Текст книги "Сентиментальная лирика о любви"
Автор книги: Римма Казакова
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
«Быть женщиной – что это значит?…»
Быть женщиной – что это значит?
Какою тайною владеть?
Вот женщина. Но ты незрячий.
Тебе ее не разглядеть.
Вот женщина. Но ты незрячий.
Ни в чем не виноват, незряч!
А женщина себя назначит,
назначит, как лекарство – врач.
И если женщина приходит,
себе единственно верна,
она приходит – как проходит
чума, блокада и война.
И если женщина приходит
и о себе заводит речь,
она, как провод, ток проводит,
чтоб над тобою свет зажечь.
И если женщина приходит,
чтоб оторвать тебя от дел,
она тебя к тебе приводит.
О, как ты этого хотел!
Но если женщина уходит,
побито голову неся,
то все равно с собой уводит
бесповоротно все и вся.
И ты, тот истинный, тот лучший,
ты тоже – там, в том далеке,
зажат, как бесполезный ключик,
в ее печальном кулачке.
Она в улыбку слезы спрячет,
переиначит правду в ложь…
Как счастлив ты, что ты незрячий
и что потери не поймешь.
«Мне говорила красивая женщина…»
Мне говорила красивая женщина:
«Я не грущу, не ропщу.
Все, точно в шахматах, строго расчерчено,
и ничего не хочу.
В памяти – отблеск далекого пламени:
детство, дороги, костры…
Не изменить этих праведных, правильных
правил старинной игры!
Все же запутано, все же стреножено —
черточка в чертеже, —
жду я чего-то светло и встревоженно,
и безнадежно уже.
Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею
жизнь на себе испытать…
Всё репетиции, всё репетиции,
ну а когда же спектакль?!»
…Что я могла ей ответить на это?
Было в вопросе больше ответа,
чем все, что знаю пока.
Сузились, словно от яркого света,
два моих темных зрачка.
«Есть женщинам иным, о чем грустить…»
Есть женщинам иным, о чем грустить,
при всей заметной их судеб несхожести:
и надо бы простить, да не простить
ни черствости мужской, ни толстокожести.
И женщина живет, беду тая,
с душой усталой, медленно сгорающей.
А рядом – муж, не вышедший в мужья,
и дети – настоящие товарищи…
«Какая нелепая женщина!..»
Какая нелепая женщина!
Одною работой жива.
Ни капли в ней тайного, вещего,
нет женственного естества.
Походкой, прической, одеждою
похожа скорей на мужчин.
Где – слабое, нежно-мятежное?
Очки. Сеть суровых морщин.
Не хочет она или ленится,
а может, ей все ни к чему.
Читает какие-то лекции.
Встречают ее по уму.
И что-то в том есть безнадежное!
…А мы разве лучше живем,
когда со своими одежками
все ленточки финишей рвем?
И – первыми будем иль третьими,
других оттеснив и забив,
но как по одежке нас встретили,
вот так и проводят, забыв.
Заходит соседка немодная,
и зависти я не уйму
к тому, чем счастливо измотана,
к повадке ее и уму.
И мы говорим с ней о Маркесе,
о Бунине и о Леже…
И бремя страстей парикмахерских
не давит на плечи уже.
«Женщина ребёнка родила…»
Женщина ребёнка родила.
Ну, дела! И не моргнула глазом.
Вот она разверста и светла
и открыта разом всем заразам.
Там, где был младенец, – пустота.
И тихонько, смутно беспокоясь,
чувствует, как полые места
заполняет беспредельный космос.
И пускай не навсегда, не всласть,
нам дано всей плотью нашей бренной
вдруг узнать таинственную связь
с вечною и чуждою вселенной…
«Я так тебя люблю издалека…»
Я так тебя люблю издалека,
на континенте, противоположном
родной стране, где тоже нелегка
была любовь с тоской о невозможном.
Я так тебя издалека люблю,
не чувствую ни чуждым, ни ушедшим,
что кажется, я шар земной пробью
насквозь биеньем сердца сумасшедшим!
Помпея
В конце печальной эпопеи,
перевернувшей жизнь мою,
я на развалинах Помпеи,
ошеломленная, стою.
В нас человек взвывает зверем,
мы в гибель красоты не верим.
Жестокость!
Парадокс!
Абсурд!
В последний миг последней боли
мы ждем предсмертной высшей воли,
вершащей справедливый суд.
Но вот лежит она под пеплом,
отторгнутым через века,
из огненного далека
с моим перекликаясь пеклом.
И негодуя, и робея,
молила, плакала, ждала.
Любовь, заложница, Помпея,
зачем, в стихи макая перья,
такой прекрасной ты была?
Захлестнута глухой тоской я.
Нет, гибнуть не должно такое!
Ах, если бы! О, если бы…
Но под ногами – битый мрамор:
обломки дома или храма,
осколки жизни и судьбы.
Вернусь домой к одной себе я,
найду знакомого плебея
по телефону, доложив,
что хороша была Помпея!
А Рим…
Рим, Вечный город, жив.
«Приезжаю из командировки…»
Приезжаю из командировки
в чем-то новом, как в татуировке,
вся из завтра, вся издалека.
До былого дня в его заботе
дела нет моей клейменой плоти,
и прозрачен дух, и жизнь легка.
Я вернулась, как корабль с орбиты,
я не помню мелкие обиды.
Друг завороженно и светло
на меня, что ввысь еще несется,
смотрит, будто на затменье солнца,
как сквозь закопченное стекло.
Как остаться в нашей гуще, чаще
этой занебесною, парящей,
недоступной дикому копью?
Как сквозь чад и ад молвы дотошной
пронести, не расплескав, в ладошках
хрупкую, как жизнь, любовь мою?
Тщетное, смешное упованье!
Мне звонят из места пребыванья:
«Как полет? От всех большой привет.
Помидоры, значит, не помяли?
И цветочки наши не повяли…
Встретимся, конечно, тесен свет!..»
Я смотрю и вижу, что, похоже,
блекнут иероглифы на коже.
Друг, очнувшись, – про дела, дела…
И во все, что – смерть, восторг и сказка,
лезет телефонная развязка.
И молчат мои колокола.
Польша. Дни моря. 1989
По запаху море ищу.
Жара! Не Колобжег – Карибы!
По запаху счастья грущу,
а пахнет водою и рыбой.
О, вечная женская блажь,
тоскою темнящая душу:
вся жизнь – только фон и пейзаж,
а кто-то – туман и мираж,
но нужен – один! – до удушья.
Зачем мое сердце болит?
Когда, наконец, перестанет?!
Давно уже опыт велит
акценты любви переставить.
Люблю этот город чужой,
хожу по нему невидимкой.
Он медленный и небольшой,
с его прибалтийской душой
смурная, моя, – невредима.
Люблю – без тебя, без тебя!
Лишь так вырвусь, выживу, справлюсь
лишь так, не стелясь, не глупя,
себе и кому-то понравлюсь.
Сама одобряла разбой,
хотя открывалось уже мне:
беда – быть победы рабой,
но – ужас! – рабой пораженья.
На что ты меня осудил?
И все же есть выход: всецело
признаю, что ты победил
строптивые душу и тело.
Но, значит, – еще молода,
и жизнь до конца не пропета,
и, может быть, эта беда
совсем не беда, а победа!
…По запаху счастья грущу,
вздыхаю совсем не от горя,
у берега счастья ищу,
у этого вечного моря.
А сердце спокойно уже,
его больше грусть не корежит.
И капельку счастья душе
безмолвно подарит Колобжег…
«Я рада, что я улетаю…»
Я рада, что я улетаю
из ночи в рождение дня
и маленьким облаком таю
для нас: для тебя и меня.
Устала душа от нагрузок,
от родины больно душе,
и я для пейзажей нерусских
почти что готова уже.
Тебе оставляю я снова
бесправную правду: люблю,
и это тяжелое слово
твоими губами ловлю.
Глагол, ненасытно ловимый,
летит к одному за двоих.
Губам твоим больно, любимый,
как пусто моим без твоих.
Нас все поделило неравно,
а надо остаться людьми,
и поздно уже или рано
решать уравненье любви.
Лукавый вопрос без ответа,
который решить не дано:
раздельность взаимная эта
и эта слиянность в одно.
И бегство мое непростое —
не меньше, чем встреча, для нас.
Кромсай же мотором просторы,
двадцатого века Пегас.
И нет ни обиды, ни гнева,
коль нет снисхожденья рабе,
коль все же лежит через небо
и к родине путь, и к себе.
Настроение
Нет личной жизни,
от прочих отличной,
личной,
первичной…
Ах, аналитики – все о политике!
Нет жизни личной.
Сердце не тянет,
быть уже хочет
просто копилкой.
И не заглянет
кто-то с цветочком
или с бутылкой.
Нет личной жизни!
Больше не светит
в мощном и малом.
Нет личной жизни.
А у соседей —
прямо навалом!
Я их, должно быть, возненавижу.
Озноб по коже!
Я поцелуи сквозь стену слышу.
Но всхлипы – тоже…
Стала ученей
и защищенней
в мире фальшивом.
Может, и черт с ней,
пустой, никчемной
личною жизнью?!
Но все клокочет,
закатам прочит,
чем стать могли бы.
Ведь поцелуи
все-таки громче
звучат, чем всхлипы!
Нет личной жизни.
Вкус потеряла
к цели движенья.
Нет личной жизни!
Смотрю сериалы…
Жду продолженья.
«Хочу сказать, как я тебя люблю…»
Хочу сказать, как я тебя люблю,
как все еще люблю, забыть не в силах, —
в восторге и в слезах невыносимых,
люблю – как боль смертельную терплю.
Хочу сказать – но все в себе крушу.
Хочу – лишь благодарно, без укора! —
но слово – приговор. Я приговора
не подпишу себе, не подпишу…
«В море горя и любви…»
В море горя и любви,
больше не в долгу,
я сжигала корабли —
и ещё сожгу.
Корабли твои, мои…
А когда я жгла,
было больше, чем в любви,
света и тепла.
«Забыла все, сумела все забыть…»
Забыла все, сумела все забыть.
Подумаешь – переболела корью!
Срастила перелом… Еще не горе!
Но не могу в башку дурную вбить:
ну как ты научил меня любить,
когда не знаешь, что это такое!
«Мой друг ругал свою жену…»
Мой друг ругал свою жену
с ее укладом праведным.
Он объявил жене войну
по всем военным правилам.
За то, что видит в нем врага,
в широком и размашистом,
за то, что чересчур строга
к его дружкам, рюмашечкам.
Когда б хоть что-нибудь пила! —
и в этом жизнь семейная.
Задержишься – аж досветла
ждет с каплями Зеленина.
Мой друг ругал свою жену,
несносное создание,
и ставил ей одной в вину
он все ее страдания.
Он ей в отместку шел в кино
один. А с ней – не хочется!
…Мой друг, не знаешь ты давно,
что значит – одиночество.
«Забыла любовь. Ее голос поющий…»
Забыла любовь. Ее голос поющий,
повелевающий: пой!
Мои времена поспокойней, получше,
душа не карабкается под тучи,
она позабыла любовь.
Как было неловко, зависимо, больно,
на жарком дыханье – петля.
Вседневная казнь называлась любовью,
о милости слезно моля.
Не передохнуть, не заснуть – стеблем в поле,
птенцом в теплом чреве гнезда.
Вселенскую мглу
струнка малая вспорет,
легко чиркнет спичкой звезда.
Теперь ни сомнений, ни страха, ни пыла,
ни смысла – еще шевелить плавником.
Все помнит душа, а любовь позабыла.
Мне этот пароль не знаком.
Так что сохранить? Что отторгнуть, отставить?
Как тайну вернуть и сберечь?
Как все, что растаяло, может оттаять?
Как вспомнить забытую речь?
Я долго свой мир собирала, лепила,
добыла и статус, и славу ему.
Однажды взяла и любовь позабыла…
Неужто сильна – потому?..
«Была бы я шикарной женщиной…»
Была бы я шикарной женщиной,
все обошлось бы малой болью.
Хватило ярости и желчи бы
вас беспощадно отфутболить.
Я не жалея бы разрушила
все, чем невольно сердце грелось,
неандертальское, зверушное
не почитала бы за ребус.
Но женщина во мне обычная,
не защищенная обличьем,
на все взирает необидчиво,
что преподносит ей обидчик.
Да только надоест ей корчиться
под взглядом, что небрежно скошен.
Шикарное терпенье кончится,
и оборвется сон роскошный.
Подсудно все, и все карается.
И наваждение растет.
Ногою топну, как красавица!
И рассмеюсь! И вас не станет.
Была б я женщиной роскошною, —
простая серенькая птица, —
со мной монетою расхожею
вы б не пытались расплатиться.
Но на повадку на шакалью я,
от возмущенья хорошея,
свое роскошное, шикарное
достоинство пошлю в сраженье.
Качается бесстрастный маятник.
Еще не пробил звездный час мой.
Не вы – не для меня, мой маленький,
ко мне по случаю причастный.
Не вы – не для меня, мой меленький,
я – не для вас. Все это в прошлом.
А то, что сдуру вам отмерила, —
непозволительная роскошь!
«Перестрадаешь – поймешь…»
Перестрадаешь – поймешь,
станешь добрей и сильнее.
Силу на горе помножь —
и не расстанешься с нею.
Перестрадаешь – поймешь:
ты еще духом воспрянешь.
Встанешь, вспорхнешь, запоешь,
тем, кем задумано, станешь.
Перестрадаешь – поймешь:
хоть велика будет плата,
что неприемлема ложь,
как бы ни ранила правда.
Перестрадаешь – поймешь:
душу не перелицуешь!
Легкой походкой пойдешь,
мимо беды протанцуешь.
…Перестрадаю, пойму.
Все, что сжигало, сжигаю!
Но никому, никому
этого не пожелаю.
«В какой-то миг неуловимый…»
В какой-то миг неуловимый,
неумолимый, как года,
я поняла, что нелюбимой
уже не буду никогда.
Что были плети, были сети
не лучших дат календаря,
но доброта не зря на свете
и сострадание не зря.
И жизнь – не выставка, не сцена,
не бесполезность щедрых трат,
и если что и впрямь бесценно, —
сердца, которые болят.
«Как просто быть счастливой в этом мире!..»
Как просто быть счастливой в этом мире!
Весенняя земля – в апрельском мыле.
И надо жить, последний снег любя,
любя траву – иль, восхитясь поправкой,
намек на то, что скоро станет травкой,
в ней увидав намек и на себя.
Как просто быть счастливой в этом мире,
когда всю слякоть ливни с улиц смыли!
И душу поскорее ты омой
свободным смехом, светлыми слезами,
и мир впервые жадными глазами
открой кому-то и себе самой.
Как просто быть счастливой, и не надо
печалиться земным подобьям ада:
измене друга, гибели любви…
Опять учись терять, искать, сражаться
и в зеркале надежды отражаться
отвагою каракулей: «Живи!»
Вести себя, как твеновский мальчишка,
и замечать восторженно почти что,
как бабушки качают головой,
с беспечным бескорыстием трудиться
и обществом ребенка насладиться,
пока он мал, пока еще он твой.
«Пока ребенку нужен твой совет…»
Пока ребенку нужен твой совет,
все – в этом, что у жизни ты просила.
Быть матерью – завидней доли нет.
Быть матерью – счастливейшая сила.
Пока тебе дает советы мать, —
пусть их и перерос, вкушай их сладость,
Ребенком быть – такая благодать!
Ребенком быть – счастливейшая слабость.
«Были слова, но потом, а сначала…»
Были слова, но потом, а сначала
новорожденное счастье лучилось.
Смысла от вымысла не отличала,
не замечала: не получилось!
Верилось сложно, тревожно, несмело.
Нежно надежда надеждой лечилась.
Ты не сумел? Или я не сумела?
Больше не важно: не получилось.
Нынче тебя я прощаю, отступник,
завтра окажешь и мне эту милость.
Завтра, быть может, опомнится, стукнет
в сердце… Да поздно. Не получилось.
Стало единственное единичным.
Неомрачаемое омрачилось.
Дышит душа безнадежным, больничным.
Что приключилось? Не получилось.
Я за бронею, и ты уже в латах.
Церковь восторга от нас отлучилась.
Милый, не надо. Нет виноватых.
Это бывает. Не получилось.
Это бывает. Это бывает.
Как я убийственно обучилась,
что и любовь, и любовь убивает!
Милый, воскресни! Не получилось.
«Прости, что непростительно…»
Прости, что непростительно
груба, упряма, зла,
но соль была просыпана,
просыпана была.
Старинная примета,
наивная уже:
ты – как щепотка света
ослепнувшей душе.
Я знала, не проспит она
все, что прозреть могла…
Но соль была просыпана,
просыпана была.
Наветами опутанный,
сидел ты за столом —
опутанный, окутанный
чужим далеким злом.
Чему ты верил, глупенький,
поспешный суд верша?
Душа моя обуглена,
ободрана душа.
Ободрана, оболгана, —
сверчок едва живой! —
Оболгана, обогнана
лживою молвой.
Еще смотрю просительно,
еще не все – дотла,
но соль была просыпана,
просыпана была!
Осталась снежной горкою.
Навеки? До весны?
Слезы мои горькие,
мои пустые сны!
Золою боль присыпана.
Зола, как соль, бела…
Но – соль была просыпана,
просыпана была.
«Лето благостной боли…»
Лето благостной боли,
постиженья печального света…
Никогда уже больше
не будет такого же лета.
Лето, где безрассудно
и построили, и поломали.
Лето с тягостной суммой
поумнения и пониманья.
Для чего отогрело
все, что с летним листом отгорело?
Но душа помудрела,
и она, помудревши, узрела
кратковременность лета,
краткость жизни,
мгновенность искусства
и ничтожность предмета,
что вызвал высокие чувства.
«Я – охотница, птицу подбившая…»
Я – охотница, птицу подбившая.
Я сама – эта птица поникшая.
Для тебя настоящее – бывшее,
для меня настоящее – нынешнее…
Груб и холоден —
знай шесток свой! —
голос ночи, день обманувшей.
Что мне – в детской твоей, жестокой,
в твоей памяти, мой минувший?
Не заглядывай в эту бездну,
не откликнусь крылом тебе, чуть чего, —
твой былой сизарь поднебесный,
твоей птицы подбитой чучело.
Не поводит оком, не говорит,
не царит над твоим плечом…
А сегодняшняя —
жива и парит!
Только ты уже тут ни при чем.
«Говорю не с горечью, не с болью…»
Говорю не с горечью, не с болью,
но, презрев наивное вранье:
самой безответною любовью
любим мы отечество свое.
То ли у него нас слишком много…
И не стоит спрашивать так строго,
требовать,
грубить
и теребить.
Разве брошен, позабыт, несчастен
каждый, кто к отечеству причастен
долгом и достоинством —
любить?
И пускай оно не отвечает,
нас не замечает,
не венчает…
Ну а мы в просторах долгих лет
понимаем и с плеча не рубим.
Просто любим.
Безответно любим.
Но сама любовь —
и есть ответ.
«Потрепанный, черта страшнее…»
Потрепанный, черта страшнее,
мужчина, – мой идол, вернее, —
женился на юной красотке.
Неплохо он смотрится с нею
в богемной бывалой тусовке.
Он очень мне нравился в прошлом,
которого нет и в помине.
И было б смешным или пошлым
на что-то надеяться ныне.
Но все-таки не с сожаленьем,
не как на обтерханный символ,
смотрю на него с вожделеньем
и вижу влекуще красивым.
Вздыхаю покорно и кротко:
увы! – я ему не Жар-Птица,
а то ли замшелая тетка,
то ль бабка, что все молодится.
О, грустная женская доля!
за что – эта подлая плата:
души не остывшей неволя,
жестокая, скучная правда?
…А юная дева не тужит:
ей хрен этот тоже по нраву.
И гладит по лысине мужа —
по брачно-семейному праву.
Подруга
Подруга, мы с тобой друзьями были,
но скрылись эти славные деньки.
Подруга, наши взгляды стали злыми
и острыми, как бритва, языки.
Повздорили. Взбесились, что ли, или
свихнулись неизвестно отчего?
Когда б мы мужика не поделили!
А то ведь поделили мы его.
«Я похожа на землю…»
Я похожа на землю,
что была в запустенье веками.
Небеса очень туго,
очень трудно ко мне привыкали.
Меня ливнями било,
меня солнцем насквозь прожигало.
Время тяжестью всей,
словно войско, по мне прошагало.
Но за то, что я в небо
тянулась упрямо и верно,
полюбили меня
и дожди, и бродячие ветры.
Полюбили меня
так, что бедное стало богатым,
и пустили меня
по равнинам своим не покатым.
Я иду и не гнусь –
надо мной мое прежнее небо!
Я пою и смеюсь,
где другие беспомощно немы.
Я иду и не гнусь –
подо мной мои прежние травы.
Ничего не боюсь.
Мне на это подарено право.
Я своя у березок,
у стогов и насмешливых речек.
Все обиды мои
подорожники пыльные лечат.
Мне не надо просить
ни ночлега, ни хлеба, ни света:
я своя у своих
перелесков, затонов и веток.
А случится беда –
я шагну, назову свое имя…
Я своя у своих.
Меня каждое дерево примет.
«Любила, следила, скорбя…»
Любила, следила, скорбя:
все что-то во мне горько мечется.
Писала, спасала себя,
а думала, что человечество.
«То ли где-то…»
То ли где-то,
то ли около,
осеняя духом плоть,
с чьих высот, с какого облака
ты диктуешь мне, Господь?
Всё отчетливее драма дней
на пространстве бытия.
Всё уверенней и грамотней
жизнь записываю я.
Обитаю в мудрой сказочке,
слушаю бессмертный гимн
и надеюсь: может, скажешь мне,
что не ведомо другим.
Нет прекрасней и потешнее –
быть с тобой наедине.
И спешит твое, не здешнее
открывать меня во мне.
Как счастливый сон под «баиньки»,
как беседа на завалинке –
откровенья жгучий миг.
Боже! Я смирнее паиньки.
Я – твой капиллярчик маленький,
вечный верный ученик!
«Писатели…»
Писатели,
спасатели, –
вот тем и хороши! –
сказители,
сказатели,
касатели души.
Как пламя согревальное
в яранге ледяной,
горит душа реальная
за каждою стеной.
Гриппозная,
нервозная,
стервозная,
а все ж –
врачом через морозную
тайгу –
ты к ней идешь.
Болит душа невидимо.
Попробуй, боль поправ,
поправить необидимо,
как правит костоправ.
Как трудно с ним, трагическим,
неловким, словно лом,
тончайшим, хирургическим
капризным ремеслом.
Чертовская работочка:
тут вопли, там хула…
Но первый крик ребеночка –
святая похвала.
На то мы руки пачкаем,
скорбим при ночнике,
чтоб шевельнул он пальчиком
на розовой ноге!
«Пока вы живы, старшие мои…»
М. Луконину
Пока вы живы, старшие мои,
чьи речи и намеренья не лживы,
душе не оказаться на мели.
Не допустили б вы, пока вы живы!
Терзали вас забвенье и чины,
тоска и славы золотые жилы,
но и добро и зло обречены
с достоинством сносить, пока вы живы.
Сродни вам скомороший вольный дух
и таинство танцующего Шивы…
И если чей огонь в ночи потух,
он все-таки горит, пока вы живы.
Пока вы живы, не корю себя
за то, что ни успеха, ни наживы
бесплатно не отмерила судьба.
А как иначе жить, пока мы живы?
Не обманула никого в любви
и не врала ни с целью, ни без цели.
Пока вы живы, старшие мои,
вы кое-что нам все ж внушить успели.
Пока вы живы, старшие мои,
пусть корвалол заместо водки пьете, –
хотя и нам седины намели
года, – нам молодыми быть даете.
Почтительнее дочери родной,
здороваюсь, как робкий отрок, стоя.
Как дорог мне ваш нрав, вполне земной,
и ваши несравненные застолья!
В морщинах, погрузневшие уже –
особой красотою хороши вы…
Есть на кого равнение душе
с отрадою держать, пока вы живы.
Так проживу все, что – один лишь раз,
как зернышко с живучей вашей нивы.
Пусть кто-нибудь когда-нибудь и нас
вознаградит таким: «Пока вы живы…»!