сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)
– Вот так-то, – сказала Бабушка, присоединяясь к нашей маленькой группе и тоже встав на колени возле Агаты, которая уже не лежала, а сидела, и слезы текли по ее лицу, но не те слезы, в которых тонет горе, а те, что смывают последние его следы.
– Твоя мама ушла, чтобы не вернуться. Как могла ты после этого кому-нибудь верить? Если люди уходят и не возвращаются, разве можно им верить? Поэтому, когда пришла я, что-то зная о вас, а что-то не зная совсем, я долго не понимала, почему ты отвергаешь меня, Агата? Ты просто боялась, что я тоже обману и уйду. А два ухода, две смерти в один короткий год – это было бы слишком! Но теперь ты веришь мне, Абигайль?
– Агата, – сама того не сознавая, по привычке поправила ее моя сестра.
– Теперь ты веришь, что я всегда буду с вами, всегда?
– О да, да! – воскликнула Агата, и снова слезы полились ручьем. Мы тоже, не выдержав, заревели, прижавшись друг к другу, а вокруг нас уже останавливались машины и выходили люди, чтобы узнать, что случилось, выяснить, сколько человек погибло и сколько осталось в живых.
Вот и конец этой истории.
Вернее, почти конец.
Ибо после этого мы зажили счастливо. То есть Бабушка, Агата – Агамемнон – Абигайль, Тимоти, я и наш отец. Бабушка, словно в праздник, вводила нас в мир, где били фонтаны латинской, испанской, французской поэзии, мощно струился Моби Дик и прятались изящные, словно струи версальских фонтанов, невидимые в затишье, но зримые в бурю поэтические родники. Вечно наша Бабушка, наши часы, маятник, отмеривающий бег времени, циферблат, где мы читали время в полдень, а ночью, измученные недугом, открыв глаза, неизменно видели рядом – она терпеливо ждала, чтобы успокоить ласковым словом, прохладным прикосновением, глотком вкусной родниковой воды из своего чудо-пальца, охлаждающей пересохший от жара, шершавый язык. Сколько тысяч раз на рассвете она стригла траву на лужайке, а по вечерам смахивала незримые пылинки в доме, осевшие за день, и, беззвучно шевеля губами, повторяла урок, который ей хотелось, чтобы мы выучили во сне.
Наконец одного за другим проводила она нас в большой мир. Мы уезжали учиться. И когда настал черед Агаты, Бабушка тоже стала готовиться к отъезду.
В последний день этого последнего лета мы застали ее в гостиной, в окружении чемоданов и коробок. Она сидела, что-то вязала и поджидала нас. И хотя она не раз говорила нам об этом, мы восприняли это как жестокий удар, злой и ненужный сюрприз.
– Бабушка! Что ты собираешься делать?
– Я тоже уезжаю в колледж. В известном смысле, конечно. Я возвращаюсь к Гвидо Фанточини, в свою Семью.
– Семью?
– В семью деревянных кукол, буратино. Так называл он нас поначалу, а себя – папа Карло. Лишь потом он дал нам свое настоящее имя – Фанточини. Вы были моей семьей. А теперь пришло время мне вернуться к моим братьям и сестрам, теткам и кузинам, к роботам, которые…
– …которые что? Что они там делают?.. – перебила ее Агата.
– Кто что, – ответила Бабушка. – Одни остаются, другие уходят. Одних разбирают на части, четвертуют, так сказать, чтобы из их частей комплектовать новые машины, заменять износившиеся детали. Меня тоже проверят, выяснят, на что я еще гожусь. Может случиться, что я снова понадоблюсь и меня тут же отправят учить других мальчиков и девочек и опровергать еще какую-нибудь очередную ложь и небылицу.
– Они не должны четвертовать тебя! – воскликнула Агата.
– Никогда! – воскликнул я, а за мной Тимоти.
– У меня стипендия! Я всю отдам ее тебе, только… – волновалась Агата.
Бабушка перестала раскачиваться в качалке, казалось, она смотрит на спицы и разноцветный узор из шерсти, который только что связала.
– Я не хотела вам говорить этого, но раз уж вы спросили, то скажу: совсем за небольшую плату можно снять комнатку в доме с общей гостиной и большим темным холлом, где тихо и уютно и где живут тридцать или сорок таких, как я, электронных бабушек, которые любят сидеть в качалках и вспоминать о прошлом. Я не была там. Я, в сущности, родилась совсем недавно. За скромный ежемесячный или ежегодный взнос я могу жить там вместе с ними и слушать, что они рассказывают о себе, чему научились и что узнали в этом большом мире, и сама могу рассказывать им, как счастлива я была с Томом, Тимом и Агатой и чему они научили меня.
– Но это ты… ты нас учила!
– Это вы так думаете, – сказала Бабушка. – Но все было как раз наоборот. Вернее, вы учились у меня, а я у вас. И все это здесь, во мне. Все, из-за чего вы проливали слезы, над чем потешались. Обо всем этом я расскажу им, а они расскажут мне о других мальчиках и девочках и о себе тоже. Мы будем беседовать и будем становиться мудрее, спокойнее и лучше с каждым десятилетием, двадцатилетием, тридцатилетием. Общие знания нашей Семьи удвоятся, утроятся, наша мудрость и опыт не пропадут даром. Мы будем сидеть в гостиной и ждать, и, может быть, вы вспомните о нас и позовете, если вдруг заболеет ваш ребенок или, не дай бог, семью постигнет горе и кто-нибудь уйдет навсегда. Мы будем ждать, становясь старше, но не старея, все ближе к той грани, когда однажды и нас постигнет счастливая судьба того, чье забавное и милое имя мы вначале носили.
– Буратино, да! – воскликнул Тим.
Бабушка кивнула головой.
Я знал, что она имела в виду. Тот день, когда, как в старой сказке, добрый и храбрый Буратино, мертвая деревянная кукла, заслужил право стать живым человеком И вдруг я увидел всех этих буратино и фанточини, целые поколения их: они обмениваются знаниями и опытом, тихонько переговариваются в просторных, располагающих к беседе гостиных и ждут своего дня, который, мы знали, никогда не придет.
Бабушка, должно быть, прочла это в моих глазах.
– Посмотрим, – сказала она. – Поживем – увидим.
– О бабушка! – не выдержала Агата и разрыдалась так, как когда-то много лет назад – Тебе не надо ждать. Ты и сейчас живая Ты всегда живая. Ты всегда была для нас только такой!
Она бросилась старой женщине на шею, и тут мы все бросились обнимать и целовать нашу Бабушку, а потом покинули дом, вертолеты унесли нас в далекие колледжи и в далекие годы, и последними словами Бабушки, прежде чем мы поднялись в осеннее небо, были:
– Когда вы совсем состаритесь, будете беспомощны и слабы, как дети, когда вам снова нужна будет забота и ласка, вспомните о старой няне, глупой и вместе с тем мудрой подруге вашего детства, и позовите меня. Я приду, не бойтесь, и в нашей детской снова станет шумно и тесно.
– Мы никогда не состаримся! – закричали мы. – Этого никогда не случится!
– Никогда! Никогда!..
Мы улетели.
Промелькнули годы. Мы состарились: Тим, Агата и я. Наши дети стали взрослыми и покинули родительский дом, наши жены и мужья покинули этот мир, и вот теперь – хотите верьте, хотите нет – совсем по Диккенсу, мы снова в нашем старом доме.
Я лежу в своей спальне, как лежал мальчишкой семьдесят, о боже, целых семьдесят лет назад! Под этими обоями есть другие, а под ними еще и еще одни и наконец старые обои моего детства, когда мне было всего девять лет.
Верхние обои местами оборваны, и я без труда нахожу под ними знакомых слонов и тигров, красивых и ласковых зебр и свирепых крокодилов. Не выдержав, я посылаю за обойщиками и велю им снять все обои, кроме этих, последних. Милые зверюшки снова будут на воле.
Мы шлем еще одно послание. Мы ждем.
Мы зовем. «Бабушка! Ты обещала, что вернешься, как только будешь нам нужна. Мы больше не узнаем ни себя, ни время. Мы стары. Ты нам нужна!»
В трех спальнях старого дома в поздний час трое беспомощных, как младенцы, стариков приподнимаются на своих постелях, и из их сердец рвется беззвучное:
«Мы любим! Мы любим тебя!»
Там, там в небе! – вскакиваем мы по утрам, – разве это не тот вертолет, который?.. Вот он сейчас опустится на лужайку.
Она будет там, на траве перед домом. Ведь это ее саркофаг! И наши имена на полосках холста, в который завернуто ее прекрасное тело, и маска, скрывающая лицо!
Золотой ключик по-прежнему на груди у Агаты, теплый, ждущий заветной минуты. Когда же она наступит? Подойдет ли ключик? Повернется ли он, заведется ли пружина?
День поминовения усопших
The Tombling Day 1952 год Переводчик: И. Оранский
Был день поминовения усопших, и все, включая бабушку Лоблилли, шли по залитой солнцем дороге и сейчас остановились среди зелени под высоким небом Миссури, и пахло приближающейся осенью, и среди травы распускались цветы.
– Вот мы и пришли, – сказала бабушка Лоблилли, опираясь на палку, и оглядела всех своими сияющими карими глазами, и сплюнула на пыльную дорогу.
Кладбище находилось на склоне небольшого холма. Там были осевшие могильные холмики и деревянные доски с именами умерших, в тишине гудели пчелы, в безоблачном голубом небе расцветали красивые бабочки.
Высокие загорелые мужчины и женщины в платьях из крашеной пряжи долго и молча стояли, глядя на могилы своих предков.
– Ну что ж, за дело! – произнесла бабушка и заковыляла по мокрой траве, приминая ее своей палкой.
Люди принесли с собой лопаты и корзины с маргаритками и сиренью. В августе начали прокладывать дорогу, которая должна пройти через кладбище, и так как в течение пятидесяти лет здесь уже никого не хоронили, родственники согласились перенести останки в другое место.
Бабушка Лоблилли опустилась на колени, и лопатка дрожала в ее руке. Никто не обращал на нее внимания. Все были заняты своими делами.
– Бабушка, – произнес Джозеф Пайкс, заслоняя от нее солнце. – Бабушка, тебе здесь делать нечего. Это могила Уильяма Симмонса, бабушка.
Услышав его голос, все бросили работу и прислушались, но услышали только, как хлопают крыльями бабочки в прохладном полуденном небе.
Бабушка подняла на него глаза.
– Ты думаешь, я не знаю, чья это могила? Я не видела Уильяма Симмонса шестьдесят лет, но сегодня я решила навестить его.
Она копала жирную землю и притихла, и погрузилась в воспоминания, и говорила сама с собой и с теми, кто мог слышать.
– Шестьдесят лет назад он был красивым парнем, ему было всего двадцать три. А я, мне было двадцать, и у меня были золотистые волосы, белые руки и шея, и щеки, как спелые вишни. Шестьдесят лет назад мы собирались пожениться, потом он заболел и умер. И я осталась одна, и я помню, как его могильный холмик размывали дожди…
Все уставились на нее.
– Но все же, бабушка… – сказал Джозеф Пайкс.
Могила была неглубокой и вскоре она увидела длинный железный ящик.
– Помогите! – крикнула она.
Девять мужчин начали поднимать гроб из могилы, а бабушка тыкала в них своей палкой.
– Осторожно! Легче! Хорошо!
Они опустили гроб на землю.
– А теперь, джентльмены, – произнесла она, – будьте так добры, отнесите на некоторое время мистера Симмонса ко мне домой.
– Мы собираемся перенести его на новое кладбище, – заявил Джозеф Пайкс.
Бабушка окинула его колючим взглядом.
– Вы отнесете этот ящик прямо ко мне домой. Буду вам весьма признательна.
Они смотрели, как она ковыляет вниз по дороге. Затем взглянули на гроб, друг на друга и поплевали на руки.
Через пять минут они втиснули гроб в дверь ее маленького домика и поставили его около пузатой печки.
Она налила им по стаканчику.
– А теперь поднимите крышку, – сказала она. – Не каждый день встречаешься со старыми друзьями.
Мужчины не шелохнулись.
– Что ж, если не хотите, я сама.
И она начала колотить палкой по крышке гроба, сбивая покрывавший ее слой земли. По полу побежали пауки. Запахло свежевспаханной весенней землей. Мужчины взялись за крышку. Бабушка отступила назад.
– Давайте!
Она величественно взмахнула палкой, как древняя богиня.
И крышка поднялась. Мужчины положили ее на пол и повернулись.
Изо всех ртов вырвался звук, напоминавший дуновение октябрьского ветра.
В гробу, среди поднимавшихся вверх золотистых пылинок, лежал Уильям Симмонс. Он спал с еле заметной улыбкой на лице и сложенными на груди руками, парадно одетый и абсолютно никому не нужный.
Бабушка Лоблилли протяжно застонала.
– Он сохранился.
И это была правда. Целый и невредимый, как жук в своем панцире: прекрасная белая кожа, небольшие веки над красивыми глазами, как лепестки цветка, губы не утратили своего цвета, волосы аккуратно причесаны, галстук завязан, ногти острижены. В общем, с того дня, как его зарыли в землю, облик его не изменился.
Бабушка стояла, крепко зажмурив глаза, прижав руки ко рту и ловя собственное дыхание. Она не могла разглядеть его.
– Где мои очки? – закричала она. – Вы что, не можете их найти? – вновь раздался ее крик. Она искоса взглянула на тело.
– Бог с ними, – сказала она, подходя ближе. В комнате воцарилась тишина. Она вздохнула и задрожала, и заворковала над гробом.
– Он сохранился, – заметила одна женщина. – Целехонек.
– Но так не бывает, – заявил Джозеф Пайкс.
– Как видишь, бывает, – ответила женщина.
– Шестьдесят лет под землей. Он не мог сохраниться.
Угасал солнечный свет, последние бабочки сели на цветы и слились с ними.
Бабушка Лоблилли вытянула морщинистую дрожащую руку.
– Земля и воздух сохранили его. Эта сухая почва вполне для этого подходит.
– Он молод, – тихо простонала одна женщина. – Так молод.
– Да, – сказала бабушка, глядя на него. – Он, двадцатитрехлетний, лежит в гробу, а я, которой скоро восемьдесят, стою здесь. – И снова зажмурилась.
– Успокойся, бабушка, – дотронулся до ее плеча Джозеф Пайкс.
– Да, он лежит здесь, двадцатитрехлетний, молодой и красивый, а я, – она еще крепче зажмурилась, – я, склонившаяся над ним, никогда не буду уже молодой, я, старая и высохшая, никогда уже не смогу стать молодой. О боже! Смерть сохраняет людям молодость. Посмотрите, как добра была к нему смерть.
Она медленно ощупала свое тело и лицо и повернулась к остальным.
– Смерть лучше жизни. Почему я тоже не умерла тогда? Сейчас бы мы, оба молодые, были вместе. Я, в своем гробу, в белом подвенечном платье с кружевами, глаза, сияющие радостью смерти, закрыты, руки сложены на груди, словно для молитвы.
– Хватит, бабушка.
– Это мое дело! Почему я тоже не умерла? Тогда, если бы он вернулся, как сегодня, чтобы увидеть меня, я бы так не выглядела!
Она яростно ощупывала свое морщинистое лицо и беззубый рот, щипала обвисшую кожу, выдергивала седые волосы и с ужасом смотрела на них.
– Какое прекрасное возвращение! – Она вытянула свои костлявые руки. – Разве может двадцатитрехлетнему мужчине нравиться старуха семидесяти девяти лет, у которой в жилах не кровь, а гнилая жижа. Меня обманули. Смерть дала ему вечную молодость. Посмотрите на меня – жизнь этого не сделала.
– Да, но у тебя есть кое-что другое, – заметил Джозсф Пайкс. – Он не молод. Ему далеко за восемьдесят.
– Ты дурак, Джозеф Пайкс. Он не изменился, тысячи дождей не причинили ему вреда. И он вернулся, чтобы посмотреть на меня, и теперь найдет себе кого-нибудь помоложе. Неужели ему нужна будет старуха?
– Ему давно уже никто не нужен, – произнес Джозеф Пайкс.
Бабушка оттолкнула его.
– Уходите все. Это не ваш гроб, не ваша крышка и не ваш жених! Оставьте гроб здесь, по крайней мере, на ночь, и завтра выкопайте новую могилу.
– Ладно, бабушка, он был твоим возлюбленным. Я приду завтра рано утром. Только не плачьте больше.
– Именно слезы мне сейчас и нужны.
Она неподвижно стояла посреди комнаты до тех пор, пока все не вышли. Через некоторое время она взяла свечку, зажгла ее, посмотреть в окно и увидела, что кто-то стоит на горе. Джозеф Пайкс. Она решила, что он простоит там до рассвета и не стала прогонять его. Она больше не выглядывала в окно, но знала, что он там, и ей было спокойнее.
Она подошла к гробу и взглянула на Уильяма Симмонса.
Она пристально глядела на него широко раскрытыми глазами, она смотрела на его руки и помнила, какими они были в действии. Она помнила, как они держали поводья, поднимаясь то вверх, то вниз. Она помнила, как он причмокивал губами, когда лошадь, запряженная в экипаж, шла иноходью, и экипаж ехал по лугам, залитым лунным светом. Она помнила ласку этих рук.
Она дотронулась до его одежды.
– Но его хоронили не в этом! – вдруг выпалила она. И все же она знала, что это не так. За эти шестьдесят лет изменился не костюм, а ее память.
Охваченная внезапным страхом, она долго рыскала в поисках очков и, наконец, нашла и надела их.
– Да, но ведь это не Уильям Симмонс! – воскликнула она.
Но она знала, что и это не так. Это был никто иной, как Уильям Симмонс.
– Но его подбородок не был таким вытянутым! – тихо вскрикнула она. – Или был? И его волосы. Они были прекрасного рыжего цвета, я помню! А эти – каштановые. И нос, я не помню, чтобы он был курносым.