Текст книги "Крепкий ветер на Ямайке"
Автор книги: Ричард Хьюз
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Тело голландца вынесли на палубу. Капитан Йонсен спустился вниз и наклонился над бедной маленькой Эмили. Она еще сильнее зажмурилась, ощутив на своем лице его горячее дыхание. Она не открывала глаз, пока снова не осталась в полном одиночестве – и снова закрыла, когда вскоре пришел Хосе со шваброй, чтобы вымыть в каюте пол.
Вторая шлюпка, на которой возвращались остальные члены команды вместе с детьми, едва не наскочила на Маргарет, прежде чем они ее заметили. Она плыла без всякой надежды на спасение, но в полном молчании, волосы залепили ей глаза и рот и теперь расплылись по поверхности воды, а сама голова ушла под воду. Они втащили ее в шлюпку и посадили к корме, вместе с другими детьми. Так они снова встретились. Она была насквозь мокрая, и все, естественно, от нее отодвинулись, и, однако, она теперь вновь была одной из них. Они сидели и пристально ее разглядывали – смотрели широко раскрытыми глазами, и все были серьезны, но никто ничего не говорил. Маргарет, стуча в изнеможении зубами, безуспешно пыталась скручивать и выжимать подол своего платья. Она тоже не произнесла ни слова, и тем не менее чуть погодя и она, и другие дети почувствовали, что между ними будто что-то оттаяло.
Что касается гребцов, они ни на минуту не задумались, как она попала в воду. Они предположили, что она случайно поскользнулась и свалилась за борт, но не особенно этим интересовались, тем более что были всецело поглощены своей работой, маневрируя вокруг шхуны, дабы оказаться у нее с подветренной стороны и вскарабкаться на борт. На корме все были в потрясении от этих страшных дел, и, когда они поднялись на борт, никто не обратил на них внимания.
Оказавшись снова на борту, Маргарет, как встарь, направилась прямо в сторону бака, спустилась по трапу в носовой трюм и разделась; остальные дети следили за каждым ее движением с непритворным интересом. Потом она завернулась в шерстяное одеяло и легла.
Никто из них не понял, как это случилось, но меньше чем через полчаса они, все пятеро, были поглощены игрой в “рассказ-с-продолжением”. Спустя некоторое время кто-то из команды подошел, заглянул в люк, крикнул остальным: “Так и есть!” и снова скрылся. Но они его не видели и не слышали.
Однако отныне атмосфера на шхуне претерпела изменения. Сказывалось воздействие тяготевшего над маленьким сообществом убийства. Факт состоял в том, что кровь голландского капитана была первой кровью, пролитой на борту шхуны, во всяком случае за время занятий этим ремеслом (я не беру в расчет внутренние раздоры). Обстоятельства этого кровопролития глубоко потрясли пиратов, им открылась такая извращенность человеческой природы, какая им и не снилась, но, кроме того, оно послужило причиной появившегося у них неуютного ощущения вокруг шеи. До тех пор пока они ограничивались своего рода буйными проказами, вероятно, ни один американский военный корабль не получил бы приказ пуститься за ними в погоню и воздать им за содеянное: высшие военно-морские власти, естественно, уклонялись от любых подобных контактов, нелепых и для них бесславных; но, предположим, пароход заходит в порт и заявляет о насильственном похищении своего капитана. Или, что еще хуже, помощник с парохода взял проклятую подзорную трубу и углядел, как окровавленное капитанское тело совершает свое последнее погружение. Преследование становилось более чем вероятным.
А предстань они перед судом, вряд ли будет иметь смысл оглашать заявление типа: “Нет, не мы, взрослые мужчины, совершили это злодеяние, а одна из наших юных узниц женского пола”.
Из пароходного судового журнала капитан Йонсен выяснил, где они находятся, так что шхуна легла на другой галс и взяла курс на Санта-Люсию, свое постоянное убежище. Маловероятно, рассудил он, что сейчас какой-нибудь британский военный корабль все еще крейсирует в районе происшествия с “Клориндой” – у них слишком много других дел; и у него были основания (обходившиеся весьма недешево) надеяться, что власти испанские слишком досаждать ему тоже не будут. Он не любил возвращаться домой с пустопорожним судном, но в данном случае поделать ничего было нельзя.
Явным признаком того, что атмосфера на шхуне переменилась, было стихийное ужесточение дисциплины. Никто не выпил больше ни капли рома. На вахте стояли регулярно, как на военном линейном корабле. Шхуна стала более опрятной, теперь она больше походила на обычное судно.
Гром был зарезан и съеден на следующий же день, без всякого снисхождения к чувствам его обожателей; в самом деле, вся ласковость по отношению к детям исчезла. Даже Хосе прекратил с ними играть. С ними обращались теперь с бесстрастной суровостью и не без опаски – как будто до этих незадачливых людей наконец дошло, какая дьявольская закваска проникла в их квашню.
Для самих детей эта перемена оказалась настолько чувствительной, что они даже забыли погоревать о гибели Грома – за исключением Лоры, ее лицо полдня горело краской гнева.
Но с другой стороны, корабельная обезьянка, которой теперь некого стало дразнить, почти помирала со скуки.
2
Вновь открывшаяся на ноге рана еще на несколько дней отодвинула момент, когда Эмили оказалась в состоянии покинуть каюту. Это время она в основном провела в одиночестве. Йонсен и Отто редко спускались вниз, а когда это случалось, были слишком заняты своими делами, чтобы уделять ей внимание. Она пела и разговаривала сама с собой почти безостановочно, прерываясь лишь затем, чтобы обратиться к этим двоим с какой-нибудь неестественно умильной мольбой: то она просила подобрать с пола и подать ей вязальный крючок, то предлагала поглядеть, какое животное она соорудила из одеяла, то клянчила, чтобы они рассказали ей какую-нибудь историю про то, как озорничали, когда были маленькими, – как все это было непохоже на Эмили, все эти навязчивые требования внимания к себе! Но, как правило, они либо снова уходили, либо укладывались спать, как бы совершенно ее не замечая.
Еще она сама себе рассказывала нескончаемые истории, историй было много, как в сказках “Тысяча и одной ночи”, и они переплетались между собой. Но когда она пыталась подобрать слова и рассказать все это вслух, ничего не выходило: я имею в виду, что, когда по ходу рассказа она начинала вдаваться в какие-то детали (а происходило это часто), детали одолевали и подчиняли себе весь рассказ; на самом деле истории рассказываются гораздо лучше про себя, когда мысли и сцены складываются в голове, в молчании. Если бы вы, оставаясь невидимым, могли тогда понаблюдать за ней, вы сказа– ли бы только, что она все это передает драматической мимикой, а еще неустанно изгибаясь и покачиваясь, но, возникни у нее малейшее подозрение, что на нее смотрят, и болтовня вслух тут же бы возобновилась. (Никто, чей ум занят своими собственными мыслями, не бывает достаточно уверен в том, что их не прочитают, если только не отвлечь наблюдателя разговорами на постороннюю тему.)
Однако, если она пела, то всегда без слов, на птичий манер: бесконечная последовательность нот, озвученных с помощью первых подвернувшихся вокабул и практически без мелодии. Тут не было ничего, похожего на музыку, и потому у нее не было и никакой причины для остановки, так что одна песня могла продолжаться до получаса.
Хотя Хосе отскребал пол в каюте изо всех сил, большое пятно так и осталось.
Порой мысли ее блуждали в прошлом, она предавалась умиротворенным воспоминаниям о Ямайке: этот период казался ей каким-то далеким золотым веком. Какой она была тогда юной и неопытной! Когда ее воображение утомлялось, ей вспоминались сказки про Ананси, которые ей рассказывал старый Сэм, и они часто оказывались исходной точкой для ее собственных историй.
