Текст книги "О нас – наискосок"
Автор книги: Ревекка Фрумкина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
О зрелых и незрелых поступках
Тем временем семинар расширялся и процветал. В 1970 году должно было широко отмечаться столетие со дня рождения Ленина. В этой связи поощрялось всякое «перевыполнение» взятых на себя ранее обязательств. Под этим соусом я представила для печати сборник «Вероятностное прогнозирование в речи», составленный мною из работ участников семинара. Сама я кончила довольно большую книгу, включавшую материалы докторской диссертации. Обе книги благополучно вышли в «Науке» в 1971 году и были немедленно раскуплены.
Интенсивность жизни в семинаре была такова, что временами я забывала о тех жестких ограничениях, которые были связаны с моей болезнью. Я сидела на диете, которую при всей ее примитивности соблюдать можно было только обходясь без общепита. Вернее, единственный устраивающий меня общепит находился не ближе, чем эстонский город Выру. Даже мои командировки в Ленинград были возможны только потому, что там я жила у Лиды Бондарко. Больше я никуда не ездила и предложения выступить с лекциями вынуждена была отклонять.
Невозможность ездить отчасти объясняет и мою отстраненность от набиравшей силы семиотики. При этом с Ю. М. Лотманом и З. Г. Минц я познакомилась еще до «семиотического бума», а Бориса Гаспарова навещала в Тарту ежегодно, потому что бывала там проездом из Выру. Главное, однако, было в том, что я была погружена в свои задачи. Они пересекались с психологией, теорией измерений, с физиологией речи и психиатрией, включали в себя вопросы восприятия речи в норме и патологии. Это было ядро проблем, близких одновременно к естественным наукам и к «наукам о человеке», понимаемым скорее в западном духе.
Позднее я поняла, что в семиотике, взятой как некоторое научное движение, меня изначально не устраивало растворение любых задач в культурологии. И еще меня отталкивала изрядная доля празднословия и позы.
Об этом с присущей ему лаконичностью и умением «попасть в яблочко» однажды сказал Михаил Леонович Гаспаров. Было это почти через двадцать лет после описываемых здесь событий, на Круглом столе по языкознанию и филологии, который я проводила в журнале «Знание – сила». Я процитирую некоторые из его высказываний: «Были идеи. Были идеи Бахтина насчет карнавализации и полифонии, были идеи насчет мифологического подхода к литературе, были идеи насчет бинарных оппозиций и так далее. Но какова была судьба этих идей? Они или выродились в абсолютное празднословие – тут, по-моему, с обеими главными бахтинскими идеями эта катастрофа в руках преемников уже произошла, – или вышли за пределы литературоведения и иррадиировали в области более широкие… Я вспоминаю пару заседаний, посвященных проблемам истории всемирной литературы как таковой. Между этими заседаниями были двадцать лет, но оба были замечательны одним: Декарт и Рембрандт, Шартрский собор и подобные объекты упоминались там гораздо чаще, чем какие бы то ни было писательские имена».
И далее: «Филология и потом, в семидесятых годах, тоже что-то заменяла. Заменяла поэзию, заменяла философию… Заменяя «то-то», она переставала быть, или, по крайней мере, не совершенствовалась в том, чтобы быть наукой. Это была не наука, это было искусство, а искусство отличается от науки тем, что в науке один и тот же опыт получается у любого, а в искусстве получается у талантливого и не получается у неталантливого» («Знание – сила», 1989, 6, с. 23–24).
Так что мой семинар жил сам по себе, а семиотика – сама по себе. Это не мешало мне внимательно читать все, что выходило в Тарту, и приглашать к нам с докладом А. К. Жолковского, который для меня остался Аликом. В эти годы в Москве часто бывал мой давний знакомый из Софии Людмил Мавлов, известный в Болгарии невролог и специалист по афазиям. Около полугода он стажировался у А. Р. Лурия и был постоянным участником моего семинаpa. Он же привел на семинар тонкого нейропсихолога Елену Павловну Кок. Она работала в Институте Бурденко и была уникальным психодиагностом очаговых поражений мозга, что во времена, когда не было компьютерной томографии, было так же важно, как умение прослушать больного до открытия рентгена.
