Текст книги "Мама и смысл жизни"
Автор книги: Рина Гринд
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Пола, похоже, обрадовалась моему звонку. Она пригласила меня на обед к себе домой: сказала, что от волчанки ее кожа стала слишком чувствительна к солнцу, так что дневные походы в ресторан исключаются. Я с радостью согласился. Явившись на обед, я нашел Полу в саду перед домом. Обернутая с ног до головы в полотно, в шляпе с огромными полями, она пропалывала прекрасную грядку высокой, благоухающей широколистной лаванды.
– Эта болезнь, скорее всего, убьет меня, но я не дам ей встать между мной и моим садом, – сказала Пола. Она сжала мою руку и проводила меня в дом. Усадив меня на темно-фиолетовый бархатный диван, Пола села рядом и начала разговор на серьезной ноте:
– Ирв, я тебя сто лет не видела, но я часто о тебе думаю. Часто молюсь за тебя.
– Пола, мне приятно, что ты обо мне думаешь. Но что касается молитв, ты же знаешь, у меня с этим проблемы.
– Да, да, я знаю, это единственная область, где твоя душа пока закрыта. Это значит, – добавила она, улыбаясь, – что мне еще предстоит над тобой потрудиться. Помнишь, как мы с тобой последний раз говорили о Боге? Это было много лет назад, но я помню, что ты сказал: что мое представление о священном немногим отличается от кишечных газов среди ночи!
– Вне контекста это звучит очень грубо. Но я тогда не хотел тебя обидеть. Я просто имел в виду, что чувство – это всего лишь чувство. Субъективное состояние не способно породить объективную истину. Желание, страх, благоговение, трепет перед тайной еще не означают…
– Да, да, – с улыбкой прервала меня Пола. – Твой привычный материалистический катехизис. Я его слышала уже много раз, и меня всегда поражало, сколько страсти, преданности, веры ты в него вкладываешь. Помню, в нашем последнем разговоре ты сказал, что среди твоих близких друзей и людей, уважаемых тобою за ум, никогда не было глубоко верующих.
Я кивнул.
– Я должна была еще тогда тебе ответить: ты забыл про одного верующего друга – про меня! Как мне хотелось бы привести тебя к священному! Как странно, что ты позвонил именно сейчас, потому что я много думала о тебе в последние две недели. Я только что провела две недели в духовной группе при монастыре в Сьеррах, и мне так хотелось бы взять тебя с собой. Садись поудобней, и я тебе расскажу.
– Как-то утром нас попросили медитировать, думая о ком-нибудь умершем, о человеке, которого мы любили и с которым так и не расстались по-настоящему. Я решила думать о своем брате, которого очень любила – он умер в семнадцать лет, когда я была еще ребенком. Нас попросили написать прощальное письмо, и в нем сказать этому человеку все важное, что мы никогда ему не сказали. Потом мы должны были найти в лесу предмет, символизирующий этого человека. И наконец, похоронить этот предмет вместе с письмом. Я выбрала небольшой гранитный булыжник и похоронила под можжевельником. Мой брат чем-то напоминал скалу – прочный, устойчивый. Будь он жив, он меня поддержал бы. Он бы никогда не отмахнулся от меня.
Говоря это, Пола заглянула мне в глаза, и я начал было протестовать. Но она положила палец мне на губы и продолжала:
– В ту ночь, в полночь, монастырские колокола начали звонить по людям, которых мы потеряли. В группе нас было двадцать четыре человека, и колокола прозвонили двадцать четыре раза. Я сидела у себя в комнате, и, услышав первый удар колокола, испытала, в самом деле испытала, смерть своего брата. Меня накрыла волна невыразимой печали, когда я подумала обо всем, что мы делали с ним вместе, и о том, чего уже никогда вместе не сделаем. Потом случилась странная вещь: колокола продолжали звонить, и каждый удар приводил мне на ум кого-нибудь из умерших участников нашей группы «Мост». Когда звон прекратился, я вспомнила двадцать одного человека. И все время, пока звонили колокола, я плакала. Я плакала так сильно, что одна монахиня пришла ко мне в комнату, обняла меня и долго держала в объятиях.