Еще ей вспоминались приводящие в содрогание истории, которые он рассказывал ей про даппи. И как они, бывало, дразнили негров, изображая, будто в пруду сидит даппи, дух утопленника! Это давало сильнейшее ощущение власти – но только тому, кто сам в даппи не верил.
Но, как выяснилось, сейчас все эти дела с даппи доставляли ей куда меньше удовольствия, чем прежде.
Однажды она даже поймала себя на размышлении, как может выглядеть даппи голландца, весь в крови, с головой, повернутой на плечах задом наперед, и бряцающий цепями… это была какая-то мгновенная вспышка – так же к ней возвращался изгнанный из сознания образ Табби. На мгновение у нее закружилась голова, а мигом позже она уже была далеко от Ямайки, далеко от шхуны, далеко от даппи, на золотом троне в отдаленнейшей стране Востока…
Другим детям больше не разрешалось навещать ее в каюте, но, заслышав, как они бегают наверху, она часто перекрикивалась с ними. Один раз ей крикнули:
– Знаешь, Марги вернулась.
– О-о…
Тут Эмили на минуту смолкла, ее красивые невинные серые глаза сосредоточились на ухе гнома в дальнем конце койки. Только легкая складка на переносице показывала, как напряженно она размышляла, да еще мелкие капельки пота, выступившие на висках.
Но не только подобные внешние происшествия причиняли ей острое страдание.
Кипение ее мощи, те приливы вдохновения, какие временами накатывали на нее после того достопамятного грандиозного прозрения, по-прежнему были ей ведомы, но великолепие их поблекло. В них появилось что-то зловещее. Жизнь грозила перестать быть непрерывным, автоматическим высвобождением энергии: все чаще и чаще, и когда меньше всего ожидаешь, все это внезапно возникало из глубины ее души, и ей приходилось вспоминать о том, что она – Эмили, что это она убила… что это она была здесь… и что только Небесам известно, что дальше произойдет с ней, с этим маленьким, слабым созданием, каким чудом и к какому конечному преображению будет оно приведено… Каждый раз, как это случалось, все у нее внутри будто обрывалось и падало в пропасть глубиной в сто пятьдесят футов.
Она, наподобие Лоры, стояла теперь одной ногой по одну сторону порога, другой по другую. Как часть Природы, она была практически неуязвима. Но как Эмили, она была совершенно голой и беззащитной. Особенно мучительно было то, что этому переходу суждено было осуществиться, как раз когда налетел такой свирепый порыв ветра.
Заметим: всякий, кто лежит в постели, до подбородка укутавшись в одеяло, в определенной мере находится в безопасности. Она могла скитаться в безднах ужаса, а выйдя из них, обнаружить, что не потерпела никакого урона. Но стоило ей очнуться, и что дальше?
Предположим, это был некий момент кризиса, некий призыв к действию, с которым ее Время приступило к ней? Какую чудовищную ошибку могла она совершить?
О, почему она должна вырасти? Ну, умоляю, почему, почему? И совершенно отдельно от этих приступов слепой, тайной паники у нее были другие периоды – обычного, очень рационального беспокойства. Ей сейчас было десять с половиной. Какое будущее ей предстоит, чем она станет заниматься? (Их мать сызмала внушила им, как вещь принципиальную, равно девочкам и мальчикам, что настанет день, и они все должны будут зарабатывать себе на жизнь.) Я говорю, ей было десять с половиной, но казалось, целая вечность прошла с тех пор, как она ступила на борт шхуны, и теперь ей представлялось, что она стала гораздо старше. Сейчас жизнь была полна интереса, но она себя спрашивала: пригодится ли ей на самом деле этот опыт? К чему он ее готовил? Ясно, что тут она не могла выучиться ничему, кроме как самой тоже быть какой-то пираткой (как она могла пойти в пираты, будучи девочкой, само по себе представляло проблему). Но по мере того как шло время, становилось все яснее и яснее, что любая другая жизнь будет невозможна для нее – для них для всех.