У Людмила Мавлова и Е. П. Кок я научилась многому из области патологии речи. Людмил очень звал меня в Болгарию, да и семья Енчо приглашала меня в гости как «наставника» сына. Но для поездки по частному приглашению (хотя с ним пускали только в «страны народной демократии») тоже нужна была характеристика! Теперь я не могу вспомнить, кто убедил меня попытаться ее получить весной 1973 года. Аргументы состояли в том, что бывали случаи, когда партбюро давало «кислую» характеристику, но ОВИР это не интересовало.
Меня вызвали на партбюро. Дальнейшее выглядело одновременно как продуманное издевательство и как театр абсурда, где актеры к тому же не выучили реплики. Вначале одна рыхлая дама потребовала подтвердить, что письмо в защиту Дувакина подписывать мне не следовало. При том, что Виктор Дмитриевич уже семь лет спокойно работал в Горьковке, я могла позволить себе вяло согласиться. Затем другая особа пыталась уточнить, каковы мои отношения с Мавловым и едет ли со мною муж. Длилось это довольно долго.
В результате мне вернули бланк ОВИР со всеми нужными подписями. Зато в графе «Характеристика» жирным шрифтом были впечатаны мои «прегрешения», перечисленные в деталях; «политически незрелый поступок, письмо в защиту Дувакина, который выступил в защиту Синявского и Даниэля, которые…».
Первая реакция моя была: «Допрыгалась!» Ведь эта формулировка могла отныне сопровождать меня хоть до могилы. Это уже было, так сказать, «дело».
Я поехала домой и сделала две вещи, помогающие мне в подобном состоянии: выпила кофе и залезла в ванну. Юра счел, что терять уже решительно нечего, и в приемный день мы отправились в отделение милиции, где тогда принимали документы для передачи в городской ОВИР. Мои бумаги взял некто майор Яковлев, которого я запомнила потому, что у него одного из всех чиновников ОВИР – а я потом перевидала многих – было нормальное человеческое выражение лица. Это был плотный и почти лысый немолодой человек, который, подняв на меня внимательный взгляд, спросил: «Так это вы совершили политически незрелый поступок?».
Майор Яковлев был, несомненно, профессионалом. Юра вспомнил, что мы забыли оставить ему открытку с моим адресом, пришел в милицию и сел дожидаться своей очереди. Яковлев вышел из кабинета и, заметив Юру, которого он до того видел мельком (мы были прописаны в разных квартирах и оформлялись поврозь), спросил, что он здесь делает. Юра объяснил. «А документы Ревекки Марковны давно ушли», – сказал Яковлев.
Почему-то мне кажется, что, прочитав мою анкету, он подумал: «Вот кретины!» А «там» могли вообще посмотреть только на наличие необходимых подписей. Так или иначе, через два с половиной месяца мы были в Софии.
Путешествие по Болгарии было и само по себе замечательным. Но значение этой поездки было еще и в другом. Я любила холмы и озера Ханьямаа – местности вокруг Выру в юго-восточной Эстонии, куда я ездила два раза в год. Но мне необходимо было убедиться в том, что я не так больна, чтобы вовсе не иметь выбора. Я все-таки вырвалась за черту, проложенную болезнью.
Вернувшись в Москву, я за три месяца написала другую докторскую диссертацию. Мне дали «чистую» характеристику и даже официальное письмо в Ленинградский университет, куда я вскоре отвезла работу. Там меня поставили на очередь. Мой черед наступил только в июне 1975 года.
Защита и нападение
ЗащитаВ Ленинград мы поехали втроем: кроме Юры, со мной поехал мой ближайший сотрудник Саша Василевич. Нас приютила семья Смолянских, с которыми к тому времени нас связывала уже давняя дружба, продолжающаяся и сейчас.