– Ирв, ты их помнишь? Помнишь Линду, Банни…
– И Еву, и Лили. – На глаза навернулись слезы, когда я вместе с Полой начал вспоминать лица, истории, страдания участников нашей первой группы.
– И Мэдилайн, и Габби.
– И Джуди, и Джоан.
– И Ивлин, и Робина.
– И Сола, и Роба.
Обнявшись и слегка раскачиваясь, мы с Полой продолжали дуэт, панихиду, пока не погребли имена двадцати одного человека из нашей маленькой семьи.
– Это святой момент, Ирв, – сказала Пола, разжимая объятия и заглядывая мне в глаза. – Неужели ты не чувствуешь, что их души – рядом?
– Я их так ясно помню, и я чувствую, что ты рядом, Пола. Для меня это достаточно священно.
– Ирв, я тебя хорошо знаю. Помяни мои слова: придет день, и ты поймешь, до какой степени ты на самом деле верующий. Но с моей стороны нечестно пытаться тебя обратить, когда ты голодный. Пойду организую обед.
– Пола, подожди секунду. Несколько минут назад ты сказала, что твой брат никогда не отмахнулся бы от тебя. Это был намек?
– Когда-то, – сказала Пола, глядя на меня сияющими глазами, – в день, когда ты был мне нужен больше всего, ты меня покинул. Но то было тогда. И прошло. Теперь ты вернулся.
Я был уверен, что знаю, какой день она имеет в виду. Тот день, когда доктор Ли жонглировал мелом. Сколько времени занял полет мела? Секунду? Две? Но эти краткие моменты вмерзли в память Полы. Их можно было убрать разве что ледорубом. Я понимал, что не стоит и пытаться. Вместо этого я вернулся к ее брату.
– Ты говоришь, что твой брат был как скала, и это напоминает мне про камень, камень гнева, который ты однажды положила на стол между нами. Ты знаешь, ведь ты до сего дня не рассказывала мне, что у тебя был брат. Но его смерть помогает мне понять кое-что и о нас с тобой. Может быть, нас всегда на самом деле было трое – я, ты и твой брат? Я хочу понять, не из-за этой ли смерти ты решила быть сама себе скалой, так и не позволила мне стать твоей опорой. Может быть, его смерть убедила тебя, что все остальные мужчины хрупки и ненадежны?
Я остановился и подождал. Как она отреагирует? За все годы знакомства с Полой я впервые предложил ей интерпретацию, относящуюся к ней самой. Но она ничего не сказала. Я продолжал:
– Я думаю, так оно и есть. Мне кажется, хорошо, что ты поехала в тот монастырь, хорошо, что постаралась попрощаться с братом. Может быть, и у нас с тобой теперь все будет по-другому.
Опять молчание. Потом Пола с загадочной улыбкой пробормотала:
– Теперь пора и тебя покормить, – и ушла на кухню.
Были ли эти слова – «Теперь пора и тебя покормить» – признанием, что я только что накормил ее? Черт, как трудно дать что-либо этой женщине!
Через минуту, когда мы сели есть, Пола посмотрела на меня в упор и спросила:
– Ирв, у меня беда. Ты станешь моей скалой?
– Конечно, – радостно ответил я, воспринимая эту просьбу о помощи как ответ на мой вопрос. – Можешь опереться на меня. Какая беда?
Но радость, что мне позволили помочь, быстро сменилась растерянностью, как только Пола начала объяснять, что случилось.