Исчезла, увы, последняя крупица веры, что она и есть Бог. Эта единственная, высочайшая из дорог была для нее закрыта. Но убеждение, что она – самое злое человеческое существо, из всех когда-либо рожденных на земле, не умирало гораздо дольше. Какая-то всесильная Власть определила, чтобы так и было: бороться с этим бессмысленно. Не совершила ли она уже ужаснейшее из преступлений… ужаснейшее из преступлений, хотя это и не убийство, но некое таинственное преступление против Святого Духа, такое, что и само убийство ничтожно по сравнению с ним… не совершила ли она ненароком и его тоже? Она легко могла его совершить, ведь она не знала, в чем оно состоит. А если так и было, то милосердие Небес запечатано для нее навеки!
И вот бедная маленькая отверженная лежала, трепеща и покрываясь потом, у себя под одеялом, а ее кроткие глаза все не могли оторваться от уха нарисованного ею гнома.
Но вскоре она опять стала безмятежно напевать и свесилась с кровати, чтобы обрисовать карандашом бурое пятно на полу. Штрих здесь, штрих там, и вот вам, как живая, старая рыночная торговка похромала куда-то с кулем за спиной! Полагаю, даже Отто был в легком ошеломлении, когда спустился несколько позже и увидел, что она сделала.
Но даже когда она снова лежала на спине и обдумывала практические трудности предстоящей ей жизни (отставив в сторону, для ясности, Бога, свою Душу и тому подобные предметы), она была лишена поддержки того беззаботного оптимизма, который был присущ, скажем, Эдварду; она была уже достаточно взрослой, чтобы понимать, насколько она в действительности беспомощна. Как ей, сама жизнь которой зависит сейчас от доброго расположения окружающих, как ей набраться ума и сил, чтобы бороться с ними и подобными им?
У нее к тому времени составилось довольно причудливое представление о Йонсене и Отто. Во-первых, она очень их полюбила. Дети, и это правда, обычно в большей или меньшей степени привязываются к тем, с кем близко общаются; но ее чувство было иным, более глубоким. Она любила их куда сильнее, чем когда-либо любила, к примеру, своих родителей. Они, в свою очередь, спокойно, в соответствии с их натурой, выказывали свою любовь к ней; но как она могла о ней достоверно узнать? Легко таким вот взрослым, как они, притвориться, думала она. Предположим, в действительности они хотят ее убить: они могли бы так просто скрыть это, они станут вести себя точно с такой же доброжелательностью… Полагаю, это было отражение ее собственной инстинктивной потребности таиться и скрытничать.
Когда она слышала шаги капитана на трапе, могло случиться, что он несет ей тарелку супа, а могло – что он придет и убьет ее, убьет внезапно, и выражение его дружелюбного лица нисколько не изменится, так что она до самого конца ни о чем и не догадается.
Если и в самом деле таково было его намерение, помешать ему она была не в силах. Кричать, сопротивляться, пытаться убежать – все это было абсолютно бесполезно и даже унизительно. Если он предпочитает делать вид, что все идет обычным порядком, ей следует поступать так же. Если он никак не выдает своих намерений, она не должна показывать, что у нее есть даже тень подозрения.
Поэтому, когда кто-то из них спускался в каюту, она принималась напевать, улыбалась им шаловливо и доверчиво и буквально всячески их изводила, чтобы на нее обратили внимание.
Йонсена она любила чуть больше, чем Отто. Обыкновенно любая внешняя грубость или уродливость взрослых производит на детей крайне отталкивающее впечатление, но трещины и шрамы на его громадных руках были ей интересны, как впадины на лунной поверхности интересны мальчику с телескопом. Когда он неуклюже управлялся со своими линейками и циркулями, настраивая их с бесконечной скрупулезностью по отметкам на карте, Эмили, лежа у себя на койке, рассматривала их, изучала и давала им всякие названия.
Почему она должна вырасти? Почему нельзя, чтобы за ее жизнь всегда оставались в ответе и руководили ею другие люди, а ее самой это как бы и не касалось?