Моими оппонентами были Л. Р. Зиндер, Л. В. Бондарко и Л. А. Чистович. Защита шла при полном зале, что меня удивило, поскольку я никого не приглашала и не думала, что в Ленинграде у меня найдется столько сочувствующих. Атмосфера была вполне доброжелательная. В 1975 году как раз обсуждалась новая инструкция ВАК, согласно которой претендент на докторскую степень должен был быть лидером нового научного направления. Это было нереальное требование, но Л. Р. Зиндер в своем выступлении сказал, что в данном случае оно полностью соответствует действительности.
Выступали и те мои ленинградские коллеги, с которыми я ранее не была знакома лично.
Однако при общем положительном итоге четверо воздержались, а трое проголосовали против. Меня (и, кстати, Зиндера) это не удивило, поскольку тогда еще не было специализированных советов, и литературоведы, как можно было думать, сочли мою проблематику для себя непонятной. Когда огласили результаты голосования, моя давняя подруга, Валентина Люблинская, тогда – сотрудница Чистович, подошла ко мне и со своей неподражаемой южнорусской интонацией сказала: «Да жидоморы они, Рита!»
Потом мы вместе с моей подругой Таней Смолянской и ее отцом, покойным И. М. Смолянским, перешли мост через Неву и оказались в их коммуналке на Красной улице. Мария Марковна, мать Тани, ждала нас за накрытым столом.
Ночью я переживала не известное мне прежде чувство сильнейшего внутреннего подъема. В те годы я заново открывала для себя раннего Пастернака и всюду возила с собой том его стихов. Юра и Саша спали, а я читала «Марбург»:
И ночь отступает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.
Той же ночью почему-то мне попалась почтовая открытка – бланк для игры в шахматы по переписке. Я решила отправить ее Толе Д. На свободной стороне я написала концовку из его стихов, написанных мне в 1969 году, в разгар моей болезни:
И опять, и опять, и опять —
белые начинают – и выигрывают.
Строки эти в контексте дальнейших событий, связанных с защитой докторской, оказались пророческими. С той поправкой, что «партия» была отложена на пять лет.
Прохождение докторской диссертации через ВАК – Высшую Аттестационную Комиссию – всегда было длительной процедурой. Все докторские направлялись так называемому «черному оппоненту», т. е. лицу, выбранному ВАК и для соискателя остававшегося анонимом. Поскольку я защищалась не только в чужом учреждении, но и в чужом городе, у меня не было никаких возможностей хотя бы ускорить отсылку бумаг в инстанции. Так что я настроилась на ожидание, которое вполне могло измеряться многими месяцами.
За год до защиты в 1974 году вышла моя книга, написанная частично в соавторстве уже с новыми «семинаристами». Она называлась «Прогноз в речевой деятельности». Книга имела успех. Я помню, как через несколько лет на Всесоюзной конференции по принятию решений в Пущино на мой вопрос, известны ли аудитории некоторые положения, там изложенные, почти весь зал поднял руки. В «Известиях Отделения литературы и языка АН СССР» (ОЛЯ) были напечатаны несколько моих работ общеметодологического характера. Я упоминаю об этом единственно с целью очертить тогдашний фон моей профессиональной жизни. Ничто не предвещало той цепи событий, о которых я хочу рассказать в этом разделе. И хотя жизнь моя к ним и тогда не сводилась, я сознательно оставляю все остальное за рамками повествования.
«Фрумкина против ВАК»
Первый раз я поинтересовалась положением дел с моей диссертацией через полтора года после защиты. Мне ответили, что отзыв «черного оппонента» был признан не вполне компетентным, и потому работа послана на отзыв повторно. Летом 1977 года, когда я была на даче, а Юра в городе, нам домой позвонил ученый секретарь ЛГУ – довольно крупное должностное лицо. По профессии он был, как я потом выяснила, юристом и никакого отношения к сути дела иметь не мог. Юре он сказал, что вокруг моей работы складывается отрицательное мнение, и потому лучшее, что он мне советовал бы сделать, – это снять диссертацию с рассмотрения.
Резон в таком совете был – если соискатель снимал работу сам, он мог ее же, без всяких переделок, подавать повторно. Но меня это решительно не могло касаться, и я отказалась. Этот звонок сыграл ту же роль, что стук палкой об пол, возвещавший в старинном театре начало спектакля. Все дальнейшее могло бы быть названо «Театром Кафки», если бы Кафка писал пьесы.
В сентябре того же года умерла мама. На другой день после похорон мне позвонил из ВАК человек по фамилии Парастаев. Сказал он мне следующее: «ЛГУ прислал нам фальшивые документы. На вашей защите не было кворума». И пригласил меня явиться в ВАК, назначив время визита на заведомо неприемные часы. Назавтра мы с Юрой поехали в ВАК.
Парастаев развернул передо мной папки и, показывая какой-то список, сказал, что в нем числится 46 человек, а на защите было 30, что не составляет двух третей. Тем самым голосование недействительно, и работа будет отклонена. Этого ему показалось мало, и он добавил: «Да и отзывы у вас плохие». После чего сделал то, что было абсолютно противозаконно, – вручил мне два отзыва. Пробежав их глазами (там было всего страниц пять), я увидела, что такие отзывы не могли быть приняты ВАК ни как положительные, ни как отрицательные. Оба рецензента, упомянув мои несомненные заслуги на ниве структурной, прикладной, а также математической лингвистики, удивлялись, почему я претендую на степень по общему языкознанию. Выходило, что, догадайся я поставить на титуле работы код другой специальности, они ничего не имели бы против.
То, как я себя повела дальше, сегодня мне представляется тем более удивительным, что, будучи всегда слаба в разговорах с чиновниками, я была подавлена смертью мамы и все происходившее воспринимала как не вполне реальные события. Я заметила, что не нахожу отзывы плохими. После чего я отодвинула через весь стол папки и сказала Парастаеву: «Я не буду смотреть эти бумаги. Ваш чиновник два года назад принял документы и расписался в том, что все в них соответствует инструкции. Был ли кворум или нет – это вообще не мое дело. Допустим, его не было – а куда же вы смотрели все это время?».
До этого момента Парастаев вел себя скорее корректно, хотя был известен как редкостный хам. Тут он мгновенно обрел свой нормальный стиль и, захлопнув папки, прорычал что-то вроде «Вы еще об этом пожалеете». Я вышла из кабинета в состоянии, близком к обмороку.
Скажу сразу, что большую часть дальнейших хлопот, встреч, тактических и стратегических решений взял на себя Юра. Я была просто не в силах ходить по инстанциям. Никакая аудитория, будь в зале хоть пятьсот человек, не вызывала у меня такого парализующего ужаса, как перспектива приема в очередном присутственном месте. Я боялась не чиновников. Я боялась обнаружить свою ненависть, тогда как нужно было прежде всего оставаться хладнокровной. Но еще страшнее было другое: свалиться с рецидивом болезни, поскольку главным провоцирующим ее фактором считался стресс.
У меня не было – и, кстати, до сих пор нет – даже догадки о том, что лежало в основе объявленной мне войны. А это была именно война, а вовсе не партия в шахматы. «Процесс» Кафки, впрочем, тоже отличная аналогия.
Я-то была уверена, что кворум был – это было последнее заседание Ученого Совета перед каникулами. Лев Рафаилович Зиндер сидел бледный и нервничал, пока все не собрались.
Что же за список показал мне Парастаев? Зачем он дал мне отзывы? А зачем мне еще летом звонил ученый секретарь ЛГУ? Лучшее объяснение в таких случаях – самое краткое – не сумев найти среди «черных оппонентов» лиц достаточно черных, чтобы получить от них отрицательные отзывы, решено было изыскать иной путь. Запугать. Заставить самой забрать работу. По-видимому, на большую изощренность чиновники ВАК не были способны.
Вечером того же дня я позвонила в Ленинград Лиде Бондарко. Она выяснила, что Парастаев показал мне бумагу, вообще не имевшую отношения к голосованию! Он подсунул мне список рассылки автореферата диссертации. Сорок шестым в нем стоял недавно назначенный декан филфака, которого не успели ввести в Ученый Совет.
Итак, это был откровенный шантаж. Нам оставалось притвориться простодушными и объяснить Парастаеву, что произошло недоразумение. Я предполагала, что хоть он и был мерзавцем, но будучи схвачен за руку, должен был бы уняться. Здесь мы попали впросак. Не каждый хам – мерзавец, и не всякий мерзавец – злодей. Но именно Парастаев удачно сочетал все эти качества. На таких не слишком крупных и потому неуловимых функционерах и держалась власть. Власть ВАК – в частности.
Через полтора месяца из Ленинграда позвонила огорченная Лида. Работу вернули на филфак с сопроводительным письмом, из которого вытекало, что кворума не было. Декан упомянул об этом прискорбном факте на очередном заседании. Кого-то якобы вывели, но куда-то не вписали. Или, наоборот, не вычеркнули.
Вообще говоря, если бы это было правдой, то Ученый Совет обязан был вернуться к повторному, на этот раз формальному рассмотрению моей работы. Процедурные нарушения всегда и везде возможны. И это предусматривалось: инструкция ВАК все же защищала соискателя. Но ко мне это, увы, не относилось: прежний Ученый Совет филфака ЛГУ уже был расформирован, а новый не являлся его правопреемником. Однако даже в рамках кафкианской логики надо было рассмотреть юридический аспект происшедшего. Не только со мной и не только при защите диссертации мог произойти такой казус!
Мои друзья по возможности пытались помочь мне развязать этот узел. Сережа Чесноков, постоянный участник нашего семинара, с которым мы были в тесных дружеских отношениях, договорился со своим знакомым юристом. К нему они поехали вдвоем с Юрой. Позже мы узнали, что это был знаменитый Кисенишский – человек, выступавший защитником на нескольких политических процессах.
Кисенишский объяснил, что ВАК – это организация, на которую по закону просто некуда жаловаться. Однако в Прокуратуре Союза существует Отдел общего надзора. Туда можно обратиться, мотивируя свою жалобу тем, что я считаю ущемленными свои гражданские права. Это было логично – в конце концов, если бы, например, сгорела сберкасса, не я же должна доказывать, что у меня там есть вклад! И ученый не сам организует защиту диссертации, не следит за кворумом, не считает голоса и т. п. Урна с бюллетенями тоже может сгореть – покойный И. М. Смолянский рассказывал мне, как однажды кто-то нечаянно вместе с бюллетенем опустил в урну непотушенную папиросу.
А поскольку у меня в руках не было никакой официальной бумаги, дающей основания для ходатайства, Кисенишский посоветовал пойти законным «советским» путем: написать председателю ВАК Кириллову-Угрюмову, послать с уведомлением о вручении, он, натурально, не ответит, и тогда через месяц я могу жаловаться прокурору на то, что так вот поступают с письмами трудящихся.
Своеобразные, однако, были времена! Юра был членом КПСС с 1946 года и представлял себе, какие рычаги «там» обычно пускают в ход. Он позвонил декану ленинградского филфака и сказал, что тот, как член партии, будет нести ответственность за странные манипуляции с составом Ученого Совета и что Юра, в свою очередь, как член партии, это так не оставит. И это сработало! Декан, видимо, достаточно струсил, чтобы понять, что для него более безопасно ввести дело в легальные рамки. Я получила официальную бумагу за подписью Парастаева, где сообщалось, что диссертация возвращена по месту защиты «по причине отсутствия кворума».
С этим уже можно было идти непосредственно в Прокуратуру, не затрагивая вопрос о том, как обращаются с жалобами трудящихся. Попасть на прием в Прокуратуру Союза составляло отдельную задачу, ибо с частными лицами там, как правило, дела не имели. Когда я по заказанному заранее пропуску вошла в здание на Пушкинской, то была поражена любезностью гардеробщицы, охранявшей пустые вешалки.