– Я так откровенно высказывалась о врачах, что, кажется, попала у них в черный список. Все врачи Ларчвудской клиники сговорились против меня. Но я не могу перейти в другую клинику – моя медицинская страховка не позволяет. А в моем состоянии меня не примет ни одна другая страховая компания. Я уверена, что врачи, когда лечили меня, нарушали принципы медицинской этики, что из-за их лечения у меня началась волчанка. Я уверена, что они проявили некомпетентность. Они меня боятся! Они писали в моей медицинской карте красными чернилами, так что если суд затребует мою карту, врачи смогут легко найти и изъять эти записи. Они использовали меня как подопытную морскую свинку. Они специально не лечили меня стероидами, пока не стало слишком поздно. А потом назначили слишком высокую дозу.
– Я совершенно уверена, что они хотели от меня избавиться, – продолжала Пола. – Всю неделю я сочиняла письмо медицинской комиссии, в котором рассказала про них всю правду. Но я пока не отправила письмо, потому что меня беспокоит, что случится с этими врачами и их семьями, если у них отберут лицензии. С другой стороны, разве можно позволить, чтобы они продолжали калечить пациентов? Я не могу пойти на компромисс. Помнишь, я как-то сказала тебе, что компромиссы не ходят поодиночке: они плодятся, и сам не заметишь, как поступишься наиболее дорогими своими убеждениями. А если я промолчу здесь и сейчас, это тоже будет компромисс! Я молюсь, чтобы Бог меня направил.
Моя растерянность перешла в отчаяние. Может быть, в обвинениях Полы и было крохотное зерно истины. Может быть, кому-то из ее врачей, как доктору Ли много лет назад, поведение Полы было так неприятно, что он решил от нее отделаться. Но записи красными чернилами, использование в качестве подопытного животного, отказ в назначении необходимого лекарства? Эти обвинения были абсурдны, и я был уверен, что они – проявления паранойи. Я знал кое-кого из этих врачей и был убежден в их честности. Пола опять заставила меня выбирать между ее прочными убеждениями – и моими. Больше всего на свете мне не хотелось дать ей повод подумать, что я ее опять бросаю. Но как я мог остаться с ней?
Я был в ловушке. Наконец, после стольких лет, Пола открыто просила меня о помощи. Я видел только один возможный ответ: счесть ее невменяемой и обойтись с ней вежливо – то есть обойти, обмануть. Именно этого я всегда старался избегать с Полой, да и с любым другим человеком, потому что «обойти» человека означает отнестись к нему как к предмету – а это полная противоположность тому, чтобы действительно быть рядом с человеком.
Поэтому я старательно выразил сочувствие по поводу дилеммы, стоявшей перед Полой. Я слушал, осторожно задавал вопросы и держал свое мнение при себе. Наконец я предложил ей написать в медицинскую комиссию более мягкое письмо:
– Честное, но более мягкое, – сказал я. – Тогда врачи не лишатся лицензий, а отделаются выговорами.
Конечно, я лгал. Ни одна медицинская комиссия на свете не стала бы рассматривать такое письмо всерьез. Никто не поверил бы, что все врачи клиники вступили в заговор против Полы. Выговоры и отзывы лицензий были невозможны.
Пола погрузилась в себя, обдумывая мой совет. Кажется, она почувствовала, что я о ней забочусь, и, надеюсь, не поняла, что я ее обманываю. Наконец она кивнула.
– Ты дал мне добрый, полезный совет, Ирв. Именно то, что нужно.
Меня поразила злая ирония: только теперь, когда я обманул Полу, она сочла меня достойным доверия, а мою помощь – реальной.
Несмотря на чувствительность к солнцу, Пола настояла на том, чтобы проводить меня до машины. Надела свою широкополую шляпу, покрывало, обмоталась тканью, и когда я включил зажигание, потянулась в открытое окно машины, чтобы обнять меня в последний раз. Отъезжая от дома, я смотрел в зеркало заднего обзора. Фигура Полы сияла на фоне солнца, шляпа и полотняные покрывала источали свет. Подул ветерок. Одежды Полы затрепетали. Она казалась листком – трепещущим на ветке, готовым к полету.
В десять лет, предшествующих этому визиту, я посвятил себя написанию книг. Я выдавал их одну за другой. Такой производительности я добивался очень простым способом: писательство было для меня главным делом, и я следил, чтобы ничто другое ему не мешало. Я охранял свое время яростно, как медведица медвежат. Я вычеркнул из расписания все, кроме самого необходимого. Даже Пола попала в категорию необязательных дел, и у меня не нашлось времени позвонить ей еще раз.
Через несколько месяцев умерла моя мать, и пока я летел на похороны, я вспомнил про Полу. Я подумал о ее прощальном письме покойному брату – со всеми словами, которые она так никогда ему и не сказала. И стал думать о словах, которые так и не сказал матери. Да я почти ничего ей не сказал! Мы с матерью любили друг друга, но никогда не разговаривали откровенно, по душам, как два человека, тянущиеся друг к другу чистыми руками и чистыми сердцами. Мы всегда «обходились» друг с другом вежливо, говорили, не слыша друг друга, и каждый из нас боялся другого, обманывал, манипулировал им. Я уверен: именно поэтому я всегда старался говорить с Полой честно и откровенно. И поэтому мне было так неприятно, когда пришлось ее «обойти».
В ночь после похорон я увидел потрясающий сон.
Моя мать и множество ее друзей и родственников, все уже покойные, совершенно неподвижно сидели на ступеньках лестницы. Я услышал голос матери – она звала меня, выкрикивала мое имя изо всех сил. Особенно хорошо я ощущал присутствие тети Минни – она в полной неподвижности сидела на верхней ступеньке. Потом задвигалась, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и вот она уже вибрирует со страшной скоростью, как шмель. Тут затряслись и все, кто сидел на ступеньках, все покойники, все взрослые из моего детства. Дядя Эйб потянулся, чтобы ущипнуть меня за щеку, приговаривая, как обычно: «Сынок, дорогой». Потом и другие потянулись к моим щекам. Сначала щипали ласково, потом рассвирепели, и щипки стали болезненными. Я проснулся в ужасе, щеки пылали. Было три часа ночи.
Этот сон символизировал поединок со смертью. Сначала меня зовет покойная мать, и я вижу всех своих покойников, сидящих в зловещей неподвижности на лестнице. Потом я пытаюсь отрицать мертвенную неподвижность, хочу вдохнуть в мертвых движение жизни. Особенно важен образ тети Минни. Она умерла годом раньше, после обширного инсульта, полностью парализовавшего ее на несколько месяцев. Она не могла двинуть ни одним мускулом, за исключением глаз. В моем сне Минни начинает двигаться, но быстро выходит из-под контроля и впадает в исступление. Дальше я пытаюсь избавиться от страха перед мертвыми, представляя, как они ласкательно щиплют меня за щеки. Но мой страх снова прорывается наружу, щипки становятся яростными, злобными, и страх смерти осиливает меня.
Образ тети, вибрирующей, как шмель, потом долго меня преследовал. Я подумал: может быть, это послание означает, что мой собственный лихорадочный ритм жизни – всего лишь неуклюжая попытка заглушить страх смерти. Может быть, этот сон говорит, что мне надо притормозить и заняться тем, что для меня по-настоящему ценно?
Мысль о ценности опять напомнила мне Полу. Почему я ей не позвонил? Это она играла в гляделки со смертью и заставила ее опустить взгляд. Я вспомнил, как она руководила медитацией в конце наших встреч: уставив взгляд на пламя свечи, звучным голосом ведя нас вглубь, к спокойствию. Говорил ли я ей хоть раз, что значили для меня эти моменты? Столько всего я ей так и не сказал. Скажу теперь. В самолете, летя домой с похорон матери, я дал себе обещание возобновить дружбу с Полой.
Но так и не выполнил его. Я был слишком занят: жена, дети, пациенты, студенты, письменные труды. Я делал свою норму, по странице в день, игнорируя все остальное – все прочие разделы своей жизни. Они должны были ждать, пока я закончу книгу. И Поле тоже приходилось ждать.
Но Пола, конечно, ждать не стала. Через несколько месяцев я получил записку от ее сына – мальчика, которому я когда-то завидовал, что у него такая мать, того самого сына, которому она много лет назад написала такое замечательное письмо о своей приближающейся смерти. В записке были простые слова: «Моя мать умерла. Я уверен, она хотела бы, чтобы вы об этом знали.»
Южное гостеприимство
Я свое отработал. Пять лет. В течение пяти лет я каждый день вел терапевтическую группу в психиатрическом отделении больницы. Ежедневно в десять утра я покидал свой уютный, уставленный книжными шкафами кабинет на медицинском факультете Стэнфордского университета, ехал на велосипеде в больницу, входил в отделение, морщился от первого вдоха липкого воздуха, насыщенного запахами дезинфекции, наливал себе кофе с кофеином из особого термоса для персонала (потому что пациентам не полагалось никакого кофеина, как не полагалось и табака, алкоголя, секса; полагаю, это делалось намеренно, чтобы пребывание в больнице было максимально неуютным и пациенты поскорее выписывались). Затем я расставлял стулья в круг в общей комнате, вытаскивал из кармана дирижерскую палочку и восемьдесят минут дирижировал встречей терапевтической группы.
В отделении было двадцать коек, но на группу ходило гораздо меньше народу – иногда лишь четыре или пять человек. Я был разборчив в смысле клиентуры и принимал только хорошо функционирующих пациентов. Каков был критерий отбора? Тройная ориентация: во времени, пространстве и личности. Члены моей группы должны были знать, какой сейчас год, день и час, кто они такие и где находятся. Я не возражал против психотических участников (главное, чтобы они вели себя тихо и не мешали другим работать), но требовал, чтобы каждый член группы был в состоянии говорить, следить за происходящим в течение восьмидесяти минут, а также признавал, что нуждается в помощи.
В любом престижном клубе есть свои условия приема. Возможно, из-за моих требований к участникам терапевтическая группа – «программная группа», как я ее называл, а почему, объясню позже – становилась более привлекательной. А что же те, кого не допускали в эту группу – пациенты с более сильными расстройствами и регрессиями? Для них предназначалась другая группа, существовавшая в отделении – «группа общения». Ее встречи были короче. Кроме того, они были сильнее структурированы и предъявляли меньше требований к участникам. И, конечно, среди больных всегда попадались отщепенцы – люди с поврежденным интеллектом, не способные сосредоточиться, агрессивные или маниакальные; те, кто не мог приспособиться ни к какой группе. Некоторых перевозбужденных пациентов-отщепенцев допускали в группу общения, предварительно хорошенько успокоив их лекарствами – например, через день-другой после поступления в больницу.
«Допускали»: это слово заставило бы улыбнуться даже полностью ушедшего в себя пациента. Нет! Буду честен. В истории больницы не случалось, чтобы возбужденные пациенты колотили в дверь комнаты, где проходит встреча группы, требуя, чтобы их тоже туда пустили. Гораздо вероятней была другая сцена: перед встречей группы санитары и медсестры в белых халатах несутся по отделению, выковыривают участников из потайных мест в стенных шкафах, туалетах, душевых и гонят в групповую комнату.
У «программной группы» сложилась определенная репутация: в ней было трудно, приходилось напрягаться, а главное – все было на виду: негде спрятаться. Никто из обитателей отделения не ломился в чужую группу. Пациент более высокого уровня скорее умер бы, чем по своей воле оказался в «группе общения». Если же какой-нибудь менее функциональный пациент случайно забредал на встречу «программной группы», то, стоило ему выяснить, где он, глаза его тут же заволакивались пленкой страха, и он живо исчезал без посторонней помощи. Технически существовала возможность перехода с повышением – из группы низкофункциональных пациентов в группу высокофункциональных, но, как правило, пациенты не оставались в больнице достаточно надолго. Таким образом, пациенты были неявно разделены по сортам; и каждый знал свое место. Но вслух об этом не говорилось.
До того, как я начал вести группы в больнице, я думал, что руководить группой приходящих пациентов – тяжелый труд. Совсем непросто вести группу из семи-восьми нуждающихся в поддержке пациентов, у которых большие проблемы в отношениях с другими людьми. За время встречи я уставал, часто чувствовал себя как выжатый лимон и удивлялся терапевтам, у которых хватало выносливости вести две группы подряд. Но стоило мне начать работать с группой больничных пациентов, и я начал с тоской вспоминать старые добрые дни, когда работал с амбулаторными больными.
Представьте себе группу амбулаторных пациентов – содержательную встречу сотрудничающих между собой людей с высокой мотивацией: тихая, уютная комната; медсестры не стучат в дверь, чтобы уволочь пациента на какую-нибудь лабораторную процедуру или к врачу; среди пациентов – ни одного самоубийцы с перебинтованными запястьями; никто не отказывается говорить; никто не накачан успокоительными до полной отключки и не начинает храпеть посреди встречи; а самое главное – на каждую встречу приходят одни и те же пациенты, один и тот же сотерапевт, неделю за неделей, месяц за месяцем. Какая роскошь! Просто нирвана для терапевта. В противоположность этой картине, моя внутрибольничная группа была кошмаром. Постоянное, стремительное обновление состава группы; частые психотические вспышки; участники, склонные ко лжи и манипуляциям; безнадежные пациенты, истощенные двадцатью годами депрессии или шизофрении; осязаемое отчаяние в воздухе.
Но настоящим убийцей, лишающим врачей мужества, была бюрократия, царившая в больничном и страховом деле. Каждый день оперотряды агентов HMO[3]3
HMO (health maintenance organization) – система обеспечения регулируемого медицинского обслуживания в США, направленная на снижение расходов системы здравоохранения, покрываемых страховыми компаниями.
[Закрыть] совершали кавалерийские атаки на отделение, прочесывали больничные карты и приказывали выписать очередного плохо соображающего, отчаявшегося пациента, если вчера он кое-как функционировал и если в его карте не было записи лечащего врача, гласящей, что пациент склонен к самоубийству или опасен для окружающих.
Неужели когда-то, и не так уж давно, главной задачей врача было – помочь пациенту? Неужели когда-то врачи принимали в больницу больных и выписывали их только после выздоровления? А может, это был только сон? Я стараюсь больше не задевать эту тему, потому что не хочу видеть покровительственные усмешки студентов: «Опять профессор разворчался о золотом веке, когда администраторы помогали врачу лечить пациентов.»
Бюрократические парадоксы меня бесили. Возьмем, например, Джона – мужчину средних лет, страдающего паранойей и легкой умственной отсталостью. Однажды он подвергся нападению в ночлежке для бездомных. После этого он избегал оплачиваемых штатом ночлежек и спал на улице. Джон знал волшебные слова, открывающие доступ в больницу: часто в холодные, дождливые ночи, обычно около полуночи, он расцарапывал себе запястья у приемного покоя скорой помощи и угрожал нанести себе более серьезные повреждения, если штат не обеспечит ему безопасное, приватное место для ночлега. Но ни одно учреждение не обладало полномочиями выдать Джону двадцать долларов на комнату. А поскольку у врача, дежурящего в приемном покое неотложной помощи, не было уверенности – то есть, не было уверенности с медицинской и юридической точек зрения – что Джон не совершит серьезной попытки самоубийства, если его заставить спать в ночлежке, Джон много раз за год получал возможность хорошо выспаться в больничной палате стоимостью 700 долларов в сутки. И все благодаря нашей нелепой и негуманной системе медицинского страхования.
Современная практика краткосрочной психиатрической госпитализации оправдана только при наличии адекватной программы для работы с больным после выписки. Тем не менее в 1972 году губернатор Рональд Рейган одним смелым, гениальным росчерком пера отменил душевные болезни в Калифорнии. Он не только закрыл крупные психиатрические больницы штата, но и отменил большую часть общедоступных программ работы с амбулаторными пациентами. В результате больничный персонал был вынужден день за днем производить загадочные действия – лечить пациентов, а затем выписывать их в те же неблагоприятные условия, которые в первую очередь и стали причиной госпитализации. Как будто на скорую руку зашиваешь раненых солдат и бросаешь их обратно в бой. Представьте, что вы рвете себе жилы, работая с пациентами – начальные интервью, ежедневные обходы, представления лечащим психиатрам, планерки для сотрудников, работа со студентами-медиками, вписывание назначений в медицинские карты, ежедневные терапевтические сессии – и прекрасно знаете, что еще пара дней, и вы будете вынуждены вернуть пациентов в ту же злокачественную среду, которая изрыгнула их. Назад в семьи алкоголиков, склонных к насилию. Назад к озлобленным супругам, у которых давно уже кончилась любовь и терпение. Назад к магазинным тележкам, полным тряпья. Назад к ночевкам в ржавеющих брошенных машинах. Назад в общество невменяемых дружков-кокаинистов и безжалостных торговцев наркотиками, ожидающих за воротами больницы.
Вопрос: как же мы, целители, умудряемся не сойти с ума? Ответ: мы научаемся лицемерить.
Вот так я и трудился. Сперва научился приглушать свое желание помочь – тот самый маяк, который и привел меня в эту профессию. Потом освоил каноны профессионального выживания: не принимай ничего близко к сердцу – не допускай, чтобы пациенты значили для тебя слишком много. Помни, что завтра их здесь уже не будет. Их планы после выписки не должны тебя волновать. Довольствуйся малым. Ставь себе небольшие цели. Не пытайся сделать слишком много. Исключи всякий риск неудачи. Если пациенты терапевтической группы узнают хотя бы то, что общение может им помочь, что быть ближе к другим – хорошо, что они сами могут быть кому-то полезны – это уже много.
Постепенно, после нескольких безнадежных месяцев руководства группами, участники которых ежедневно выписывались и на их место поступали новые, я навострился и разработал метод, позволявший выжимать максимум пользы из этих разрозненных групповых встреч. Самым радикальным моим шагом было изменение временных рамок.
Вопрос: какова продолжительность жизни терапевтической группы в психиатрическом отделении больницы? Ответ: одна встреча.
Группы амбулаторных пациентов существуют много месяцев, даже лет; иным проблемам нужно время, чтобы проявиться, чтобы их можно было опознать и решить. В долговременной терапии есть время на «проработку» – можно ходить кругами вокруг проблемы, берясь за нее снова и снова (есть даже такой шутливый термин, «циклотерапия»). Но у больничных терапевтических групп нет стабильности, они не могут вернуться к теме из-за мельтешения участников. За пять лет в отделении я редко проводил две встречи группы подряд в одном и том же составе, и никогда – три подряд. А многих, очень многих пациентов я видел лишь единожды: они приходили на одну встречу, а на следующий день их выписывали. Так я и стал утилитарным групповым терапевтом в духе Джона Стюарта Милля – на встречах своих одноразовых групп я старался преподнести наивысшее возможное благо наибольшему возможному количеству людей.
Может быть, именно потому, что я сделал ведение больничной терапевтической группы своего рода искусством, мне удалось сохранить преданность делу, заведомо безнадежному из-за обстоятельств, на которые я не мог повлиять. Я считаю, что создавал восхитительные групповые встречи. Прекрасные, как произведения искусства. Я рано понял, что не способен ни петь, ни танцевать, ни рисовать, ни играть на музыкальных инструментах. Я смирился с тем, что никогда не стану артистом или художником. Но передумал, когда начал ваять групповые встречи. Может быть, у меня все-таки есть талант; может, мне просто нужно было найти свое призвание. Пациентам встречи нравились; время летело быстро; у нас бывали моменты нежности и моменты подъема. Я учил других тому, чему научился сам. На студентов-наблюдателей это производило большое впечатление. Я читал лекции. Я написал книгу о своей работе с больничными группами.
Годы шли, и все это стало мне надоедать. Встречи казались однообразными. За одну встречу можно было добиться лишь ограниченных результатов. Надо мной словно висело проклятие, заставляющее меня обрывать на первых нескольких минутах беседу, которая могла бы перерасти в возвышающее собеседников общение. Я жаждал большего. Я хотел входить глубже, значить больше в жизни моих пациентов.
И потому много лет назад я перестал вести внутрибольничные группы и сосредоточился на других видах терапии. Но каждые три месяца, когда в больницу приходят новые ординаторы, я сажусь на велосипед и еду из своего кабинета на медицинском факультете в психиатрическое отделение больницы, чтобы неделю работать на износ, обучая студентов ведению терапевтических групп для стационарных больных.
Вот и сегодня я за этим приехал в больницу. Но не мог полностью отдаться тому, что делаю. У меня было тяжело на душе. Всего три недели назад умерла моя мать, и ее смерть коренным образом повлияла на ход будущей встречи терапевтической группы.
Войдя в комнату, где должна была проходить встреча, я огляделся и немедленно заметил пышущие жаждой деятельности юные лица трех новых ординаторов психиатрического отделения. Как всегда, меня охватила волна нежности к студентам, и мне больше всего на свете захотелось что-нибудь им подарить: хорошо проведенное практическое занятие, поддержку преданного делу учителя, какую получал я в их возрасте от своих учителей. Но, оглядев комнату для встреч, я пал духом. Мешанина медицинского оборудования – стойки капельниц, постоянные катетеры, кардиомониторы, инвалидные коляски – напомнила мне, что это отделение для психиатрических пациентов, страдающих тяжелыми соматическими заболеваниями и потому особенно невосприимчивых к «лечению словом». Но еще хуже на меня подействовал внешний вид самих пациентов.
Они, все пятеро, сидели в ряд. Старшая медсестра вкратце описала мне их состояние по телефону. Первый был Мартин, пожилой человек в инвалидной коляске, страдающий тяжелой формой мышечной атрофии. Он был пристегнут к коляске ремнем и до пояса укрыт простыней, закрывающей ноги – бесплотные палочки, покрытые темной, словно дубленой кожей. Одно предплечье у него было плотно забинтовано и висело на перевязи; без сомнения, он перерезал себе вены на запястье. (Потом я узнал, что его сын, измученный и озлобленный тринадцатью годами ухода за отцом, прокомментировал его попытку самоубийства словами: «Даже это не смог сделать по-человечески.»)
Рядом с Мартином сидела Дороти, ставшая параплегиком год назад после того, как пыталась покончить с собой, выбросившись из окна третьего этажа. Она была в таком депрессивном ступоре, что едва могла поднять голову.
Потом шли Роза и Кэрол, две молодые женщины – анорексички, обе прикованные к капельницам. Их питали внутривенно, потому что они постоянно вызывали у себя рвоту; у них разбалансировался химический состав крови, а вес тела стал опасно низким. Особенно тяжело было смотреть на лицо Кэрол: тонкие, почти совершенные черты, но едва прикрытые плотью. Глядя на нее, я иногда видел лицо дивно прекрасного ребенка, а иногда – ухмыляющийся череп.
Последней была Магнолия, неухоженная, ожиревшая семидесятилетняя негритянка с парализованными ногами – этот паралич ставил врачей в тупик. Очки в толстой золотой оправе были починены кусочком пластыря, а к волосам приколот крохотный чепец из тонкого кружева. Представляясь, она поразила меня пристальным взглядом кремово-карих глаз и достоинством, сквозившим в ее южном говоре – мягком, протяжном.