Многим детям знакомо это чувство. У многих оно преобладает, но признаться в нем они, как правило, не решаются и вслух говорят, что наоборот, вот бы им поскорее вырасти. С другой стороны, большинство детей живет безмятежной жизнью, и их ожидает, по крайней мере, в предположении, такое же безмятежное будущее, когда они вырастут. Совершить самое настоящее убийство взрослого человека и держать это в секрете – отнюдь не рядовая ситуация для десятилетнего ребенка; и быть не в состоянии избавиться от мыслей о Маргарет, и понимать, что любая нормальная жизненная дорога для тебя закрыта и что открытой остается только дорога жестокости и насилия, ведущая в Ад.
Она все еще стояла на линии раздела: зачастую все еще совершеннейший ребенок… с верой в возможность чудес… в Ананси, в Черного Дрозда, в джиннов, в золотой трон…
Все это – некая попытка ощупью подобраться к объяснению любопытного факта: что в Эмили, казалось, было – и в самом деле было – слишком много детского для ее возраста и что это детское сохранялось в ней благодаря, а не вопреки пережитым ею приключениям.
Но эту ее детскость сжигало пламя, и пламя это разгоралось все сильнее. Никогда она не вопила в Ферндейле так громко, с таким явным наслаждением в голосе, как теперь в каюте шхуны, распевая, как огромный, свирепый жаворонок. Ни Йонсен, ни Отто излишней чувствительностью не отличались, но даже их производимый ею шум иногда приводил почти в смятение. От просьб перестать толку было очень мало: если она и брала их в голову, то лишь на короткое время. Через минуту она шептала, через две – говорила, а через пять ее голос набирал полную силу.
Сам Йонсен редко с кем разговаривал. Его дружеское общение с Отто, хотя оба были друг другу преданы, проходило по преимуществу в молчании. Но уж если он говорил, то терпеть не мог, когда ему не удавалось заставить себя выслушать, даже если (как чаще всего и случалось) разговаривал сам с собой.
3
Отто стоял у штурвала (вряд ли кто другой из команды толком умел управляться с рулем). Его живое воображение было занято Санта-Люсией и подружкой, которая у него там была. Тут же Йонсен шлепал взад-вперед по палубе в своих туфлях без задников.
Вскоре собственное занятие ему приелось, и Отто стал наблюдать за судовой обезьянкой, которая резвилась, валяясь на световом люке каюты.
Этому животному была свойственна та же изобретательная приспособляемость к обстоятельствам, которая произвела на свет человеческую расу, и вот теперь обезьянка нашла ответ на вопрос, как обойтись без товарища по играм. Как заядлый картежник в отсутствие партнера будет играть правой рукой против левой, так обезьянка занялась борьбой задних лап с передними. Благодаря ее необычайной гибкости и проворству создавалось впечатление, что обе пары лап и правда действуют совершенно самостоятельно; туловище как бы и не служило им связкой, и напротив, всякое соединение им только помешало бы. Схватка шла на равных и не на шутку: как раз сейчас ее задние лапы выбивались из сил, пытаясь вцепиться в глаза, а тем временем ее острые маленькие зубы с остервенением впились в ее собственное причинное место.
Вдобавок снизу из-под люка доносились вой и крики, благодаря которым легко могло показаться, что дело тут завязалось не понарошку, если бы время от времени эти крики не прерывались фразами типа: “Так не годится! Вот возьму и башку тебе так же оторву!”
Капитану Йонсену вспомнился маленький домик далеко-далеко, в туманном Любеке – с изразцовой печкой… о том, чтобы туда вернуться, и речи не было: прежде всего, никогда нельзя говорить вслух “это мое последнее плавание” – даже самому себе. Скажешь – и море может истолковать эти слова на свой собственный иронический манер. Йонсен повидал слишком много шкиперов, которые отправились в свое “последнее плавание” – и так и не вернулись.
Он ощутил такую острую тоску, что едва не заплакал, и вскоре спустился вниз. Ему хотелось побыть одному.
Эмили в это время вела про себя тайный разговор с Джоном. Ничего такого раньше она не делала, но сегодня он сам вдруг явился ее мысленному взору. Разумеется, тема его исчезновения была при этом строгим табу: они в основном обсуждали постройку великолепного плота на купальном пруду в Ферндейле, как будто они оттуда никогда и не уезжали.
Услышав шаги капитана, она, к своему собственному удивлению, густо покраснела. Ее щеки все еще горели, когда он вошел. Как обычно, он даже не взглянул на нее. Он плюхнулся на стул, положил локти на стол, уронил голову на руки и стал ритмично мотать ею из стороны в сторону.
– Смотрите, капитан! – стала она приставать к нему. – Я похожа на обезьяну? Смотрите! Ну, посмотрите! Смотрите, ну, похожа?
Он один раз поднял голову, обернулся и всмотрелся в нее. Она закатила глаза, так что видны были одни белки, и вывернула нижнюю губу. Большим пальцем надавила на нос, так что он почти сравнялся со щеками.
– Нет, – сказал он просто, – не похожа. – И вернулся к своим раздумьям.
Тут она высунула язык и стала им вертеть.
– Смотрите! – снова начала она. – А теперь?
Но вместо того чтобы смотреть на нее, он окинул взглядом каюту. Она вся переменилась – как-то выхолостилась: спальня маленькой девочки, а не каюта мужчины. Реальных изменений было очень мало, но человеку щепетильному они резали глаз. Все это место как бы пропахло чем-то детским.
Не выдержав, он напялил фуражку и выскочил по трапу наверх. На палубе остальные дети о чем-то галдели, сгрудившись вокруг нактоуза, в диком волнении.
– Черт! – рявкнул Йонсен, увидев их, и затопал ногами от бешенства, с которым не мог совладать.
Разумеется, его туфли свалились, и одна улетела далеко по палубе.
Не знаю, что за демон вселился в Эдварда, но тут он не сдержался. Он схватил туфлю и унесся с ней, пронзительно и радостно вопя. Йонсен зарычал на него, а тот отдал туфлю Лоре, а сам мгновение спустя уже приплясывал на самом конце утлегаря. И это Эдвард! Робкий, почтительный Эдвард!
Лора с трудом могла удержать этот тяжелый предмет, но она крепко обхватила его руками, наклонила голову и с целеустремленностью регбиста кинулась бежать по палубе назад – и прямо Йонсену в руки. В последний момент она ловко его обманула, пробежала мимо стоявшего за штурвалом Отто, серьезная и стремительная, – и снова на нос по левому борту. Йонсен, который от роду шустрым не был, стоял в носках и только сипло рычал. Отто трясся от смеха, как студень. Эта вспышка безумного опьянения, перекинувшись сперва от одного ребенка к другому, тут же заронила искру в команду. Уже оживленные лица высовывались из люка носового кубрика, зубоскальство спорило со смущением, вызванным явным нарушением субординации, но одобрительные крики болельщиков раздавались все громче. Затем, как черти в пантомиме, они все разом провалились под пол, в ужасе от собственного поведения, и закрыли люк у себя над головами.
Лора, по-прежнему крепко сжимавшая в руках туфлю, зацепилась носком башмака за рым-болт и с криком растянулась во весь рост.
Отто, внезапно изобразив серьезный вид, подбежал, схватил туфлю и вернул Йонсену, который тут же ее надел. Эдвард прекратил свои прыжки и вдруг перепугался.
Йонсен дрожал от ярости. Он направился к Эдварду, в руке у него был штифт для крепления снастей.
– Слезай оттуда! – скомандовал он.
– Не надо! Не надо! Не надо! – кричал Эдвард, не двигаясь с места.
Гарри вдруг убежал и спрятался в камбузе, хотя был тут ни при чем.
С поразительной ловкостью, такой редкостной для него, Йонсен двинулся по бушприту к Эдварду, который ничего не предпринимал и только стонал: “Не надо!”, глядя на этот убийственный штифт. Но в тот момент, когда Йонсен уже подступил к нему, он все же вскарабкался вверх по ванте, цепляясь за железные кольца на кливере, сквозь которые ванта была пропущена.
Йонсен вернулся на палубу, сжимая кулаки, разгневанный пуще прежнего. Он послал матроса отловить мальчишку на брасах и спустить его вниз.
В самом деле, без содрогания нельзя и помыслить, что ожидало Эдварда за такое небывалое нарушение дисциплины. Но как раз в эту минуту из детского трюма поднялась по трапу Рейчел. На ней была матросская рубаха, надетая задом наперед и достававшая ей до пят; в руках книга. Она громко, насколько хватало голоса, пела “Вперед, Христовы воины”. Но, выйдя на палубу, она сразу смолкла, с важным видом, не глядя по сторонам, прошла на корму, преклонила колени пред стоявшим за штурвалом Отто и затем уселась на деревянное ведро.
Все, и Йонсен в том числе, стояли, окаменев. После произнесенной про себя краткой молитвы она встала и начала что-то нечленораздельно бубнить, с замечательной точностью воспроизводя звуки, слышанные ею в маленькой церквушке в Сент-Энне, которую все семейство посещало в один из воскресных дней раз в месяц.
Рейчел приступила к выполнению своей программы духовного пробуждения заблудших. Вряд ли для этого можно было выбрать более подходящий момент: не иначе, она получила указание свыше.
Отто, сразу проникшись духом происходящего, закатил глаза и распростер руки, на манер распятия, причем роль креста у него за спиной выполняла рулевая рубка.
Йонсен, быстро вернув себе долю обычного самообладания, подошел к ней. Подражание ее было просто поразительным. Несколько мгновений он слушал молча. Он колебался: не засмеяться ли ему? Но остатки сдержанности взяли верх.
– Рейчел! – обратился он к ней с упреком. Она продолжала, почти без передышки:
– Бу-бу-бу, братия, бу-бу-бу.
– Сам я человек не религиозный, – сказал капитан. – Но я не позволю, чтобы над религией насмехались на моем корабле.
Он взял Рейчел за плечо.
– Бу-бу-бу! – продолжала она чуть быстрее и на более высокой ноте. – Оставьте меня в покое! Бу-бу-бу! Аминь! Бу-бу-бу…
Но он уже сам сидел на ведре, а ее разложил у себя на коленях.
– Ты злой пират! Ты отправишься в Ад! – пронзительно закричала она, вернувшись наконец к внятной речи.
И тут он принялся шлепать ее с такой силой, что она стала орать почти столько же от боли, сколько от ярости.
Когда он снова ее усадил, лицо у нее было багровое и распухшее. Она замолотила своими маленькими кулачками по его коленям, крича придушенным голосом:
– Ад! Ад! Ад!
Он руками отмахивался от ее кулаков, и вскоре она убежала, так накричавшись, что едва могла перевести дыхание.
Поведение Лоры тем временем было очень характерным. Она споткнулась, упала и потом ревела, пока не перестала болеть набитая ею шишка. Потом, без всякого уловимого перехода, предсмертные конвульсии перешли у нее в попытки постоять на голове. Она продолжала эти попытки все время, пока Эдвард взлетал вверх по ванте и торчал наверху и пока продолжался волнующий выход Рейчел. Во время экзекуции, которой подверглась последняя, она задрала ноги у основания грот-мачты, уперлась ими в раму для крепления фалов, оттолкнулась – и вместо стояния на голове упала и покатилась. И очень быстро подкатилась к самым ногам капитана. И все время, пока тот шлепал Рейчел, она совершенно безучастно так и лежала там на спине, подтянув коленки к подбородку и тихонько мыча себе под нос какую-то песенку.
4
Первое деяние, совершенное Эмили по возвращении в трюм, сильно осложнило всем жизнь. Как будто моря за бортом было недостаточно, она постановила, чтобы на месте практически всей палубы тоже было сплошное море. Главный люк, конечно, будет островом; будут и другие – того же рода естественные выступы над поверхностью воды. Но все остальное, все открытое палубное пространство можно будет безопасно пересечь либо на лодке, либо уж вплавь.
Кто будет в лодке, а кто не в лодке, Эмили решала сама. Никто этого знать не мог, нужно было спрашивать у нее. Но Лора, как только до нее дошла основная идея, решила, что все время будет плавать сама – скажут ей, что она будет в лодке, или не скажут – так оно надежней.
– Ну, не дурочка? – сказал Эдвард, увидев, что она так и не перестает работать руками, хотя ей уже все сказали, что она в лодке, в безопасности.
– Я думаю, мы все были такими дурачками, когда были маленькие, – сказал Гарри.
Дети ужасались тому, что никто из взрослых не сознавал, что тут “море”. Матросы беспечно ступали прямо по глубочайшему океану и не думали сделать руками хоть бы один гребок. Но матросов в равной степени раздражало, когда дети, стоя ли в безопасности на острове или сидя в своем собственном суденышке, принимались кричать им, причем в голосе у них звучала полнейшая убежденность:
– Вы тонете! Вы сейчас утонете! Да смотрите же! У вас там ничего нет под ногами! Акулы вас съедят!
– Ох, смотрите! Мигель уже под водой! Головы под волнами не видно!
Шутка получилась того сорта, который не доставлял матросам удовольствия. Хотя сами слова и были им непонятны, но их смысл – еще и с помощью нарочито зловещих намеков помощника – был им ясен. “Плавать” они неизменно отказывались, но, если им надо было пересечь какой-то участок открытой палубы, принимались с жаром и безостановочно креститься. Потому что мало ли, а вдруг у этих мальцов дар ясновидения – hijos de putas![10]
Что, конечно, действительно занимало детей, так это как все будет, когда они сами станут взрослыми пиратами, то ли все вместе, то ли каждый в отдельности со своим собственным кораблем; и хотя они никогда на людях даже не упоминали о пиратстве за все время плавания, теперь, по ночам, эти разговоры не сходили у них с языка.
Маргарет тоже отказалась “плавать”, но они теперь знали, что приставать к ней бесполезно; бесполезно было кричать ей, что она тонет: слыша такие слова, она лишь сидела и плакала. Поэтому была достигнута общая договоренность, что Маргарет, куда бы она ни шла и что бы ни делала, находится на плоту, с бочонком пресных лепешек и бочонком воды, сама по себе – и на нее можно не обращать внимания.
Потому что с тех пор, как она вернулась, водить с ней компанию радости было мало. Тот раз, когда играли в “рассказ-с– продолжением”, так и остался единственной минутой просветления. В течение нескольких следующих дней она оставалась в постели, почти не разговаривала и во сне все теребила край одеяла, пытаясь оторвать от него полоску; и даже когда она снова приходила в себя, то – хотя и была вполне дружелюбна, куда дружелюбнее, чем прежде, – отказывалась принимать участие в любой игре вообще. Она казалась всем довольной, но там, где требовалось воображение, пользы от нее не было никакой.
Более того, она не предпринимала никаких попыток вернуть себе верховенство, перешедшее от нее к Эмили. Она никогда никем не командовала. Даже дразнить ее не было никакого удовольствия: казалось, ничто не могло вывести ее из себя. Иногда к ней обращались со снисходительным презрением, иногда просто игнорировали ее, и что бы она ни сказала, все автоматически признавалось чушью.
Рейчел тоже в течение нескольких дней после своего пастырского опыта не выказывала расположения присоединиться к остальным, чем бы они ни занимались. Она предпочитала отсиживаться, надувшись, внизу, в трюме. Время от времени она пыталась подобранным ею медным гвоздем проковырять дырку в днище корабля, чтобы его затопить. Лора раскрыла ее намерения и понеслась скорее докладывать новость Эмили. Как и Рейчел, Лора ни на миг не усомнилась, что эта цель вполне достижима.