Разговор мой с прокурором интересен тем, что из всех официальных лиц, с которыми мне пришлось сталкиваться в связи с моим «процессом», это был единственный человек, который вел себя адекватно обстоятельствам. Первый вопрос его был: «Скажите, у вас есть враги?» Я была несколько ошарашена и ответила, что враги, наверное, есть у всех, но своих я не знаю. А не предшествовали ли моей защите какие-либо конфликты и кляузы? Нет. А как мне работается? Все нормально. И тогда он сказал: «Дайте, пожалуйста, вашу жалобу». На что я честно ответила, что жалобу не принесла, потому что никогда их не писала.
Мне было велено написать жалобу и обязательно дать в ней сведения о себе. «Это для нас очень важно», – подчеркнул прокурор. Я потом долго думала, куда же в жалобу вставить перечисление моих «заслуг» перед человечеством – «Прогноз в речевой деятельности», книги, аспиранты, – это же принадлежало совсем другой жизни! Так и не нашла и приложила в виде отдельного листка. Жалобу я оставила в экспедиции и стала ждать.
Судя по развитию событий, прокурор не бездействовал. Парастаев прислал мне еще одно письмо с подробной официальной версией происшедшего. А именно: ЛГУ представил приказ Минвуза РСФСР от такого-то числа и года, согласно которому в Ученый Совет филфака ЛГУ входило 47 человек На моей защите было 30. Кворума не было, работа возвращена в ЛГУ. Конец.
Я известила об этом «моего» прокурора. Он велел писать выше, на имя прокурорского начальства. В этот момент я, признаться, потеряла надежду. Но все-таки жалобу выше написала. Оказалось, что, как говаривал Пунин, самое главное – не терять отчаяния. Из Прокуратуры пришел ответ, что моя жалоба переслана ученому секретарю ВАК. Под этим ответом стояла новая фамилия: «мой» прокурор попал под машину. Он, к счастью, остался жив, но дело мое перешло к другому. Кто-то из друзей мрачно пошутил, напомнив название недавно виденного всеми немецкого фильма «Розы для господина прокурора».
На дворе было уже лето 1978 года. Я была на даче, а у Юры была лекция на вечернем отделении. Явился на нее всего один студент. Оказалось, в этот вечер наши играли с чехами, так что все нормальные люди сидели у телевизоров. Юра ушел домой, лег на диван – и не мог отвлечься от мыслей все о том же.
И тут его осенило. Как будет видно из дальнейшего, это слово здесь самое уместное. Итак, до 1975 года ВАК был частью структуры союзного Министерства высшего образования. Соответственно любые приказы, касающиеся связанных с ВАК дел – в том числе Ученых Советов по присуждению ученых степеней, – должны были исходить от Минвуза СССР, а не от Минвуза Российской Федерации. Тогда чего мог касаться приказ Минвуза РСФСР, на который ссылался Парастаев? Выдумал он его, что ли? Не обязательно. Потому что на филфаке ЛГУ, как и в МАДИ, где работал Юра, да и в любом вузе, был еще один Ученый Совет – административный. У него были свои функции: административный Ученый Совет управлял текущей жизнью факультета. Вот его состав как раз утверждался не союзным Минвузом, а Минвузом РСФСР, поскольку ЛГУ именно ему и подчинялся. К защитам административный Совет не имел никакого отношения.
Но зачем тогда ссылка на Минвуз РСФСР в официальном ответе Парастаева? Было только два варианта ответа. Первый – описка, второй – подлог.
Так или иначе, список того Ученого Совета филфака ЛГУ, который голосовал на моей защите, не военная тайна, и в архиве ВАК, который раз в пять лет утверждал его состав, он, конечно, имелся. Парастаев, однако, в свое время заявил, что этого списка в архиве ВАК нет. И мы ему тогда поверили, поскольку к тому времени ВАК уже вышел из Минвуза СССР и стал самостоятельной структурой. (Поэтому и жаловаться на него мне стало некуда.)
Лежа на диване, Юра рассудил, что в этом случае единственно возможное место, где остались на хранении списки Ученых Советов, – это архив Министерства высшего образования СССР. С целью это выяснить Юра отправился на прием в юридический отдел союзного Минвуза. Там очень удивились и сказали, что все списки Ученых Советов, занятых утверждением ученых степеней, сосредоточены в архиве ВАК.
Итак, это была вовсе не описка. Парастаев с самого начала знал, на что шел. И декан филфака ЛГУ ему помог.
Наиболее независимой структурой в составе ВАК был юридический отдел, который был обязан вести прием граждан. Туда Юра и записался на прием. Сотрудник юротдела, некто Веретенников, сказал, что он дело Фрумкиной знает, поскольку моя жалоба в Прокуратуру лежит у него. Дальше он – как потом оказалось, вполне порядочный человек – произнес замечательную фразу, достойную скрижалей советской юриспруденции. «У меня есть по этому поводу свое мнение», – сказал Веретенников. И продолжил: «Но оно может не совпасть с мнением начальства».
Sapienti sat – сведущий поймет! Дело-то было не арбитражного характера, где всегда есть обстоятельства, дающие основания для интерпретаций. В официальном списке не может быть, «с одной стороны» 45 человек, а «с другой» – больше или меньше.
Тут Юра извлек ответ Парастаева и спросил, при чем здесь вообще ссылка на приказ Минвуза РСФСР, если это министерство никогда к делам ВАК не имело отношения?
Веретенников помолчал и заметил: «А вообще-то вы можете его здорово прищучить». Выходило, что, не зная о подлоге, Веретенников уже дал заключение в мою пользу, но теперь он усмотрел еще и подлог. Юра позвонил ему через месяц. «Вы давно должны были получить ответ», – сказал Веретенников. Ответа не было.
Нам предстоял переезд на новую квартиру. Я решила, что надо дать себе передышку хотя бы до осени.
Тем временем кто только ни пытался мне помочь! Самый интересный сюжет касается «Литературной газеты».
Кому сегодня придет в голову искать защиты в газете? Но то были совсем иные времена и нравы. До 1987 года возможности газеты как источника информации были более чем ограниченны – всякая информация проходила через цензуру. Вместе с тем письмо в газету и участие журналиста в каком-либо деле могли быть единственным оружием, а нередко – последней надеждой. Газета была мощным источникам влияния.
Олег Павлович Мороз, заведующий Отделом науки в «Литературке», вел в то время целенаправленную атаку против ВАК. В силу своей «неподсудности» ВАК был эффективным орудием расправы властей с учеными. Мало где так процветало «телефонное право». Один из наших знакомых привел к Морозу Юру, представив его как «ученого мужа и мужа ученой». Мороз заинтересовался, просил написать нечто вроде «сценария» событий и пригласил нас прийти вместе.
Выходя из дому в назначенный день, мы вынули из почтового ящика письмо со штампом ВАК. Это было официальное извещение о том, что диссертация передана на рассмотрение в Экспертный Совет ВАК по соответствующим наукам. Подписал это извещение начальник Парастаева. Получалось, что работа вернулась в ВАК на прежних правах, как если бы я защитила ее месяц назад! Но что это означало?
Мороз посмотрел на эту бумагу и скептически заметил: «А не думаете ли вы, что – не мытьем, так катаньем?» И как в воду смотрел. «Катанье» продолжалось еще два года. Но работу ВАК вынужден был утвердить.
В период этого «катанья» Мороз дал в «Литгазету» на полосу, посвященную конфликтам с ВАК, небольшую заметку о моем деле. Эту полосу в гранках он показал председателю ВАК Кириллову-Угрюмову, который, увидев мою фамилию, закричал: «Опять Фрумкина? Мы с этим давно разобрались!» Скандал, видимо, был немалый. По Москве ходили следующие стихи, посвященные борьбе Мороза с ВАК:
Мороз крепчал в раздумьях о науке.
Ему за то «спасибо» скажут внуки.
И только в ВАКе от его раздумий
Кириллов становился все угрюмей.
В следующий раз я встретила Олега Павловича лет через десять, на заседании «Московской трибуны» – политического клуба московской интеллигенции. Он спросил, как мои дела, на что я ответила, что работаю там же. Оба мы хорошо знали, сколь удивительно это было после всего случившегося.