сон, сказал он нам. Переживая – так как наше с Дэвидом питание теперь сократилось до бренди с содовой, – что не удастся продолжить работу, я поспешно пробормотал что-то о подарках, которые мы обыкновенно делаем храмам, где фотографируем фрески. Его отношение теперь переменилось: ведь Протатон редко получает подарки от посетителей. Теперь вместо того чтобы в полусонном состоянии сидеть на местах для антипросопов, на каждом из которых медная табличка с названием соответствующего монастыря, он принес нам лестницы, помог поставить их за иконостасом и даже помог Дэвиду забраться на верх кивория. В полдень он был вынужден уйти домой, но обещал зайти за нами в трактир в два часа. Он так и сделал, на четверть часа раньше.

Так как была среда, первый постный день афонской недели, указом Эпистасии было запрещено продавать мясо. За этим и другими правилами этого органа исполнительной власти Синода строго следят. Во всех кафе в Карее и в Дафни висит прейскурант с печатью общины. И мы слышали о таком случае, когда кто-то из стражи строго велел кому-то ждавшему парохода прекратить невинную игру в пасьянс. С отвращением взглянув на пресные макароны, которые перед нами поставил трактирщик, Марк пошел в лавку и вернулся с дюжиной яиц, из которых с искусностью повара сам сделал болтунью. Вместе с белым пузыристым вином, гибридом сидра и имбирного пива, эта яичница составила обед, от которого нельзя было бы отказаться даже при острейшем несварении.

Осталось построить планы отъезда. Мы всё еще намеревались снова добраться до Дионисиата, в надежде, если Гавриилу удастся уговорить эпитропов, увидеть Трапезундский хрисовул. Доска с расписанием около пароходного агентства сообщила нам, что корабля до Салоники не будет до субботы. Мы поспешили на почту и застали там Дэвида, который думал, что пароход будет в пятницу, и, исходя из этого, рассылал телеграммы. Их мы отозвали. Наши планы поменялись еще раз, когда проходивший мимо монах в разговоре сообщил нам, что Гавриилу пришлось ехать в Кавалу. Без него возвращаться бесполезно. Но корабль был только в субботу, и мы решили на нем и уплыть.

Затем мы с Марком пошли к губернатору. Он расположился в углу дивана спиной к окнам, и яркий рисунок из складок шторы и крашеных ставней обрамлял не только его фигуру, но и вид на вершину позади. Так мы сидели и разговаривали, пока Марк возился с карандашом, а сам губернатор перебирал нанизанные на нитку с кисточкой сушеные апельсины, ссохшиеся до размера и твердости вишневых косточек и издававшие сладкий аромат.

Моей целью в ходе этого разговора было добиться от губернатора определения того, какова позиция греческой бюрократии по отношению к Святой Горе. Вопрос статуса решен. И финансовые трудности не так тяжелы, как казалось. Но в прошлом году существовали нескрываемые трения между монашескими и светскими властями. Они убывают или усугубляются? Может ли это представлять опасность, что, если греческая конституция, куда включена автономия Горы, в любой момент будет отменена одним из тех диктаторов, которых вечно прибивает к средиземноморским берегам, и правительство Кареи падет перед практическими требованиями современного государства?

Предыдущие главы имели целью представить Афон со всех точек зрения как сложный и живой памятник великой цивилизации, вклад в которую вносили и вносят природа и человек, история и религия, художник и архитектор. Ландшафт и вершина; здания, цветные и сочетающиеся между собой; живопись, предвестница XX века; рукописи VII-го; иконы, мозаики, реликварии и драгоценности; все они, связанные одно с другим, – наследие народа, превратности судьбы которого, с тех пор как он оказался под властью Римской империи в 330 году и стал нацией, возносили его к славе и роняли в глубины, неведомые ни одной другой стране в Европе. И за сохранение этого наследия греческое правительство ответственно перед греками и перед миром.

Тем не менее можно понять, к сожалению, существующую неприязнь между Афинами и Кареей. О ней нам в прошлом году поведали и там и там. И до сих пор есть признаки того, что она изжита не полностью. Естественная обида за конфискацию поместий уже не так выражена, кроме как в иностранных монастырях. Но была и другая болевая точка – движимое и имеющее несравненную ценность содержимое афонских сокровищниц и библиотек. Ни из одной страны мира, даже из Италии, не вывозили грабительски столько произведений искусства, сколько из Греции. И давно был принят закон, запрещающий вывозить из страны любые древности, классические или средневековые. Уже из-за деятельности таких путешественников, как Роберт Кёрзон и Успенский[158]158
  Фёдор Иванович Успенский (1845–1928), русский византинист, академик; директор Русского археологического института в Коснтантинополе в 1894–1914 годы.


[Закрыть]
– его собрание икон из греческих монастырей опубликовано, и советское правительство сохранило его невредимым, – Гора лишилась многих основных своих владений. Дело это в сущности не новое: Теве во второй половине XVI века сообщает, что все хорошие книги уже вывезены. Но до последнего времени монахи так легко разбрасывались своими сокровищами из-за недостатка культурного образования. Теперь всё иначе: можно сказать, что их понимание ценности возросло, а патриотическое сознание, дремавшее под гнетом османского правления, ныне бьется с силой разбуженного спящего. Если Трапезундский хрисовул или Библия Никифора Фоки исчезнет, это будет национальная катастрофа. Но сегодня такое невообразимо. В 1926 году монастырь Ставроникита объявил о намерении закрыться из-за недостатка средств. Но в том же году там и мысли не допускали о том, чтобы расстаться с псалтирью, написанной золотыми прописными буквами, и с иллюминированным Евангелием XIV века, стоимость которых – а я их видел – доходила бы до нескольких тысяч фунтов стерлингов.

С другой стороны, факт, о котором афинские власти имеют смутное представление, – что ценности продолжают эпизодически исчезать. В 1925 году древний литургический текст на пергаменном свитке, говорят, попал в руки одного салоникского ростовщика. А год спустя, насколько я лично знаю, один англо-американский коллекционер приобрел маленький, но прекрасно иллюминированный требник XI или XII века, заплатив за него 400 фунтов наличными; забавно по сравнению с двадцатью фунтами, которые в 1837 году в Ксенофонте выложил Роберт Кёрзон за великолепное Евангелие с автографом одного из многочисленных императоров по имени Алексей Комнин, которое теперь находится в Британском музее. Главное в этом скандале то, что эти 400 фунтов отправились не в монастырские сундуки, а в карман к одному монаху. Опять же, в 1926 году Британское посольство в Афинах передало предупреждение о том, что известная американская дилерская компания планирует коммерческий вход на Гору. Это, следует признать, не вызвало особого энтузиазма у заинтересованных лиц.

Поэтому ясно, что решение этой конкретной проблемы состоит в формировании официального каталога, где наконец будут зафиксированы все сокровища и их местонахождение. Однако монахи решительно против такого проекта и грозятся скорее спрятать или закопать всё, чем владеют, чем согласиться. Если это упрямство, то обоюдное. Ведь нельзя отрицать, что различные официальные греческие предложения, выдвигавшиеся время от времени, выражались бестактно. Бывший диктатор, генерал Пангалос[159]159
  Теодорос Пангалос (1878–1952), генерал и политик; в 1925–1926 годах был военным диктатором и президентом; стремился к кардинальным реформам, в частности, регулированию длины юбок (не более чем на тридцать сантиметров от земли) и девальвации национальной валюты (предлагал просто разрезать купюры пополам); во время написания книги находился в заключении в крепости Иззеддин.


[Закрыть]
, отчетливо выражал свое намерение превратить Гору в излюбленный источник денег для государственных людей – казино. В то время как афинские ученые мужи свободно обсуждали вопрос о том, как бы использовать полномочия Митрополита Афинского[160]160
  Архиепископом Афинским и всея Эллады в 1923–1938 годах был Хризостом I (в миру Хрисостомос Пападопулос; 1868–1938); при нем в 1928 году Священный Синод одобрил распространение административных прав греческой церкви на территории, присоединенные после Балканских войн, в том числе на Афон.


[Закрыть]
, чтобы принудительно конфисковать все произведения искусства на Афоне для Византийского музея, который на данный момент обладает лишь одним предметом первостепенной важности. Так как Афон духовно подчиняется только Вселенскому патриарху, законность такой процедуры оправдать невозможно. Маловероятно, чтобы любое из этих двух предложений когда-либо рассматривалось всерьез; и, конечно, не рассматривается сейчас; но объявление о них, вместе с некоторой наглостью в Афинах и некоторой обиженностью в Карее привели к значительному напряжению в отношениях.

Но с назначением месье Лелиса вторым занимающим эту новоучрежденную должность в эти бурные воды налилось масло подлинного такта и добросердечия.

– Я здесь только затем, – сказал он, – чтобы обеспечить соблюдение конституции, которую создали сами монахи и которую во всей ее полноте приняло греческое правительство. Таковы мои обязанности. В области финансов, неверно говорить, что правительство конфисковало монастырские хозяйства. Будет выплачена компенсация, и многие из них лишь взяты в аренду на десятилетний срок.

Он продолжал перечислять необычайные привилегии, которыми пользуются монахи: освобождение от воинской службы, от всех налогов, от наследственной пошлины, от таможенных пошлин на ввозимые и вывозимые товары.

– Но, – сказал я, цитируя источники, которые полагал достоверными, – разве некоторые монахи победнее не вынуждены добывать себе пропитание, покупая беспошлинно кофе и сахар, и потом сбывать их на материке по цене ниже, чем в магазинах? И разве не позорно, что некоторые монахи частным образом богатеют, пока их монастыри превращаются в руины, а их менее благополучные братья ходят в лохмотьях?

– Нет, нет, – ответил он, – монахи бедные люди, добрые и простые, они ведут искреннюю жизнь в вере. Их работа нелегка. И если есть исключения, я их не встречал. – Он и слышать не хотел о тех скандалах, которыми я его, как раздраженное должностное лицо, рассчитывал испытать. Эта позиция тем более была достойной, что он не скрывал нелюбви к своей должности.

– Скажите мне, – заговорил он, – есть ли на свете женщина? Удастся ли мне еще потанцевать? Доберусь ли я до Парижа, куда я был назначен – до того, как подобно моему предшественнику здесь – старику, любившему всё это, – внезапно умру?

Так, вместе с ушедшим светом и завершенным портретом, закончилась дискуссия. Губернатор был прав. Пусть афонскую общину судит большинство. Почти такими же словами писал о Горе в 1679 году сэр Пол Рико: «〈…〉 по большей части добрые хорошие люди, живущие набожно, весьма преданные призванию и делу умерщвления плоти. 〈…〉 Мы можем, без чрезмерной доверчивости или легковерия, заключить, что они не только настоящие нравственно хорошие люди, но также в чем-то тронуты духом Божьим». «Чрезмерная доверчивость»: всегда именно это – страх, что тебя одурачат, – заставляет наблюдателя искать зло в простоте.

Мы возвратились в трактир «одеться». Ибо мы должны были ужинать с господином Лелисом. В восемь часов мы явились. С лампой без абажура в руке он провел нас в отделенную часть этажа. Готовил и подавал отец Стефан, седой аскет, живший на Горе безвылазно с четырнадцати лет.

– On ne peut à peine y croire, – сообщил нам губернатор, – mais c' est la vérité: il est vierge. Il m'a demandé l' autre jour comment les femmes sont faites. Je lui ai dit que j' en amènerais une pourqu'il puisse voir.

«Ici,' s' écria-t-il, 'sur la terre sainte?»

«Oui, et de plus, je la mettrai dans votre chambre!»

Il faillit en mourir.[161]161
  * Верится с трудом, но это чистая правда: он девственник. Как-то он у меня спросил, как устроены женщины. Я сказал, что приведу ему одну, чтобы он мог посмотреть сам. «Сюда, – воскликнул он, – на Святую землю?!»
  «Да, и проведу ее прямо в вашу спальню!»
  Он чуть не помер (франц.).


[Закрыть]

Несмотря на такую неискушенность отца Стефана в мирских удовольствиях, он не был безразличен к нуждам цивилизованного пищеварения. За макаронами последовали рисоли с томатным соусом и салатом. Мы наелись до отвала и потом разговаривали за стеклянной перегородкой, играя с котами отца Стефана, Бижу и Коко. За окном выли шакалы в виноградниках и беспрестанно стрекотали сверчки.

Наутро я проснулся с воспаленным горлом и не мог ни открыть, ни закрыть рот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю