355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ричард Райт » Черный » Текст книги (страница 3)
Черный
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:19

Текст книги "Черный"


Автор книги: Ричард Райт


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

– Просто так, книгу, – уклончиво ответила она, настороженно оглядываясь.

– А про что она? – допытывался я.

– Я не могу говорить с тобой о книгах, бабушка рассердится, – сказала она.

В ее голосе я уловил нотку сочувствия.

– Ну и пусть сердится, мне все равно, – громко и отважно заявил я.

– Тс-с-с... Разве можно так говорить!

– Но я хочу знать.

– Вот вырастешь, сам будешь читать книги, тогда и узнаешь, о чем они...

– Нет, я хочу сейчас!

Она минутку подумала, потом закрыла книгу.

– Иди сюда, – сказала она.

Я сел у ее ног и уставился ей в лицо.

– Жил-был на свете старый-престарый старик по имени Синяя Борода, шепотом начала она.

Она рассказывала мне сказку о Синей Бороде и семи его женах, а я слушал, не видя ничего вокруг – ни крыльца, ни яркого солнца, ни лица Эллы. Я жадно впитывал ее слова и наполнял их жизнью, которая рождалась где-то во мне. Я узнал, как Синяя Борода заманивал девушек в свои сети, женился на них, а потом убивал и вешал за волосы в темном чулане. От сказки мир вокруг меня ожил, стал дышать, пульсировать. Она рассказывала, и действительность менялась на моих глазах, предметы принимали иной облик, мир населялся волшебными существами. Я ощущал жизнь острее, глубже, глядел на все другими глазами. Зачарованный и восхищенный, я то и дело перебивал Эллу, требуя новых подробностей. Мое воображение пылало. Ощущения, которые эта сказка во мне пробудила, так навсегда и остались со мной. Уже близился конец, я так увлекся, что забыл обо всем на свете, и в это время на крыльцо вышла бабушка.

– Сейчас же замолчи, нечестивица! – крикнула она. – Я не потерплю у себя в доме этих измышлений дьявола!

Меня точно обухом по голове ударили, я раскрыл рот, не понимая, что происходит.

– Простите, миссис Уилсон, – пролепетала Элла, вставая. – Он так меня просил...

– Он ведь маленький, несмышленый, и ты это прекрасно знаешь! – не унималась бабушка.

Элла потупилась и ушла в дом.

– Бабушка, бабушка, она же не досказала! – взмолился я, хоть и чувствовал, что надо молчать.

Но бабушка размахнулась и ударила меня по губам тыльной стороной руки.

– Замолчи! – прошипела она. – Ты сам не понимаешь, что говоришь!

– Мне же интересно, что было дальше! – хныкал я, заранее увертываясь от второго удара.

– Вот они, козни дьявола! – возопила она.

Бабушка была хоть и негритянка, но кожа у нее была белая, и все принимали ее за белую. Ее дряблые щеки дрожали, огромные, широко расставленные черные глаза в глубоких глазницах горели гневом, губы вытянулись в ниточку, высокий лоб был грозно нахмурен. Когда бабушка сердилась, веки ее опускались, полуприкрывая зрачки, и это было особенно страшно.

– Такая хорошая сказка... – тянул я.

– Ты будешь гореть в аду! – провозгласила она с такой неистовой убежденностью, что и я на миг в это поверил.

То, что я не узнал конца сказки, наполнило меня ощущением утраты, пустоты. Мне страстно хотелось еще раз испытать то острое, захватывающее, сродни боли и страху волнение, в которое привела меня сказка, и я поклялся, что, как только вырасту, я куплю все книги, какие есть в мире, и прочту их, чтобы утолить жажду, которая во мне таится, – жажду интриг, тайн, заговоров, зверских убийств. Сказка всколыхнула во мне такие сокровенные глубины, что я и внимания не обратил на угрозы матери и бабушки. Они решили, что это просто каприз упрямого, глупого мальчишки и все скоро пройдет; им и в голову не приходило, как серьезен мой интерес. Откуда им было знать, что рассказанная мне шепотом история с обманами и убийствами оказалась первым толчком, который разбудил мою душу? Ни уговоры, ни наказания теперь на меня не действовали. То, что я ощутил, стало для меня как бы вкусом жизни, и я любой ценой стремился достичь этого ощущения. Я сознавал, что родным меня не понять, и не лез на рожон. Но когда никто не видел, я проскальзывал в комнату Эллы, брал потихоньку какую-нибудь книгу и, спрятавшись с нею в сарай, пытался читать. Незнакомых слов было так много, что я подчас не мог разобраться, о чем же в книге идет речь. Я жаждал научиться читать большие, толстые книги и изводил мать, бегая к ней за каждым непонятным словом, которое мне встречалось, – не потому, что слово было так важно само по себе, а потому, что оно указывало мне путь в прекрасную запретную страну.

Однажды мать почувствовала себя плохо, и ей пришлось лечь. Вечером бабушка решила устроить нам с братишкой купанье. Она принесла в комнату два корыта, налила воду и велела нам раздеться, а сама уселась с вязаньем в углу, время от времени поглядывая на нас и давая указания, что делать. Мы радостно плескались, играли, хохотали, изо всех сил старались попасть друг другу в глаза мыльной пеной и так забрызгали пол, что бабушка наконец сердито прикрикнула:

– Хватит валять дурака, мойтесь как следует!

– Мы больше не будем, бабушка, – по привычке ответили мы и как ни в чем не бывало продолжали шалить.

Я набрал полные пригоршни мыльной пены и позвал братишку. Он повернул ко мне голову, и я плеснул в него, но он быстро нагнулся, и пена шлепнулась на пол.

– Хватит шалить, Ричард, мойся!

– Больше не буду, бабушка, – ответил я, не сводя глаз с брата и надеясь все-таки подкараулить и плеснуть в него пеной.

– Иди-ка сюда, – приказала мне бабушка, откладывая вязанье.

Смущаясь, я пошел к ней голышом через всю комнату. Она выхватила у меня из рук полотенце и принялась тереть мне уши, лицо, шею.

– Нагнись, – велела она.

Я нагнулся, и она стала мыть мне попку. В мыслях у меня был туман, как бывает на грани яви и сна. И вдруг ни с того ни с сего я брякнул, сам толком не понимая, что говорю:

– Вымоешь, а потом поцелуй меня в зад, – произнес я тихо и совершенно не злокозненно.

Я почувствовал неладное только потому, что бабушкины руки вдруг нехорошо застыли, а потом как отшвырнут меня прочь. Я обернулся и увидел, что ее белое лицо онемело, а черные горящие глаза впились в меня. Но их странному выражению я догадался, что ляпнул что-то ужасное, по до какой степени это ужасно, я и представить себе не мог. Бабушка медленно поднялась со стула, занесла мокрое полотенце высоко над головой и хлестнула по моему голому заду со всем гневом своей оскорбленной старости. Меня точно огнем ожгло, я задохнулся от боли и стал ловить ртом воздух, потом втянул голову в плечи и заревел. Я не понимал того, что сказал, не ощущал грязного смысла тех слов, за что она меня бьет? А бабушка снова размахнулась и ударила меня с такой силой, что я упал на колени. В голове мелькнуло: надо удирать, иначе она меня убьет. Я поднялся на ноги и с ревом, как был, голый, кинулся из комнаты. Навстречу мне быстро шла мать.

– Что случилось, мама? – спросила она бабушку.

Я остановился в коридоре, дрожа и не сводя с бабушки глаз, хотел все объяснить, но не мог и лишь беззвучно шевелил губами. А бабушка тоже словно сошла с ума, она стояла неподвижно, как статуя, в упор глядела на меня и не произносила ни слова.

– Ричард, что ты натворил? – обратилась мать ко мне.

Я затряс головой, готовясь снова сорваться с места и бежать.

– Господи помилуй, да что тут у вас стряслось? – спрашивала мать, глядя то на меня, то на бабушку, то на брата.

Бабушка вдруг сникла, пошатнулась, швырнула полотенце на пол и заплакала.

– Он... я ему мыла... вон там... – заливаясь слезами, бабушка показала, где, – а он, этот черномазый дьяволенок... – От оскорбления и гнева ее всю трясло. – Он велел мне поцеловать себя в то самое место, когда я его вымою.

На сей раз онемела мать.

– Не может быть! – наконец вскричала она.

– Еще как может, – прорыдала бабушка.

– Нет, такого он сказать не мог! – решительно возразила мать.

– Еще как мог, – всхлипнула бабушка.

Я слушал, и до меня смутно начало доходить, что я совершил нечто чудовищное и теперь уже ничего не исправишь, не вернешь слов, которые сорвались с моего языка, хотя я отдал бы все на свете, чтобы уничтожить их, перечеркнуть, забыть, перенестись на несколько минут назад, когда они еще не были сказаны. Мать подняла с пола полотенце и двинулась ко мне. Я с визгом метнулся в кухню, она за мной, тогда я выскочил на крыльцо и побежал в темноте по двору, натыкаясь то на забор, то на деревья, разбивая в кровь ноги о корни и отчаянно вопя. Я не мог судить о тяжести содеянного мною, мне казалось, я совершил преступление, которое нельзя простить. Знай я, как именно мать с бабушкой поняли мои слова, я никуда не стал бы удирать и спокойно принял назначенную мне кару, а я решил – все, я пропал, со мной сделают неизвестно что, и потому обезумел от страха.

– Пойди сюда, негодник, пойди, дурак! – звала меня мать.

Я прошмыгнул мимо нее в дом, пулей пролетел по коридору и забился в темный угол. Тяжело дыша, мать кинулась на меня. Я юркнул вниз, пополз, вскочил на ноги и снова бросился наутек.

– Зря стараешься, голубчик, не поможет, – говорила мать. – Все равно я тебя сегодня отстегаю, умру, но отстегаю!

Она снова рванулась ко мне, и снова я успел отскочить, тяжелый жгут мокрого полотенца просвистел мимо. Я вбежал в комнату, где стоял братишка.

– Да что случилось-то? – недоуменно спросил он: ведь он не слыхал моих слов.

Губы мне ошпарил удар. От боли я завертелся волчком. Теперь я попался в лапы к бабушке! Она влепила мне подзатыльник. Тут в комнату вошла мама. Я упал на пол и залез под кровать.

– Вылезай сейчас же! – приказала мать.

– Не вылезу! – вопил я.

– Вылезай, не то изобью до полусмерти!

– Не вылезу!

– Позови отца, – сказала бабушка.

Я затрясся. Бабушка послала братишку за дедом, а деда я боялся пуще смерти. Это был высокий жилистый негр, угрюмый и молчаливый. Когда он сердился, то так страшно скрежетал зубами, что кровь стыла в жилах. Во время Гражданской войны дед сражался в армии северян, и по сей день в его комнате, в углу, стояла заряженная винтовка. Он был убежден, что война между штатами вот-вот вспыхнет снова. Я слышал, как братишка выскочил из комнаты, и понял, что сию минуту явится дед. Я сжался в комочек и застонал:

– Не надо, пожалуйста, не зовите...

Пришел дед и велел мне вылезать из-под кровати. Я не двинулся с места.

– Вылезайте, молодой человек, вылезайте, – повторял он.

– Не вылезу!

– Ты, видно, хочешь, чтоб я принес винтовку?

– Нет, сэр, не надо! Пожалуйста, не убивайте меня!

– Тогда вылезай!

Я не шевельнулся. Дедушка взялся за спинку и подвинул кровать. Я вцепился в ножку, и меня поволокло вместе с ней. Дед схватил меня за ногу, но я не сдался. Он двигал кровать то в одну сторону, то в другую, а я стоял на четвереньках под самой серединой кровати и ползал вслед за ней.

– Вылезай, паршивец, ух, как я тебя выпорю! – кричала мать.

Я не шевелился. Снова поехала кровать – я пополз следом. Я не думал, не размышлял, не рассчитывал, я просто повиновался инстинкту: мне грозит страшная опасность, нужно ее избежать, вот и все. Наконец, дедушка махнул на меня рукой и ушел.

– Прячься не прячься – все равно выпорю, – сказала мать. – Хоть месяц там сиди, а свое получишь. И есть тебе сегодня не дам.

– Да что он сделал-то? – допытывался братишка.

– Сделал такое, за что убить мало, – сказала бабушка.

– А что это такое? – не отставал братишка.

– Хватит болтать, ложись лучше в постель, – велела ему мать.

Уже давно наступила ночь, а я все сидел под кроватью. Все в доме заснули. Мне так хотелось есть и пить, что я решил вылезти, а когда вылез и встал на ноги, то увидел в коридоре мать – она ждала меня.

– Иди в кухню, – приказала она.

Я пошел за ней в кухню, и там она меня высекла, но не мокрым полотенцем, потому что дедушка это запретил, а розгой. Она била меня и требовала, чтобы я признался, где я слышал эту похабщину, а я ничего не мог сказать ей, и от этого она лишь пуще разъярялась.

– Буду сечь, пока не признаешься, – объявила она.

В чем я мог ей признаться? Среди тех матерных слов, которым я научился в мемфисской школе, не было ни одного, касающегося извращений, хотя я вполне мог слышать такие слова, когда таскался пьяный по пивным. Утром бабушка торжественно объявила, что знает, кто погубил меня: я развратился, читая книги Эллы. Я спросил, что это значит – "развратился", и мать меня снова выдрала. Как ни убеждал я их, что ни в одной книге таких слов не было и что я никогда ни от кого их не слышал, они мне не верили. Бабушка стала обвинять Эллу, мол, это она рассказывает мне всякие непристойности, и расстроенная Элла, плача, уложила чемоданы и съехала от нас. Ужасный скандал, который разразился из-за моих слов, доказал, что в них скрыт какой-то особый смысл, и я дал себе слово дознаться, за что же меня били и позорили...

Жизнь начала говорить со мной более внятным языком. У каждого события, я знал теперь, был собственный смысл.

Помню, с каким острым, холодящим душу восторгом ловил я безветренными летними ночами порхающих светлячков.

Помню, как манил меня влажный, сладкий, всепроникающий аромат магнолий.

Помню, какой безбрежной свободой веяло от зеленых полей, когда по густой, высокой траве катились мягкие, серебрящиеся под солнцем волны.

Помню, какое бескорыстное восхищение изобилием природы я испытал, когда на моих глазах раскрылась коробочка хлопка и на землю упал белый, пушистый комочек ваты.

Помню, какая жалость сдавила мне горло, когда я увидел во дворе жирную, тяжело переваливающуюся утку.

Помню, какой тревогой вонзилось в меня струнное гудение черно-желтого шмеля, взволнованно, но терпеливо вьющегося над белой розой.

Помню, как одурманило и усыпило меня молоко, когда я впервые в жизни пил его вдоволь, стакан за стаканом, медленно, чтобы продлить удовольствие.

Помню, какой горький смех разбирал меня, когда мы поехали с бабушкой в город и ходили по магазинам Кэпитоль-стрит, а белые с недоумением глазели на нас – белую старуху с двумя цепляющимися за ее руки негритятами.

Помню чудесный свежий запах жареных хлопковых семян, от которого начинали течь слюнки.

Помню, в какой я приходил азарт, когда пасмурными днями мы с дедом ловили рыбу в желтых от глины речушках.

Помню, с каким жадным наслаждением я поедал молодые лесные орехи.

Помню, как жарким летним утром я исцарапался в кровь, собирая ежевику, а когда вернулся домой, губы и руки у меня были черные и липкие от ежевичного сока.

Помню, как я в первый раз попробовал сандвич с жареной рыбой, – мне показалось, что ничего вкуснее я в жизни не ел, и я отщипывал по крошечке, мечтая, чтобы сандвич никогда не кончился.

Помню, как болел у меня всю ночь живот после того, как я залез тайком к соседям в сад и наелся там зеленых персиков.

Помню, как однажды утром я чуть не умер от страха, потому что наступил босой ногой на ярко-зеленую змейку.

Помню долгие, тягучие, нескончаемые дни и ночи, когда зарядят беспросветные дожди...

Наконец-то мы стоим с чемоданами на вокзале и ждем поезда, который отвезет нас в Арканзас, и вдруг я в первый раз в жизни замечаю, что возле кассы стоят две очереди – "черная" и "белая". Пока мы гостили у бабушки, я осознал, что на свете существуют негры и белые, осознал так остро, что эту мысль уже не вытравить из меня до самой смерти. Когда стали садиться в поезд, я обратил внимание, что негры направляются к одним вагонам, а белые – к другим. Мне по наивности захотелось посмотреть, как белые едут в своих вагонах.

– Можно пойти взглянуть хоть одним глазком на белых? – попросил я мать.

– Сиди смирно, – не пустила она.

– Но ведь это же можно, правда?

– Сиди, сказано!

– Почему ты меня не пускаешь?

– Ты перестанешь болтать глупости?

Я уже не раз замечал, что мать сердится, когда я начинаю расспрашивать ее о неграх и о белых, и никак не мог понять, почему. Мне хотелось понять эти две разные породы людей, которые живут бок о бок и которых ничто не объединяет – кроме, пожалуй, ненависти. И потом, моя бабушка... Кто она белая? Совсем белая или не совсем? И кем ее считают белые?

– Мам, а бабушка белая? – спросил я, когда поезд наш мчался сквозь темноту.

– У тебя же есть глаза, сам видишь, какая она, – ответила мать.

– А белые считают ее белой?

– Возьми да спроси их сам, – отрезала она.

– Но ты-то ведь знаешь! – не отставал я.

– Я? Откуда? Я же не белая.

– Бабушка на вид белая, – сказал я, надеясь утвердиться хотя бы в одном. – А мы – цветные. Почему же она тогда живет с нами?

– Ты что, не хочешь, чтобы бабушка жила с нами? – спросила мать, уходя от моего вопроса.

– Хочу.

– Зачем же тогда спрашиваешь?

– Потому что хочу знать.

– Ведь бабушка живет с нами, верно?

– Живет.

– Так чего же тебе еще?

– А она хочет жить с нами или нет?

– Что ж ты ее сам об этом не спросил? – насмешливо сказала мать, опять уклоняясь от ответа.

– Она что, стала цветной, когда вышла замуж за дедушку?

– Перестань задавать глупые вопросы!

– Нет, правда?

– Никакой цветной бабушка не стала, – сердито ответила мать, – у нее от рождения такая кожа.

Снова мне не давали проникнуть в тайну, в смысл, в суть того, что крылось за словами и умолчаниями.

– Почему бабушка не вышла замуж за белого? – спросил я.

– Потому что не хотела, – со злостью отрезала мать.

– Почему ты не хочешь со мной разговаривать?

Она влепила мне затрещину, и я заревел. Потом, сколько-то времени спустя, она все-таки рассказала мне, что бабушкины предки были ирландцы, шотландцы и французы и в каком-то колене к кому-то из них примешалась негритянская кровь. Рассказывала мать спокойно, ровно, обыденно, без тени волнения.

– Какая была у бабушки фамилия до того, как она вышла за дедушку?

– Боулден.

– Откуда у нее такая фамилия?

– От белого, который был ее хозяином.

– Она что же, была рабой?

– Да.

– Фамилия бабушкиного отца тоже была Боулден?

– Бабушка не знала своего отца.

– И потому ей дали первую попавшуюся фамилию, да?

– Дали ей фамилию – и все, больше я ничего не знаю.

– А разве бабушка не могла узнать, кто ее отец?

– Зачем, дурачок ты эдакий?

– Чтобы знать.

– А зачем ей это знать-то?

– Просто так.

– Ну узнала бы она, а дальше что?

На это я ничего не мог ей ответить.

Я зашел в тупик.

– Мам, а от кого нашему папе досталась фамилия?

– От его отца.

– А его отцу от кого?

– От белого хозяина, как нашей бабушке.

– Они знают, кто он был?

– Не знаю.

– А почему же они не узнали?

– Зачем? – жестко спросила мать.

И я подумал, что отцу и в самом деле не нужно и не интересно знать, кто был отец его отца.

– Кто были папины предки? – спросил я.

– Были белые, были и краснокожие, были и черные.

– Значит, индейцы, белые и негры?

– Да.

– Кто же тогда я?

– Когда вырастешь, тебя будут называть цветным, – сказала мать. Потом посмотрела на меня и спросила, язвительно усмехаясь: – Что, вам это не по нутру, мистер Райт?

Я разозлился и промолчал. Пусть называют меня цветным, мне от этого ни холодно и ни жарко, а вот мать от меня все равно что-то скрывает. Скрывает не факты, а чувства, отношения, принципы, она не хочет, чтобы я о них знал, и, когда я настаиваю, сердится. Ладно, все равно когда-нибудь узнаю. Пусть я цветной – что тут такого? Почему я должен чего-то остерегаться? Правда, я не раз слышал о том, что цветных бьют и даже убивают, но все это, думал я, меня не касается. Конечно, такие разговоры вселяли смутную тревогу, но я был уверен, что уж себя-то я в обиду не дам. Все очень просто: если кто-то захочет убить меня, я убью его первый.

Когда мы приехали в Элейн, то оказалось, что тетя Мэгги живет в одноэтажном домике с верандой и двор их обнесен забором. Это было очень похоже на наш дом в детстве, и я страшно обрадовался. Мог ли я знать, как недолго мне придется здесь прожить, мог ли я знать, что мое бегство отсюда станет моим первым причастием расовой ненависти?

Мимо дома проходила широкая пыльная дорога, по обочинам ее росли полевые цветы. Было лето, в воздухе день и ночь стоял запах пыли. Проснувшись рано утром, я бежал босиком на дорогу – как чудесно было ощущать подошвами холод лежащей сверху росы и почти одновременно с ним тепло нагретой солнцем мягкой глубокой пыли!

Когда поднималось солнце, начинали летать пчелы, и я обнаружил, что их можно убивать ладошками, нужно только хорошенько прицелиться и хлопнуть. Мать остерегала меня, говорила не надо, пчелы мед собирают, грех убивать тех, кто нас кормит, пчела меня когда-нибудь за это ужалит. Но я был уверен, что перехитрю всех пчел. Однажды утром я прихлопнул руками огромного шмеля, который как раз нацелился сесть на цветок, и он ужалил меня в самую ладошку. Я с ревом кинулся домой.

– Так тебе и надо, – безжалостно сказала мать.

Больше я пчел никогда не убивал.

Муж тети Мэгги, дядя Госкинс, содержал пивной зал, его посещали негры, работавшие на окрестных лесопильнях. Вспомнив пивной зал в Мемфисе, я стал просить дядю Госкинса, чтобы он как-нибудь взял меня с собой и показал свое заведение, и он обещал, но мать запретила, она боялась, что, если я еще хоть раз попаду в пивную, из меня непременно вырастет пьяница. Ну что ж, не показываете пивной зал – не надо, зато наедаться здесь можно до отвала. Стол у тети Мэгги просто ломился от еды, даже не верилось, что вся она – настоящая. Я долго не мог привыкнуть к тому, что здесь можно есть вволю; мне все казалось, что если я сейчас наемся досыта, то на потом уже ничего не останется. Когда мы в первый раз сели за стол в доме тети Мэгги, я никак не решался притронуться к еде и наконец спросил:

– Можно есть сколько хочу?

– Да, сколько твоей душе угодно, – подтвердил дядя Госкинс.

Но я ему не поверил. Я ел, ел, ел, у меня начал болеть живот, и все равно я не желал вылезать из-за стола.

– Смотри, лопнешь, – сказала мать.

– Ничего, пусть ест досыта, пусть привыкает к еде, – возразил дядя Госкинс.

После ужина я увидел на блюде для хлеба целую гору сухарей, это меня так поразило, что я глазам своим не поверил. Сухари стояли прямо передо мной, я знал, что в кухне еще много муки, по все равно я боялся, что утром на завтрак не будет хлеба. А вдруг ночью, пока я сплю, сухари исчезнут? Не хочу просыпаться утром голодным, зная, что в доме нет ни крошки! И я потихоньку стащил с блюда несколько сухарей и сунул их в карман – есть сухари я не собирался, просто хотел сделать себе запас на случай голода. Даже когда я привык, что и утром, и в обед, и вечером стол ломится от еды, я продолжал таскать хлеб и прятать его в карманы. Когда мать стирала мои вещи, ей приходилось извлекать из карманов липкое крошево, и она ругала меня, стараясь отучить от этой привычки; я перестал прятать хлеб в карманах и прятал его теперь в доме, по углам, за шкафами. Я избавился от привычки красть и запасать хлеб лишь после того, как уверился, что у нас будет еда и на завтрак, и на обед, и на ужин.

У дяди Госкинса была лошадь и кабриолет, и, отправляясь за покупками в Элену, он иногда брал меня с собой. Однажды, когда мы ехали, он сказал мне:

– Слушай, Ричард, давай напоим лошадь на середине реки, хочешь посмотреть?

– Хочу, – сказал я смеясь, – только она там пить не будет.

– Как это не будет? – возразил дядя. – Еще как будет. Сейчас увидишь.

Он стегнул лошадь и погнал ее прямо к берегу Миссисипи.

– Эй, куда ты? – спросил я, чувствуя, как во мне поднимается тревога.

– На середину, лошадь поить, – ответил он.

Проехали мимо пристани, спустились по мощенному булыжником пологому съезду к берегу и на всем скаку влетели в воду. Я увидел раскинувшуюся передо мной безбрежную гладь реки и в ужасе вскочил на ноги.

– Езжай обратно! – завопил я.

– Сначала напоим лошадь. – Дядя был непреклонен.

– Но там глубоко! – взвизгнул я.

– А здесь она пить не будет, – сказал дядя Госкинс и хлестнул борющееся с течением животное.

Коляска начала погружаться в воду. Лошадь пошла медленнее, вот она вскинула голову, чтобы но глядеть на воду. Я схватился за край коляски и, хоть не умел плавать, решил выпрыгнуть.

– Сядь, а то вывалишься! – крикнул дядя.

– Пусти меня! – орал я.

Вода уже закрыла ступицы колес. Я хотел прыгнуть в реку, но дядя схватил меня за ногу. Вода окружала нас со всех сторон.

– Пусти меня, пусти! – не переставая, вопил я.

Коляска знай себе катилась, вода поднималась все выше. Лошадь встряхивала головой, изгибала шею, храпела, глаза ее дико вращались. Я изо всех сил вцепился в край, надеясь вырваться из дядиных рук и прыгнуть в воду, если коляска опустится чуть-чуть глубже.

– Тпру-у! – наконец крикнул дядя.

Лошадь остановилась и заржала. Желтая вода в крутящихся воронках была так близко, что я мог дотронуться до нее рукой. Дядя Госкинс поглядел на меня и расхохотался.

– Ты что, в самом деле думал, я доеду на коляске до середины реки? спросил он.

Я так перетрусил, что не мог говорить, все тело дрожало от напряжения.

– Ладно, чего ты, – стал успокаивать меня дядя.

Повернув, мы двинулись к пристани. Я все еще не мог разжать руки и выпустить край коляски.

– Теперь-то уж бояться нечего, – говорил дядя.

Коляска выкатилась на берег, страх отпустил меня, и мне показалось, что я падаю с огромной высоты. Я ощущал какой-то резкий, свежий запах. Лоб у меня был мокрый, сердце стучало как молот.

– Пусти, я хочу вылезти, – попросил я.

– Почему? Зачем? – удивился дядя.

– Я вылезти хочу!

– Дурачок, мы же на берегу.

– Остановись! Я хочу вылезти, слышишь!

Дядя Госкинс не остановил коляску, даже не посмотрел в мою сторону, он ничего не понял. Тут я изловчился да как сигану из коляски! И благополучно приземлился в дорожную пыль. Дядя остановил лошадь и тихо спросил:

– Неужто ты и вправду так перепугался?

Я не ответил, я не мог говорить. Страх мой прошел, я глядел на него и видел перед собой чужого человека, человека, которого я раньше не встречал, с которым у меня никогда не будет ничего общего.

– Ну ладно, Ричард, вставай и садись обратно, – сказал он, – я отвезу тебя домой.

Я покачал головой и разрыдался.

– Ты что, сынок, не доверяешь мне? – спросил он. – Да я же на этой реке родился, я ее знаю как свои пять пальцев. Тут дно каменистое, можно идти полмили, и все будет по грудь.

Его слова летели мимо моего слуха, я ни за что на свете не сел бы в его коляску.

– Давай-ка лучше вернемся домой, – сказал он серьезно.

Я зашагал по пыльной дороге. Дядя выпрыгнул из коляски и пошел со мной рядом. В тот день он так и не поехал за покупками и все пытался объяснить, зачем ему понадобилось пугать меня, но я его не слушал и ничего ему не отвечал. Я больше ему не верил. Стоило мне потом увидеть его лицо, и во мне вновь оживал страх, который я испытал на реке, он вставал между нами непреодолимой преградой.

Каждый вечер дядя Госкинс уходил в свою пивную и возвращался только на рассвете. Спал он, как и отец, днем, но ему шум не мешал. Мы с братом могли кричать и носиться сколько душе угодно. Я часто прокрадывался в его комнату, когда он спал, и зачарованно глядел на большой блестящий револьвер, который лежал у него на тумбочке под рукой. Я спросил тетю Мэгги, почему дядя не расстается с револьвером, и она сказала мне, что белые несколько раз грозили его убить.

Однажды утром, когда я уже проснулся, дяди Госкинса еще не было. Тетя Мэгги волновалась, места себе не находила. Несколько раз хотела пойти в пивной зал узнать, что случилось, но не решалась, потому что дядя Госкинс запретил ей там бывать. День тянулся нескончаемо долго. Наконец настало время обеда.

– Нет, я все-таки пойду узнаю, – повторяла тетя Мэгги.

– Не надо, не ходи, – уговаривала ее мать. – Вдруг с тобой что случится?

Обед держали горячим на плите, тетя Мэгги стояла на крыльце и всматривалась в сгущающиеся сумерки. Опять она сказала, что пойдет в пивной зал, и опять мать ее не пустила. Совсем стемнело, а дяди Госкинса все не было. Тетя Мэгги молча ходила из угла в угол.

– Господи, не допусти, чтобы белые сделали ему что-нибудь плохое, твердила она.

Она вошла в спальню, через минуту вышла к нам и зарыдала.

– Он не взял с собой револьвер! Да что же с ним могло случиться, господи?

За ужином никто не проронил ни слова. Прошел еще час. Вдруг на крыльце послышались тяжелые шаги, в дверь громко постучали. Тетя Мэгги кинулась к двери и распахнула ее. На пороге стоял высокий парнишка-негр, по лицу его градом лил пот, он никак не мог отдышаться и все встряхивал головой. Непослушными руками он стащил кепку.

– Застрелили... Мистера Госкинса... Белые застрелили... – наконец выдавил он. – Миссис Госкинс, умер он...

Страшно вскрикнув, тетя Мэгги бросилась с крыльца на дорогу и исчезла в темноте.

– Мэгги! – закричала мать и побежала за ней.

– Вы в пивную не ходите! – крикнул им парнишка.

– Мэгги, Мэгги! – звала мать, пытаясь догнать сестру.

– Не ходите туда, вас белые убьют! – вопил парнишка. – Они грозились перебить всю его родню!

Мать втащила тетю Мэгги в дом. Страх оказался сильнее горя, мы наспех уложили одежду и посуду, покидали все в телегу и в кромешной тьме погнали лошадь по дороге, стараясь как можно скорее унести ноги. Уже потом я узнал, что белые давно зарились на процветающее питейное заведение дяди Госкинса, они много раз требовали, чтобы он убирался, иначе его убьют, а он все тянул, хотел сколотить побольше денег. Мы сняли квартиру в Уэст-Элене, и тетя Мэгги с матерью несколько дней просидели взаперти, боясь показаться на улице. Наконец тетя Мэгги пересилила себя и стала ездить в Элейн, но бывала она там только ночью, и о поездках ее знала лишь мать.

Похорон не было. Не было ни музыки, ни траурной церемонии, ни цветов. Было молчание, беззвучные слезы, скупые слона шепотом, страх. Не знаю, когда хоронили дядю Госкинса, не знаю, где его могила. Тете Мэгги даже не показали труп мужа, не отдали ни его имущества, ни денег. Дядю Госкинса просто отсекли от нас, а мы – мы прямо-таки грохнулись на колени и закрыли лица руками, чтобы не видеть белого от ярости лица террора, которое, мы знали, глядит на нас в упор. Я впервые столкнулся с белым террором так близко, и почва едва не ушла у меня из-под ног. "Почему мы с ними не дрались?" – спрашивал я у матери, и от страха, который в ней жил, она меня била, заставляя молчать.

Ошеломленные, испуганные, обе без мужа и друзей, тетя Мэгги и мать совсем растерялись, они без конца советовались, что им делать, и наконец надумали ехать к бабушке, пожить немного у нее, отдохнуть и осмотреться. Я привык к неожиданным переездам, и предстоящее путешествие оставило меня равнодушным. Я давно научился бросать обжитые места без сожаления и не ждать чудес от новых. Мне было почти девять лет, но я ни в одной школе не проучился целого учебного года, и меня это ничуть не тревожило. Я умел читать, умел считать, именно этим и ограничивалась ученость всех, кого я знал, – и детей, и взрослых. Опять нам пришлось разорить наш дом, мы продали вещи, часть кому-то отдали, часть просто бросили, и вот уже снова поезд мчит нас куда-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю