355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Райт » Черный » Текст книги (страница 7)
Черный
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:19

Текст книги "Черный"


Автор книги: Ричард Райт


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Однажды в перемену она приказала нам сыграть в "щелкни, кнут!". Я тогда еще этой игры не знал и пошел с ребятами, не ожидая никакого подвоха. Мы встали в ряд и взялись за руки, вытянувшись длинной-предлинной цепочкой. Сам того не ожидая, я оказался кончиком кнута. Мальчишка, стоявший первым – рукоятка кнута, – побежал, увлекая ребят за собой, потом круто повернул направо, потом налево, направо, налево, он бежал все быстрее, человеческая цепь извивалась, как змея, с бешеной скоростью. Я изо всех сил вцепился в руку моего соседа, чувствуя, что иначе мне не удержаться. Человеческая цепь натягивалась все сильнее, я боялся, что руку мне вот-вот выдернет из плеча. Дыхание у меня прервалось, теперь меня просто кидало из стороны в сторону. Все, кнут щелкнул! Рука разжалась, меня подбросило в воздух, будто это отскочил от крупа лошади кончик плетеного кнута, проволокло по земле и бросило в канаву. Оглушенный, с разбитой в кровь головой, я лежал и не мог встать. Как смеялась тетя Эдди – ни до этого случая, ни после я не видел, чтобы она смеялась в школе, в этом святом доме господнем.

Дома бабушка строго блюла все обряды, которые предписывала церковь. Молились на рассвете и на закате, за завтраком и за обедом, и каждый член семьи должен был прочесть по стиху из Библии. Кроме того, я должен был еще молиться на ночь, перед сном. По будням мне частенько удавалось увильнуть от церкви под предлогом уроков, никто мне, конечно, не верил, однако не спорили – не хотелось нарываться на скандал. Ежедневные молитвы были для меня пыткой, коленки болели от частых и долгих стояний на полу. В конце концов я изобрел способ стоять на коленях, не касаясь ими пола: после долгой и тщательной тренировки я научился удерживать равновесие на носочках, незаметно упершись головой в стену. Никто, кроме господа, о моей хитрости не догадывался, а господу, насколько я понимал, было все равно.

Но бабушка требовала, чтобы я непременно присутствовал на некоторых молитвенных собраниях, которые длились всю ночь. Она была старейший член общины и просто не могла допустить, чтобы ее единственный внук, который живет с ней под одной крышей, увиливал от этих важных служб; ей казалось, что, видя мою нерадивость по отношению к богу, люди начнут сомневаться, так ли уж крепка ее вера, умеет ли она убедить, а при надобности и высечь непокорного?

Бабушка брала с собой еду, и мы втроем – она, я и тетя Эдди отправлялись в церковь на ночное бдение, оставив дома дедушку и мать. Верующие самозабвенно молились и пели хором гимны, а я ерзал на скамейке, мечтая поскорей вырасти и убежать из дому; сколько ни пророчили там конец света, эти страшные картины оставляли меня глубоко равнодушным, зато я жадно впитывал чувственный настрой гимнов. Время шло, я начинал искоса поглядывать на бабушку, ожидая, когда она наконец позволит мне лечь на скамейку и уснуть. Часов в десять-одиннадцать я съедал бутерброд, и бабушка кивала – дескать, теперь можно. Просыпаясь, я слышал песнопения или молитвы и тут же засыпал снова. Потом бабушка трясла меня за плечо, я открывал глаза и видел льющееся сквозь витраж солнце.

Многие религиозные символы меня волновали, во мне находило отклик трагическое отношение церкви к жизни, я понимал, что, если человек живет изо дня в день с единственной мыслью о смерти, значит, он полон такого бесконечного сострадания ко всему сущему, что жизнь вообще представляется ему медленным умиранием, и грустное, сладкое чувство предопределенности, которым были проникнуты гимны, сливалось с ощущением предопределенности, которое уже дала мне жизнь. Но сердцем, умом я не верил. Может быть, мне и удалось бы до конца принять идею бога, если бы первое ощущение бытия пробудила во мне церковь, но гимны и проповеди вошли в мое сердце уже после того, как неисповедимые пути жизни сформировали мой характер. Во мне жило мое собственное ощущение бытия, то ощущение, которое предлагала мне церковь, было не глубже моего и в конечном итоге почти на меня не повлияло.

Питаясь одной лишь маисовой кашей, я все-таки рос – чудо, которое, безусловно, должна была бы приписать себе церковь. Собака бы захирела на той пище, которой меня кормили в двенадцать лет, а я выжил, и как весной по коре деревьев поднимаются к макушкам жизненные соки, так в моей крови начали бродить те удивительные вещества, которые заставляют мальчиков с интересом поглядывать на женщин. В церковном хоре пела жена пастора, и я влюбился в нее, как только может влюбиться двенадцатилетний подросток в далекую, недостижимую женщину. Во время службы я не сводил с нее глаз и представлял себе, каково это – быть ее мужем, решал, страстная она или нет. Я не чувствовал никаких угрызений совести из-за того, что испытал первые томления плоти в святом храме божьем; да, мое вожделение разгоралось под звуки песнопений, пронизанных одиночеством и скорбью, и все равно я не ощущал вины.

Возможно, нежные, мелодичные песнопения волновали мою плоть, а плотские мечтания, которые рождала моя проснувшаяся чувственность, разжигали мою любовь к мазохистским молитвам. Наверно, мечты и гимны, питая друг друга, заставляли алкать пищи греховность, гнездящуюся в тайниках моей души. Конечно, мои низменные желания, мои плотские порывы оскверняли духовную чистоту храма, потому что я часами не отводил от жены пастора глаз, стараясь ее загипнотизировать, заставить посмотреть на меня, угадать мои мысли. Изобразить мои вожделения с помощью какого-нибудь религиозного символа можно было бы, наверное, так: маленький черный бесенок с рожками, длинный извивающийся раздвоенный хвост, на ногах копыта, голое тело покрыто чешуей, влажные липкие пальцы, слюнявый чувственный рот, похотливые глазки пожирают пасторскую жену...

Было назначено молитвенное собрание; бабушка понимала, что это последняя возможность обратить меня в истинную веру, пока я еще не преступил порог вертепа греха – то есть обычной городской школы, ибо я объявил во всеуслышание, что больше ходить в церковную школу не буду. Тетя Эдди заметно укротила свою ненависть – видать, решила, что спасение моей души важнее, чем мелочная гордость. Даже мать меня убеждала: "Неважно, какая церковь, Ричард, важно, чтобы ты пришел к богу".

Семья стала относиться ко мне добрее и мягче, но я-то знал почему, и это отдаляло меня от них еще больше. Приходили ребята из класса – раньше им родители запрещали со мной водиться, – и я после первого же их слова понимал, что они говорят по наущению взрослых. Как-то заглянул парнишка из дома напротив и своим смущением сразу же себя выдал: говорил он так нескладно и неумело, все было до такой степени шито белыми нитками, что я сразу разглядел за всем этим бабушкину руку.

– Пойми, Ричард, мы все тревожимся за тебя, – начал он.

Я сделал вид, что удивлен:

– Мы? Кто это – мы?

– Ну, все мы, – сказал он, отводя взгляд.

– Чего вам за меня тревожиться?

– Ты губишь свою душу, – печально произнес он.

– Ничего с моей душой не случится, – сказал я со смехом.

– Зря ты смеешься, Ричард, это очень серьезно, – продолжал он.

– Я же тебе сказал – ничего с моей душой не случится.

– Я бы хотел быть твоим другом, Ричард.

– А разве мы не друзья?

– Я бы хотел быть твоим братом, Ричард.

– Все люди братья, – с коварной усмешкой сказал я.

– Я говорю об истинном братстве, братстве во Христе.

– Мне вполне хватит дружбы.

– Почему ты не жаждешь спасения души?

– Не доходит до меня религия, вот и все, – сказал я, не желая объяснять ему, что у меня, наверное, совсем не такая душа, как он себе представляет.

– Ты когда-нибудь пытался обращаться к богу? – спросил он.

– Нет. Чего зря обращаться, все равно без толку.

– Но ведь так жить нельзя, Ричард!

– Я же вот прекрасно живу.

– Не богохульствуй!

– Не верю я и никогда не поверю. Так что все это ни к чему.

– Неужто ты принесешь свою душу в жертву суетности и гордыни?

– Брось, гордыня здесь ни при чем.

– Ричард, Ричард, ведь Христос ради тебя принял мученическую смерть на кресте, пролил ради тебя свою святую кровь!

– Люди тоже проливали свою кровь, – возразил я.

– Да ведь это совсем не то, как ты не понимаешь!

– Не понимаю и никогда не пойму.

– Ричард, брат мой, ты бродишь во тьме. Позволь церкви помочь тебе.

– Зачем? Я ни в чьей помощи не нуждаюсь.

– Пойдем в дом, я помолюсь за тебя.

– Мне не хочется тебя обижать...

– Ты не можешь меня обидеть. Я говорю с тобой от имени Господа.

– Господа мне тоже обижать не хочется, – ляпнул я и лишь потом осознал дерзостный смысл своих слов.

Парнишка ужаснулся, на глазах у него навернулись слезы. Мне стало его жалко.

– Никогда больше так не говори. Бог накажет, – прошептал он.

Нет, я не мог объяснить ему, как я отношусь к религии, он бы не понял. Ведь я и сам еще не решил, верю я в бога или не верю, меня никогда не волновало, есть бог или нет. Я рассуждал так: если существует мудрый и всемогущий бог, которому ведомо все, что было и что будет, который судит по справедливости всех сущих на земле людей, без воли которого не упадет ни единый волосок с головы человека, тогда этому богу, конечно, известно, что я сомневаюсь в его существовании, и он просто смеется над неверием глупого мальчишки. А если никакого бога нет, то и вообще не из-за чего волноваться. Неужели бог, который правит мириадами миров, станет тратить время на меня?

Да, жизнь полна страданий, считал я, но отказывался связывать эти страдания с проклятьем за первородный грех, я просто не чувствовал себя таким слабым и ничтожным перед лицом мироздания. До того как меня заставили ходить в церковь, я принимал существование бога как нечто само собой разумеющееся, но когда я воочию увидел, как служат богу те, кого он сотворил, я стал сомневаться. Вера, которая жила во мне, была неразрывно связана с земной реальностью жизни, она уходила корнями в то, что чувствовало мое тело, в то, что мог объяснить мой разум, и ничто не могло эту веру поколебать – и уж тем более страх перед какой-то невидимой силой.

– Никакого наказания я не боюсь, – сказал я мальчишке.

– Ты что же, не боишься бога? – спросил он.

– Не боюсь. Чего мне его бояться? Я ему ничего плохого не сделал.

– Смотри, он карает жестоко, – пригрозил мне мальчишка.

– Но ведь он, говорят, милосерд, – сказал я.

– Милосерд к тем, кто его чтит, – сказал мальчишка. – А если ты от него отвратился, он тоже отвратит от тебя лик свой.

В том, что я ему на это ответил, выразилось мое отношение к богу и к людским страданиям, отношение, которое сформировала моя жизнь, годы страха, голода, одиночества, мук и унижений.

– Если бы моя смерть избавила мир от страданий, я бы не задумываясь умер, – сказал я. – Но я не верю в избавление, люди всегда будут страдать.

Он ничего не ответил. Мне захотелось поговорить с ним по-настоящему, объяснить ему, но я понимал, что все будет впустую. Он был старше меня, но совсем не знал, не понимал живой жизни, отец и мать строго следили за его воспитанием и неукоснительно внушали, что именно он должен думать и чувствовать.

– Не сердись, – попросил я его.

Перепуганный и озадаченный, мальчишка ушел. Мне было его жалко.

Сразу же после его визита боевые действия развернула бабушка. Мальчишка, конечно, передал ей мои кощунственные слова, ибо она беседовала теперь со мной часами, твердя, что я буду гореть в аду до скончания века. День молитвенного собрания приближался, и наступление на меня велось со всех сторон. Например, зайду я случайно за чем-нибудь в столовую, а бабушка стоит на коленях, голову положила на стул и пламенно молится, то и дело поминая мое имя. Бог глядел на меня отовсюду, даже из злобных, холодных глаз тети Эдди. Я чувствовал себя как загнанный зверь. Мне хотелось вырваться из этого дома, уехать. Они так долго просили меня обратиться в веру, что я просто не мог больше оставаться глухим к их мольбам. Я в отчаянии искал способ отказаться и в то же время не навлечь на себя их проклятий. Нот, лучше я убегу из дому, но не сдамся. И вот я придумал план, по допустил промах и нанес бабушке удар в самое сердце. У меня и в мыслях не было ни огорчать, ни унижать ее, самое смешное заключалось в том, что я как раз хотел пролить бальзам в ее истерзанную моим неверием душу, а вместо этого она пережила такой позор и унижение, каких этой доброй христианке не приходилось испытывать никогда в жизни.

Однажды вечером пастор рассказывал в своей проповеди – я на минуту оторвал глаза от его жены и, хотя из мыслей моих она не ушла, стал слушать, – как Иакову явился ангел. Вот оно, подумал я, скажу-ка я бабушке, что мне нужны доказательства, чтобы поверить, – как я могу считать, что что-то существует, если я его не вижу и не могу потрогать руками? А если мне явится ангел, скажу я ей, я буду считать это неопровержимым доказательством того, что бог существует, и буду ему поклоняться, не ведая сомнений; бабушка, конечно, это поймет. Рисковать я ничем не рискую, потому что никакой ангел мне, естественно, никогда не явится, а если явится, я сию же минуту брошусь к врачу, на это у меня ума хватит. Я загорелся этой мыслью. Надо поскорей успокоить бабушку, пусть она не убивается так из-за моей гибнущей души, пусть знает, что не совсем уж я погряз во зле и грехах, ее страстные призывы и мольбы не прошли мимо моего слуха. И, повернувшись к бабушке, я прошептал ей на ухо:

– Знаешь, бабушка, если бы мне тоже явился ангел, как Иакову, я бы поверил.

Бабушка вздрогнула и с изумлением воззрилась на меня; потом ее морщинистое белое лицо осветилось улыбкой, она кивнула и ласково похлопала меня по руке. Слава богу, теперь она хоть ненадолго оставит меня в покое. Во время проповеди бабушка то и дело взглядывала на меня и улыбалась. Ну вот, теперь она знает, что я не остался глух к ее мольбам... Довольный, что моя выдумка удалась, я с чистой совестью продолжал любоваться пасторской женой, думая, как приятно было бы поцеловать ее и испытать те ощущения, о которых я читал в книгах. Служба кончилась, бабушка бросилась к кафедре и начала что-то взволнованно рассказывать пастору; я увидел, что пастор с удивлением глядит на меня. Ах ты черт, с яростью подумал я, проболталась-таки! Если бы я только знал, о чем она ему рассказывает...

Пастор быстро подошел ко мне. Я машинально встал. Он протянул мне руку, я ее пожал.

– Бабушка мне все сказала, – торжественно произнес он.

Я онемел от ярости.

– Кто ее просил? – наконец произнес я.

– Она говорит, ты видел ангела.

Его слова прозвучали буквально как гром среди ясного неба.

От бешенства я скрипнул зубами. Наконец дар речи ко мне вернулся.

– Да нет, сэр, что вы! Какой ангел? – залепетал я, хватая его за руку. – Ничего такого я ей не говорил, она перепутала.

Вот уж не думал попасть в такую передрягу.

Пастор в недоумении хлопал глазами.

– А что же ты ей сказал? – спросил он.

– Сказал, что, если бы мне когда-нибудь явился ангел, я бы поверил.

Господи, как мне было стыдно, каким я чувствовал себя идиотом, как себя ненавидел и жалел мою доверчивую бабушку. Лицо пастора помрачнело и вытянулось. Разочарование было слишком велико, он никак не мог его осмыслить.

– Значит, ты... ты ангела не видел? – спросил он.

– Ну, конечно, нет, сэр! – горячо сказал я и изо всех сил затряс головой, чтобы у него не осталось и тени сомнения.

– Понятно, – протянул пастор и вздохнул.

И вдруг с надеждой устремил взгляд в угол.

– Для бога нет ничего невозможного, ты ведь знаешь, – ободряюще намекнул он.

– Но я-то ничего не видел, – возразил я. – Что же делать, я бы и рад...

– Молись, и бог снизойдет к тебе, – сказал он.

Мне вдруг стало душно, я хотел опрометью броситься вон из церкви и никогда в жизни сюда не возвращаться. Но пастор крепко держал меня за руку, я не мог уйти.

– Сэр, это ошибка, разве я думал, что так получится, – уверял его я.

– Послушай, Ричард, я старше тебя, – сказал он. – Твое сердце требует веры, я чувствую. – Наверно, лицо мое выразило сомнение, потому что он добавил: – Поверь мне, прошу тебя.

– Сэр, пожалуйста, не рассказывайте об этом никому, – попросил я.

Лицо его снова озарилось слабой надеждой.

– Может, ты просто стесняешься, потому и просишь меня не рассказывать? – высказал он предположение. – Слушай, ведь дело-то серьезное. Если ты в самом деле видел ангела, не скрывай от меня, скажи.

Доказывать ему я уже был не в силах, я лишь молча качал головой. Рядом с его надеждой все слова теряли смысл.

– Обещай мне молиться. Если ты будешь молиться, бог не оставит твою молитву без ответа, – сказал он.

Я отвернулся, стыдясь за него, я чувствовал, что, дав ему повод для несбыточных надежд, я нечаянно совершил что-то непристойное, мне было жаль его за эти надежды и хотелось поскорее от него уйти. Наконец он отпустил меня, прошептав:

– Мы с тобой как-нибудь еще поговорим.

Прихожане глядели на меня во все глаза. Я сжал кулаки. Все во мне клокотало, а бабушка сияла счастливой, простодушной улыбкой. Ведь она жила в постоянном ожидании чуда, вот почему и произошло это недоразумение. И она рассказала о "чуде" всем, кто был в церкви, и все теперь знают, даже жена пастора! Вон они все стоят и шепчутся, и на лицах их изумление и восторг. Если бы я в эту минуту поднялся на кафедру и стал говорить, я, может быть, увлек бы их всех за собой, может быть, я пережил бы тогда миг своего величайшего торжества!

Бабушка подбежала ко мне, плача от радости, крепко прижала к груди. И тут меня словно прорвало, я накинулся на нее с упреками: она не поняла меня, она ошиблась! Наверное, я говорил слишком громко и резко – вся церковь собралась вокруг нас, – потому что бабушка вдруг отпрянула, ушла в дальний угол и вперила оттуда в меня холодный, остановившийся взгляд. Я был раздавлен. Подошел к ней, хотел объяснить, как все было.

– Зачем, зачем ты мне это сказал? – проговорила она срывающимся голосом, и я понял, как велико ее горе.

До самого дома она не проронила ни слова. Я шел рядом, встревоженно заглядывая в ее старое, усталое белое лицо, я видел морщинистую шею, черные ждущие глаза в глубоких глазницах, сухонькое тело и думал, что ведь я лучше ее понимаю, зачем нужна человеку религия, как стремится человеческое сердце к тому, чего нет и никогда не будет, как жаждет человеческий дух вырваться за узкие пределы, поставленные неумолимой жизнью.

Мне удалось убедить бабушку, что я не хотел ее расстраивать, и она ухватилась за это проявление заботы о ней, чтобы еще раз попытаться обратить мое сердце к богу. Она плача уговаривала меня молиться, молиться по-настоящему, горячо, со слезами...

– Бабушка, не требуй с меня обещания, – попросил я.

– Нет, обещай мне, ради спасения своей души обещай, – настаивала она.

Я дал ей обещание, я должен был как-то искупить свою вину за то, что выставил ее нечаянно перед всей церковью на посмешище.

Каждый день я поднимался к себе в комнату, запирал дверь, становился на колени и пытался молиться, но ничего путного придумать не мог. Однажды я вдруг увидел, до чего все это глупо, и прямо на коленях громко расхохотался. Нет, я не могу молиться и никогда не смогу, нечего и время терять. Но я скрыл от всех свою неудачу. Я был уверен, что, если у меня когда-нибудь что-нибудь и выйдет с молитвой, слова мои бесшумно взлетят к потолку и тихо опустятся на меня, как пух.

Попытки молиться изводили меня, отравляли жизнь, я горько жалел, что дал бабушке обещание. Но потом я сообразил, что можно прекрасно проводить время у себя в комнате и не молясь, часы теперь летели как минуты. Я брал Библию, бумагу с карандашом и словарь рифм и принимался сочинять тексты гимнов. В оправдание себе я говорил, что, если мне удастся сочинить хороший гимн, бабушка, может быть, простит меня. Но даже это мне не удалось, святой дух упорно не желал осенить меня...

В один прекрасный день, придумывая, как бы убить время, отведенное для молитвы, я вспомнил многотомную историю индейцев, которую читал в прошлом году. Ага, теперь я знаю, чем заняться: напишу-ка я рассказ об индейцах. Так, кто же у меня будет герой? Ну, скажем, девушка-индианка... Я стал описывать девушку, прекрасную и молчаливую, она сидела одна на берегу тихой реки под сенью вековых деревьев и ждала... Ей предстояло выполнить какую-то тайную клятву; что делать с этой девушкой дальше, я не знал и потому решил: она должна умереть. Вот она медленно поднимается с камня и идет к темной воде, лицо ее непроницаемо и величаво, она ступает в реку и идет, погружаясь все глубже, вот вода ей уже по грудь, по плечи... вот она закрыла ее с головой; Даже умирая, девушка не издала ни стона, ни вздоха.

"Спустилась ночь и тихо поцеловала зеркальную гладь подводной могилы. Стояло безмолвие, лишь одиноко шелестела во тьме листва вековых деревьев", – написал я и поставил точку.

Я был в ужасном волнении. Перечитал рассказ и почувствовал, что в нем многого не хватает, нет сюжета, действия, есть только настроение, тоска, смерть. Но ведь я никогда в жизни ничего не сочинял, может быть, рассказ и плохой, но он уже есть, существует, и создал его я... Кому его показать? Родным? Ни за что – они подумают, что я рехнулся. Прочту молодой женщине, которая живет по соседству. Когда я к ней пришел, она мыла посуду. Я взял с нее клятву, что она никогда никому не расскажет, и стал читать свой опус вслух. Когда я кончил, она глядела на меня со странной улыбкой, изумленно и озадаченно.

– А зачем это? – спросила она.

– Просто так.

– Для чего ты это написал-то?

– Захотелось.

– Но кто тебя научил?

Я гордо вскинул голову и сунул рукопись в карман со снисходительной усмешкой – дескать, подумаешь, я каждый день такие рассказы пишу, это проще простого, надо только уметь. Но вслух ответил тихо и смиренно:

– Никто не научил. Сам придумал.

– И что ты с ним будешь делать?

– Ничего.

Бог ее знает, что она подумала. Для людей, которые меня окружали, не было врага злее, чем сочинительство, желание выразить себя на бумаге. И я до конца своих дней не забуду оторопелое, изумленное лицо молодой женщины, когда я кончил читать свой рассказ и посмотрел на нее. Ее неспособность понять, что же я такое сделал и чего я хочу, вознаградила меня за все. Когда я потом вспоминал, как ошарашило ее мое произведение, я радостно улыбался, сам не зная чему.

5

Я почувствовал, что снова могу дышать, жить, словно я вышел из тюрьмы на свободу. Мистический страх исчез, и я вернулся к обычной жизни, которая с каждым днем увлекала меня все сильнее. Я перестал мучительно размышлять, не пытался больше молиться, а играл с ребятами, дружил и с мальчиками и с девочками, свободно чувствовал себя в компании, жил ее интересами, удовлетворял свою жажду бытия, жажду жизни.

Бабушка и тетя Эдди ко мне переменились, они махнули на меня рукой, считая погибшим. Они говорили мне, что мир, в котором я живу, для них не существует, и потому даже родственники по крови, погрязшие в этом мире, для них все равно что умерли. Навязчивая забота сменилась холодной враждебностью. Только мать, которой к тому времени стало немного лучше, сохраняла ко мне интерес, уговаривала учиться, наверстывать потерянное время.

Свобода принесла свои проблемы. Мне были нужны учебники – чтобы купить их, пришлось ждать много месяцев. Бабушка заявила, что отказывается покупать светские книги. Ходить мне было не в чем. Бабушка и тетя Эдди так сердились на меня, что заставили самому себе стирать и гладить. Питались мы по-прежнему плохо – картошка со свиным салом и овощи, но я уже давно к такой еде привык. Я стал учиться, чувствуя, что важны не знания сами по себе, а приобщение к миру других людей.

До поступления в школу Джима Хилла я проучился без перерыва только один год в приходской школе, а так каждый раз сразу после начала занятий что-нибудь случалось, и я школу бросал. Развивался я однобоко, в людских чувствах разбирался куда лучше, чем в жизни. И мог ли я знать, что мне всего-то и осталось учиться четыре года и что на этом мое официальное образование закончится.

В первый день в школе меня встретили, как встречают всех новичков, но я был к этому готов. Какое место сумею я здесь занять и сохранить? С карандашом и блокнотом я небрежной походочкой вошел в школьный двор; на голове у меня была новенькая дешевая соломенная шляпа. Я смешался с толпой ребят, надеясь, что сразу-то они не обратят на меня внимания, хотя в конце концов, конечно, распознают новичка. Долго мне ждать не пришлось. Кто-то из парней налетел на меня сзади, сбил шляпу на землю и закричал:

– Эй, огородное пугало!

Я поднял шляпу, но другой мальчишка тут же выбил ее у меня из рук и поддал ногой.

– Огородное пугало!

Я снова поднял ее, выпрямился и стал ждать. Орал уже чуть не весь двор. Мальчишки меня окружили, показывали на меня пальцами, пронзительно визжали:

– Пугало! Огородное пугало!

Пока что настоящего повода для драки не было, никто из мальчишек, по сути, на бой меня не вызывал. Я надеялся, что скоро им все это надоест, а завтра я приду без шляпы. Но парень, который первый начал задираться, снова подскочил ко мне.

– Ах, мамочка купила ему такую красивую соломенную шляпу, – кривлялся он.

– Заткнись, дурак, – предупредил его я.

– Глядите, он, оказывается, умеет разговаривать!

Ватага разразилась хохотом; все ждали, что будет дальше.

– Откуда ты взялся такой? – спросил тот самый парень.

– Не твое собачье дело, – сказал я.

– Эй ты, полегче на поворотах, а то схлопочешь у меня.

– Ты мне рот не затыкай, – сказал я.

Мальчишка поднял с земли камень, положил его себе на плечо и снова подошел ко мне.

– Попробуй сбей, – подначивал он.

Я помедлил минуту, потом молниеносно сбил камень с его плеча, нагнулся, схватил его за ноги и повалил на землю. Из ребячьих глоток вырвался восторженный вопль. Я кинулся на упавшего мальчишку и принялся его дубасить. Но кто-то рывком поднял меня – ага, на очереди еще один. О моей растоптанной шляпе уже давно забыли.

– Это мой брат, не смей его бить! – крикнул второй мальчишка.

– Двое на одного – нечестно! – закричал я.

Теперь они шли на меня вдвоем. Вдруг меня ударили в затылок. Я обернулся – по земле катился кусок кирпича, спину обожгла кровь. Я быстро оглядел двор и увидел груду кирпичных обломков. Схватил несколько штук. Братья отступили. Я размахнулся, чтобы запустить в них кирпичом, и тогда один из них повернулся спиной и кинулся наутек. Я бросил кирпич и попал прямо ему в спину. Он заорал. Я погнался по двору за другим. Ребята верещали от восторга, они меня окружили и наперебой твердили, как здорово я отделал братьев, ведь это самые большие драчуны в школе. Но вдруг толпа затихла и расступилась. Ко мне приближалась учительница. Я ощупал шею: рука вся была в крови.

– Это ты бросил кирпич? – спросила она.

– Они полезли двое на одного.

– Пойдем, – сказала она и взяла меня за руку.

Я вошел в школу в сопровождении учительницы, точно арестованный. Она привела меня в учительскую, там уже сидели братья-драчуны.

– Это они? – спросила она.

– Они вдвоем полезли, – сказал я. – А я просто защищался.

– Он первый меня ударил! – крикнул один из братьев.

– Врешь! – закричал я.

– Не смей здесь так выражаться, – сказала учительница.

– Они вас обманывают, – сказал я. – Я здесь новенький, а они разодрали мою шляпу.

– Он первый меня ударил, – повторил мальчишка.

Я шмыгнул мимо учительницы, которая стояла между нами, и врезал ему по физиономии. Он с воплем бросился на меня. Учительница схватила нас за руки.

– Да ты что! – закричала она на меня. – Как ты смеешь драться в школе! Ты с ума сошел?

– Он врет, – упрямо твердил я.

Она велела мне сесть, я сел, но не сводил глаз с братьев. Она выпроводила их из комнаты; я сидел, ждал, когда она вернется.

– Ладно, на этот раз я тебя прощаю, – сказала она.

– Я не виноват.

– Знаю. Но ты ударял одного из них прямо здесь, – сказала она.

– Извините.

Она спросила, как меня зовут, и отправила в класс. Не знаю почему, но меня посадили в пятый класс. Они же, наверное, сразу поймут, что мне там не место. Я сидел и ждал. Меня спросили, сколько мне лет, я ответил, и мне разрешили остаться.

Я занимался день и ночь, и через две недели меня перевели в шестой класс. Радостный, прибежал я домой и с порога выложил свою новость. Дома сначала не поверили – ведь я такой никчемный, испорченный мальчишка. Я торжественно объявил, что хочу стать врачом, буду заниматься научными исследованиями, делать открытия. Опьяненный успехом, я и не задумывался о том, на какие средства я буду учиться в медицинском институте. Но раз я сумел за две недели перейти в следующий класс, для меня все возможно, я все могу.

Теперь я все время был с ребятами, мы учились, спорили, болтали обо всем на свете; я воспрянул духом, почувствовал необыкновенный прилив жизненных сил. Я знал, что живу в мире, с которым мне придется сойтись лицом к лицу, когда я буду взрослым. Будущее вдруг стало для меня близким и осязаемым, насколько это может почувствовать черный мальчишка из штата Миссисипи.

Большинство моих школьных товарищей работали по утрам, вечерам и в субботу, они зарабатывали себе на одежду, на книги, у них всегда были карманные деньги. Если я видел, как кто-то из наших ребят заходит днем на перемене в бакалейную лавку, обводит глазами полки и покупает, что ему хочется – пусть даже всего на десять центов, – это для меня было подлинное чудо. Но когда я сказал бабушке, что тоже хочу работать, она и слушать меня не захотела: пока я живу под ее кровом, ни о какой работе и речи быть не может. Я спорил, доказывал, что суббота – единственный день, когда я могу хоть что-то заработать, а бабушка смотрела мне в глаза и цитировала Священное писание:

– А день седьмый – суббота Господу, Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришлец, который в жилищах твоих; чтобы раб твой и рабыня твоя могли отдохнуть, как и ты сам...

Решение было окончательное и обжалованию не подлежало. Мы уже давно жили впроголодь, но бабушку не прельщало мое обещание отдавать ей половину или даже две трети моего заработка; нет, никогда – Твердила она. Ее отказ привел меня в бешенство, я проклинал судьбу за то, что вынужден жить с такими сумасшедшими дурехами. Я сказал бабушке, что нечего ей заботиться о моей душе, а она ответила, что я еще мал, что мою душу поручил ей господь, а я вообще ничего не понимаю и должен молчать.

Чтобы защититься от назойливых вопросов о моем доме и моей жизни, чтобы избежать приглашений, которых я не мог принять, я держался в школе особняком и, хотя искал общества ребят, старался, чтобы они не догадались, как далек я от мира, в котором живут они; я ценил их дружбу, хоть и не показывал этого; был болезненно застенчив, но скрывал это веселой улыбкой и привычными остротами. Каждый день в большую перемену я ходил с ребятами и девчонками в лавку на углу, стоял у стены и глядел, как они покупают бутерброды, а когда меня спрашивали: "А ты чего не завтракаешь?", я пожимал плечами и говорил: "Я днем не хочу есть". У меня слюнки текли, когда на моих глазах разрезали булочки и клали на них сочные сардины. Я снова и снова давал себе клятву, что когда-нибудь я покончу с этой нуждой, голодом, отверженностью, стану таким, как все, и не подозревал, что никогда не сумею сблизиться с людьми, что я обречен жить рядом с ними, не разделяя их жизни, что у меня моя собственная, одинокая дорога и что потом, через многие годы, люди будут удивляться, как я смог ее одолеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю