Текст книги "Зелёная ночь"
Автор книги: Решад Гюнтекин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Читая суровые, резкие и убедительные ответы мудрого автора на утверждения материалистов о том, что дух угасает и исчезает вместе с телом, Шахин-эфенди плакал от радости. Он чувствовал, как снова загорается в нём огонь веры, который начинал было потухать. Но, увы, топлива хватало на несколько дней, да и в огне не было прежнего жара.
После долгих колебаний молодой софта решил повидать мудрого автора этих книг. Только этот человек поймёт его страдания и сможет дать долгожданное утешение...
Однажды утром Шахин с первым пароходом отправился в пригород Стамбула Бейкоз. На пристани он навёл справки, где живёт создатель брошюры «Что я такое?»
– Дом его далеко. Да, впрочем, вот он сам! Видите, вот стоит человек и наблюдает, как грузят бочки с питьевой водой.– И Шахину показали на рослого, полного мужчину с седой бородой.
Молодой софта некоторое время издали наблюдал за почтенным господином, потом со страхом приблизился к нему.
От волнения он сделал неловкое движение, словно собирался броситься к его ногам.
Автор «Диспута между наукой и религией» принял юношу за странника-ходжу, подошедшего просить подаяние, сурово посмотрел на него, желая поскорее избавиться от нежелательного просителя. Но когда софта объяснил ему, зачем приехал сюда из Стамбула, учёный муж изобразил на лице раскаяние:
– Ах, вот как... Ну что ж, прекрасно... Ступай-ка, мулла, в кофейню, вон она – на берегу, и подожди меня там. Я тут с делами управлюсь и подойду.
Через полчаса, как и было сказано, почтенный господин явился в кофейню. Однако прежде он завёл длинный торг с каким-то рыбаком по поводу скумбрии, потом подозвал человека, с виду похожего на столяра, и начал с ним договариваться о колёсах для арбы, наконец, очередь дошла и до Шахина-эфенди.
Молодой софта с великим волнением начал рассказывать о своих страданиях. Голос его дрожал, на глазах навернулись слёзы. Он ждал, что великий мудрец поможет ему, скажет несколько слов в утешение... Но какое тут!..
К почтенному мужу подошли два старых, весьма пышно одетых бея. Немного спустя к ним присоединились какой-то паша в военной форме и чернобородый дервиш [35], на котором поверх ночной рубашки был надет широченный балахон ордена Мевлеви [36]. Солидная компания уселась вокруг каменного столика на самом берегу, и начался бесконечный разговор о том, о сём. Говорили о погоде, о реке, о буре, разразившейся на прошлой неделе, об огромных стаях рыб, нахлынувших в Босфор после шторма, о музыканте Татиёсе, игравшем в то лето в казино Канлыджа...
Никто не обращал внимания на бедного софту, который терпеливо ждал, сидя под деревом несколько поодаль. Даже почтенный муж как будто совсем забыл, что его ожидают.
Шахин-ходжа утешал себя невесёлыми думами: «Вероятно, среди этих людей находится агент тайной полиции, и великий доктор побаивается его...»
Но подобное предположение быстро рассеялось: почтенный мудрец был беспечно весел, и его развязный хохот больно отдавался в сердце Шахина... «Можно ли притворяться до такой степени довольным и весёлым в обществе людей, которых боишься или которые тебе не по душе?..»
После обмена мнениями о различных кушаньях перешли к более вольным темам. Дервиш читал персидские стихи и рассказывал непристойные анекдоты. Мудрец встречал каждую историю взрывом заразительного смеха, а потом сам принялся рассказывать анекдоты, не стесняясь в выражениях.
Наконец к полудню общество стало расходиться. Поднялся и учёный муж.
– Эге, пора и нам. В животе уже бурчит с голоду.– И тут он вдруг вспомнил о софте, хотя прошло уже несколько часов.– Эх, мулла,– сказал он смущённо,– так и не удалось нам с тобой поговорить!
Они шли – учёный муж впереди, ходжа немного сзади,– смиренно сложив руки на животе.
– Какое же у тебя горе, мулла? Ты говоришь, мои книги читал? Ну что ж, очень хорошо... Прекрасно...
Шахин-ходжа, с трудом сдерживая слёзы, ответил:
– Почтеннейший эфенди, я сгораю!.. Огонь сомнений сведёт меня с ума... И никто, кроме вас, не избавит от этой муки... Вы, только вы можете убедить меня. Докажите мне, что душа человеческая вечна...
Учёный муж старательно вытер нос огромным чёрным платком величиной чуть ли не с простыню. Осмотрев юношу с головы до пят, он вдруг начал смеяться, и в добром смехе этого человека слышались и жалость и сочувствие, он понял, какая болезнь гложет молодого софту.
– Сынок мой, неужели у тебя дел других нет? Всё, о чём ты меня спрашиваешь,– это очень серьёзные и сложные проблемы. Сколько великих мыслителей, не чета нам с тобой, кануло в вечность, утонув в этом бездонном океане... Чтобы все эти вопросы, все эти проблемы не токмо разрешить, а просто хотя бы понять... и то нужны величайшие и глубочайшие знания... Так что ты пока старайся копить знания, пополняй скудную суму свою... И по возможности не пренебрегай земными благами... Сам понимаешь, если в кармане хоть что-то звенит, тогда и поешь и попьёшь. Тогда и проблемами разными можно заниматься со спокойной душой... Или, ещё лучше, совсем не заниматься. Как бы то ни было... В общем, вот так, сынок...
Увидав, как у ходжи за стёклами очков блеснули слёзы, мудрец отечески похлопал юношу по плечу:
– Не думай, мулла, что я твоего горя не понял. Революция в убеждениях – самая мучительная, самая бурная из всех революций... Да поможет тебе аллах! Впрочем, помощь аллаха в таком деле – вроде как бы в насмешку, но из поговорки слова не выкинешь...
Софта по-прежнему стоял, смиренно склонившись перед ним.
– Неужели вы меня не поддержите, почтеннейший господин-эфенди?..
Великий мудрец опять сочувственно улыбнулся.
– Мысль, устремившуюся вперёд – к знаниям, на полдороге не остановишь! Ты бы, мулла, лучше забыл обо всём, бросил бы это дело. Знай одно: «Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его!» – помни и всегда повторяй. Вот увидишь, всё пойдёт своим чередом!.. А что я тебе раньше говорил, ты тоже не забывай! Есть возможность – ешь, пей!.. Когда желудок полон – и в голове светло, и оптимизм появится, и на сердце легко станет...
Шахин-ходжа отчаянно замахал руками, словно услышал что-то ужасное, и воскликнул:
– О господи! И вы то же самое! Как материалисты!.. Собеседник засмеялся.
– Ты, однако, мулла, человек проницательный. Хочешь моими же словами меня изобличить?.. Между прочим, единственная мысль, понравившаяся мне у материалистов,– это как раз о связи духа с желудком. Ешь и пей! – как я тебе и говорил. Не отравляй себе жизнь!.. Кругом посмотри! Погода-то какая! Ох-хо-хох!, – Старый мудрец остановился, опёрся на свою палку и, подняв голову, вздохнул полной грудью, словно стараясь наполнить воздухом громадный мех. – Жизнь – это действительно хорошо! Разве ею когда-нибудь насытишься!.. Ну, счастливого пути, мулла... Впрочем, может быть, пойдёшь со мной? Я угощу пачой [37]тебя, у нас в Бейкозе её знатно готовят!.. Ты ведь издалека пожаловал, наверно проголодался?..
Почтенный муж был прав. Ничто не может заставить мысль вернуться в старое русло, коль однажды она, заблудившись, сбилась с пути и устремилась совсем в другом направлении...
Болезнь прогрессировала. Порой она протекала очень тяжело, иногда наступало облегчение. Но однажды, после долгой агонии, угасла вера Шахина, как угасает пламя лампады, в которой иссякло масло.
И только горечь осталась в его сердце, как грустное воспоминание о чём-то очень дорогом и далёком....
Да, теперь Шахин-эфенди стал совершенно иным человеком, хотя в душе его, в сердце по-прежнему ныла старая рана...
«Не попади я сюда,– подумал он,– был бы я, наверно, честным крестьянином, трудолюбивым и жизнерадостным, никому бы вреда не чинил, в бога верил бы искренне...»
Шахин поднялся со скамейки, в последний раз посмотрел на многочисленные кельи, тесно обступившие двор, и медленно направился к выходу из медресе.
Утратив веру в бога, Шахин-эфенди почувствовал, что не может больше жить в медресе. Он стал тяготиться занятиями.
Погас волшебный огонь, освещавший когда-то его крохотную келью. Погас ослепительный светильник, перед которым тускнели блестящие паникадила самых больших мечетей Стамбула. Словно осуждённый на казнь, смиренно принял Шахин неизбежный приговор суда и ждал, покорный и усталый, когда же придёт смертный час.
Казалось, оборвались все нити, связывавшие его с медресе. Он перестал заниматься. Во время лекций он ничего не слышал, погружённый в глубокое раздумье. Юноша избегал товарищей, уходил подальше за городские стены и в одиночестве бродил по полям вдоль берега моря.
Даже некогда любимая «История пророков» превратилась теперь в обыкновенную потрепанную книжку, и ветхие страницы её, источенные червями, он не мог уже больше читать.
Учителя и наставники, заметив разительную перемену, произошедшую в юноше, недоумевали:
– Что с тобой, мулла?
– Если будет угодно богу, через два года медресе кончишь...
– Зачем себя губишь?
– Ещё капельку усилий...– твердили они наперебой и спешили дать ещё один бесполезный совет.
Совсем иначе расценивали рассеянность и уныние Шахина его однокашники:
Ты, наверно, полюбил какую-нибудь красотку и сгораешь от тоски по ней?..
В ответ Шахин-эфенди всегда отделывался шуткой: даже в это тяжёлое для него время он не терял чувства юмора.
Однажды кто-то из товарищей заметил:
– Слушай, Шахин, ну что за настроение у тебя? Глядишь на тебя и думаешь: уж не похоронил ли ты возлюбленную, словно с кладбища возвращаешься.
Юный софта сокрушённо вздохнул:
– Ты угадал!.. У меня и правда была возлюбленная, предназначенная мне вечностью... Как я любил её!.. Но случилось, что вот такие же, как ты, наши товарищи и улемы, все мы вместе убили её и предали прах земле... Теперь я, несчастный, в печали брожу вокруг её величественной гробницы...
Однако период отчаяния и апатии продолжался недолго. Диагноз, который он сам поставил своей болезни, оказался верным. Набожность и благочестие его не были уж так бесцельны – всего лишь бескорыстной потребностью ума и души; вечную жизнь он упорно представлял как продолжение скоротечной жизни на этом свете, а медресе считал самым кратким и верным путём в вечность. И стоило ему потерять надежду на эту вторую жизнь, как богословские науки в его глазах утратили всякий смысл.
Одно время Шахин подумывал, уж не вернуться ли ему в деревню и не заняться ли земледелием,– он не мог больше служить делу, в пользу которого не верил.
Шёл рамазан, и софта отправился в странствия. Он решил заглянуть в родной городок, посмотреть, что же там делается, как живут земляки. Ведь может и так случиться, что он снимет чалму, возьмёт в руки мотыгу или пастуший посох. Однако на родине его тоже ждали горе и разочарование.
Мать умерла. Ничего теперь не связывало его с родными местами – ведь у него не было ни кола ни двора. Да и жизнь в медресе сильно изменила юношу. Он уже не мог испытывать радости от прогулок по горам в компании овец. Друзья детства стали отцами семейств, и казались ему людьми недалёкими, слишком простыми.
И хотя всё то, что Шахин узнал и пережил в медресе, разрушило его веру, отняло у него мечту, однако юношеская душа, пылавшая так долго «небесным» огнём, на всю жизнь сохранила удивительную потребность во что бы то ни стало искать и находить себе новые идеалы.
Душа Шахина не могла жить без великой надежды, без цели впереди...
Эту истину по-настоящему Шахин-ходжа понял только в родном краю. Остаться здесь простым пастухом или пахарем он уже не мог. Деревенское солнце не казалось ему таким сияющим, как прежде, родная земля не была больше такой прекрасной....
Если о медресе Шахин говорил: «В этой тьме нельзя больше жить! Здесь царствует вечная зелёная ночь»,– то теперь, побывав в родном городке, он добавлял: «Зелёная ночь окутала мраком не только медресе, она распростёрлась над всей страной, проникла во все уголки. Иначе и быть не может, ведь умом и совестью народа руководят всё те же воспитанники медресе. Что могли принести стране эти люди, кроме темноты?..»
Белоголовые и зелёноголовые ходжи, шагающие с котомками за плечами по дорогам Анатолии, казались Шахину зловещей стаей сов, хищных ночных птиц.
Сколько долгих столетий несчастная страна пребывала в зелёной ночи, и люди видели окружающий мир только сквозь этот мрак... Вот почему в Анатолии народ прозябал в темноте и невежестве, вот почему людям жилось всё хуже и хуже.... Несчастный, забитый народ!..
Странствуя по родному краю, Шахин-ходжа заходил в школы, чтобы посмотреть, как учат в деревнях и местечках. Эти начальные школы ничем не отличались от медресе. И жалко было смотреть на ребятишек, которых взяли прямо с улиц, залитых ярким солнечным светом, с берегов прохладных речек и упрятали в мрачные темницы, называемые школой.
А что будет с ними, когда они получат начальное образование?
Самые бойкие, самые смышлёные, несмотря на угрозы и побои, сбегут из ненавистных школ и вернутся к земле. А те, кто останется, будут зубрить, как азбуку, никому не нужные тексты, будут запоминать прописные истины, от которых, кроме вреда, нечего ждать. А потом эти дети подрастут, сменят своих отцов и старших братьев. Но разве в умственном отношении между ними будет разница? Ни на волос!..
И люди нового поколения, так же как и те, кого они сменят, не будут знать, о чём следует думать, что следует делать. Подобно сорным травам, они засохнут на том же поле, где выросли, или же станут послушным орудием в руках великих мира сего, чтобы во имя каких-то подозрительных интриг и чьих-то сомнительных интересов отправиться, словно стадо баранов, на бессмысленную смерть...
Так думал Шахин-ходжа. И с каждым днём великое чувство любви и жалости, которое юноша испытывал к детям, росло, крепло и ширилось, распространяясь уже на всю страну, и, наконец, однажды побеждённый воин зелёной армии перешёл добровольцем в армию, служащую иной цели,– он стал учителем начальной школы.
Глава третья
Расставшись с медресе, Шахин-эфенди долго шёл по улицам, пока не очутился перед старым зданием учительского института.
Теперь здесь находилось уже другое учреждение, и Шахин не решился войти внутрь. Он остановился на другой стороне улицы, как раз напротив парадной двери, и прислонился к стене, не заботясь о своём новом саржевом костюме...
Второй год в стране существовала конституция. Но было ясно, что, сменив лишь систему управления, спасти государство всё равно не удастся. И вот на страницах газет стали без конца писать об «учительской армии» [38]. Естественно, что учительский институт, считавшийся генеральным штабом этой армии, пользовался огромной популярностью.
В дни записи и приёма в институт здание гудело, словно пчелиный улей. Среди желающих поступить учиться очень много было чалмоносцев, таких же, как Шахин-эфенди.
Несмотря на мрачное настроение и подавленность, которые мучили юношу в последние годы, Шахин оставался лучшим учеником в медресе Сомунджуоглу. Через год он должен был получить диплом. И когда Шахин заявил, что покидает медресе и поступает в институт, мюдеррисы всполошились. Нет, учителя не желали расставаться со своим способным учеником, который мог принести им славу и почёт.
Одни упрекали его в измене великому делу; другие уговаривали подождать год, получить диплом, а потом стать учителем начальной школы [39].
Но Шахин не послушался ни своих преподавателей, ни товарищей. В один прекрасный день он робко вошёл через парадную дверь в это здание и смешался с толпой кандидатов, заполнивших коридоры и сад.
Директор встретил бедно одетого софту не очень-то любезно.
– Мы принимаем студентов по конкурсным экзаменам,– сказал он.– Ну как, ходжа? Коль надеешься на свои силы, попробуй. Если хочешь, попытай ещё раз счастье...
На голову Шахина-ходжи словно обрушилась крыша дома. Держать экзамены вместе с этими шустрыми ребятами, которые, наверно, обучались в лицеях всем современным наукам?
Шахин всё же пришёл на экзамены, не питая, правда, особых надежд. Как одиноко чувствовал он себя в огромном коридоре, где набилось сотни две кандидатов. Несмело написал он ответы на все заданные вопросы. Возвращался юноша с тяжёлым сердцем.
Через неделю Шахин рискнул обратиться к директору. Он побоялся спросить, приняли ли его, и поэтому попросил лишь вернуть ему документы. Директор осведомился, как зовут его, а когда Шахин назвал себя, то не поверил, переспросил ещё раз, потом в великом удивлении воскликнул:
– Ходжа! Да ведь ты на конкурсе второе место занял!
– Бей-эфенди,– в голосе молодого софты звучаяи тоска и уныние,– уж что-что, а себя-то я знаю. Разве мы виноваты, что медресе нас ничему не научили? Зачем же шутить над несчастным софтой? У него и без того хватает горя. Разве это великодушно с вашей стороны?..
Директор долго смеялся, всё пытаясь убедить софту, что он и не думает с ним шутить.
– Ах, зачем же, бей-эфенди! – упорствовал Шахин.– Как может какой-то софта занять второе место среди стольких выпускников лицеев?
– Ну что ж, давай вместе удивляться этому. Вот в арифметике ты оказался не больно сильным, а то, пожалуй, и первое место мог занять.
Вместо того чтобы обрадоваться, Шахин заметил с грустью:
– Значит, никакой разницы между лицеем и нашими медресе нет...
Шахин очень быстро освоился в учительском институте, ведь он так привык жить в нужде, надеяться только на себя.
Если его спрашивали: «Как дела?» – он отвечал: «Кормят, поят, постель всегда готова, бельё стирают, дыры латают. Чего ещё надо? Чувствую себя прямо султанским зятем».
В институте студенты враждовали, разбившись на два лагеря: одни носили фески, а другие пришли из медресе и носили чалму. Софты не хотели ладить со студентами, получившими светское образование. А те в свою очередь обвиняли чалмоносцев в фанатизме, приверженности к контрреволюции и вообще, пользуясь любыми предлогами, придирались к софтам. Дело доходило иногда до драк.
Шахин-эфенди в эти распри не вмешивался. От софт ему порядком доставалось, но и к их противникам он не мог примкнуть, хотя испытывал к ним расположение. Ведь он ещё носил чалму и поэтому боялся, как бы его не приняли за лицемера.
«Как быть с чалмой?» – этот вопрос больше всего мучил Шахина. После того как он порвал с медресе, после того как перестал верить в бога, в чалме уже не было необходимости. Однако его останавливали всегда два соображения. Ведь отец Шахина хотел, чтобы он стал ходжой! Если он снимет чалму, не будет ли это проявлением неуважения к памяти отца? И, кроме того, у юноши просто не было чистой, приличной одежды.
Народ привык, что ходжи всегда ходят в рваном и нелепом одеянии, а если Шахин снимет чалму, то в своём потрепанном облачении, в старых ботинках он будет больше похож на нищего, чем на студента! По этим причинам бывший софта и проходил в чалме ещё два года.
Шахин, от природы очень робкий и застенчивый, не стремился сблизиться с кем-нибудь в институте. К тому же большинство его однокашников были ещё совсем юнцами, и он по сравнению с ними чувствовал себя человеком взрослым, прямо-таки бородатым дядей. Шахин давно уже жил в мире собственных дум, и в отличие от тех, кто привык жить на людях, он не испытывал потребности в друзьях-приятелях, чтобы делиться с ними своими горестями и печалями.
Вот поэтому-то у него и не было ни с кем разногласий, ни в мыслях, ни в чувствах; ему не с кем было спорить, он не мог обижаться на человеческий эгоизм, страдать от оскорбленного самолюбия. Если к нему плохо относились, он не обращал внимания, на неуместные шутки он отвечал улыбкой. А вот поболтать и побалагурить – это Шахин любил...
Впрочем, он ни с кем не бывал откровенен и искренен. Да и студенты в фесках, по правде сказать, не очень-то ему нравились. Слишком много среди них было бездарных и тупых, которые своим невежеством превосходили даже тех, кто носил чалму.
Если у софт, по крайней мере, была слепая вера в свою школу, в своих учителей, и, обхватив руками голову, зажмурив глаза, они покорно зубрили уроки, то эти корчили из себя умников, а на самом деле были круглыми невеждами. Многие в институт попали совершенно случайно, потому что мода была такая – идти в учителя. Профессию школьного учителя они рассматривали как самый обыкновенный источник дохода, а подвернись им дело более прибыльное, они тут же, без колебания, сменили бы эту благородную профессию. Многие вступили в учительскую армию только для того, чтобы избавиться от военной службы.
Трудно было найти в институте студентов, которые, подобно Шахину, верили в важность учительской профессии. Но именно таких и искал Шахин, стараясь сплотить их в союз друзей и единомышленников.
С годами в характере этого обходительного, всегда весёлого, любящего шутку софты, этого приветливого, умеющего ладить со всеми человека появились новые черты. Перед людьми предстал новый облик Шахина – пламенного апостола, уверовавшего в великую миссию учительства, как в новую религию. Так новая страсть, новая священная любовь запылала в душе юноши...
И в этой вере была непонятная для многих притягательная сила, которая помогала Шахину собирать вокруг себя товарищей, способных гореть, как и он, тем же священным огнём.
Наконец ему удалось заполнить ту страшную пустоту, которая возникла в его душе после утраты веры в бога.
И новая вера – вера во всемогущество просвещения, в призвание учителя – была такой же фанатичной, как раньше преклонение перед зелёным знаменем.
Порой он так рассуждал сам с собой: «Чем кончится наша жизнь, неизвестно. В минуту смерти мы, наверно, провалимся в мрачную бездну, чтобы исчезнуть навеки. И счастье наше, видимо, ограничено лишь теми немногими годами, которые нам отпущены на этом свете. Поэтому если мы хотим сослужить службу нашим собратьям, то обязаны в первую очередь научить их жить, жить с пользой и с радостью, по-человечески... А может ли человек неграмотный, ничего не понимающий и не сознающий, быть счастливым? Нет! Невежда всегда и везде станет жертвой собственных суеверий и предрассудков или жадности и алчной корысти других... И чтобы положить конец этим бедствиям, что веками преследуют род людской, нет и не может быть лучшего средства, чем научить людей истине, открыть им глаза...»
Как всякий новообращенный, Шахин-эфенди испытывал чувство непримиримой вражды и даже отвращения к своим прежним убеждениям.
«Все мои несчастья,– говорил он себе,– происходят от того, что долгие годы я жил надеждой на вечную жизнь, а настоящей, подлинной жизни-то и не замечал. Ведь если бы я не витал в облаках, разве стал бы я расстраиваться от одной только мысли, что человек смертен?! А теперь я что? Вроде тяжело больного или даже смертельно раненного. Так и буду мучиться до конца жизни, словно инвалид, так до самой смерти и будет ныть эта рана... И чтобы уберечь от будущих разочарований молодое поколение, которое поручено нам для воспитания, мы должны следить, по крайней мере, чтобы оно росло без иллюзий, не предаваясь напрасным фантазиям...»
Однако через некоторое время подобная мысль казалась ему уже крайностью...
«...А ведь некоторые люди смогут получить лишь очень небольшое образование. А потом?.. В силу многих причин, зависящих от их характера, умственных способностей, они так и останутся детьми, слепо подчиняющимися обычаям, власти окружающей их среды. И этих несчастных детей, умам которых суждено пребывать в темноте, не следует неволить. Самое лучшее – это, пожалуй, ограничиться изучением точных наук, дать учащимся твёрдые знания, и тогда у них родятся самые твёрдые убеждения, ясный взгляд на жизнь, а это как раз то, что им нужно...»
Больше всего Шахин теперь боялся истин неточных и неясных – таков был результат многолетних занятий в медресе, где всему надо было верить на слово.
– Сердце у меня, видно, болит так потому, что я до сих пор слепо доверял доказательствам словесным,– шутил он иногда.– Нет, теперь я уже не могу верить тому, чего не потрогал руками, не увидел собственными глазами. Может быть, это слишком, но ничего не поделаешь: кто обжёгся на молоке, дует на воду.
Шахин, кроме того, был ярым противником туманных речей и всяких непонятных слов.
– Уж кто-кто, а я-то знаю, какие истины могут погибнуть, запутавшись в сетях пышных слов и витиеватых фраз,– любил повторять он.– Человек должен ясно мыслить и ясно говорить...
И хотя всё это было, безусловно, верно, сам Шахин-эфенди высказывал собственные суждения о вере и о религии не больно-то откровенно. Ему было хорошо известно, насколько люди в этих вопросах придирчивы и щепетильны,– опять же медресе его этому научило.
Вместе с тем мечта сделать людей счастливыми – как жизнь ни скоротечна! – не смогла ещё полностью захватить душу Шахина, заменить все утраченные идеалы. Порой, когда ему было грустно, когда прежние печали словно возвращались к нему, он думал: «Разве можно наслаждаться жизнью, вкушать радость счастья, если знаешь, что всё в этом мире преходяще? Пусть у меня есть сад, где я гуляю, в саду – дерево, плодами которого можно лакомиться, а в доме есть окно, и я могу открыть его, чтобы посмотреть на улицу, полюбоваться на море... Всё прекрасно, всё хорошо... Но, увы! Пройдут годы, совсем немного, и я умру, исчезну, и всё исчезнет – и счастье и радость... а когда всё это понимаешь, разве будешь по-настоящему счастливым?..»
Перспектива смерти сначала казалась Шахину-эфенди неразрешимой загадкой, непоправимым несчастьем, но постепенно он успокаивался, ум его искал и находил доводы, которые могли принести утешение: «Если на моём месте останутся люди, похожие чем-то на меня – так же думающие, чувствующие, говорящие, как и я,– разве это не должно меня в какой-то степени утешать?
И через каких-нибудь лет сто на этой улице всё так же будут говорить на моём языке, и это же море, что распростёрлось предо мною, будут бороздить корабли под моим флагом,– разве это не лучшее доказательство того, что я не исчез бесследно?.. И если мои чувства и мысли, мои желания и мечты станут действительностью, все мои планы воплотятся в жизнь,– разве это не будет означать, что я не умер, а остался жить в делах, мыслях, поступках других людей?..»
И хотя все эти доводы поначалу носили скорее характер софистических рассуждений, своеобразной игры ума, постепенно они принимали форму истин, становились убеждениями бывшего софты, жадно стремившегося обрести новую веру.
Обрести себя, собственное я (если даже ты умер!), найти себя в людях, себе подобных, говорящих твоим языком, продолжающих твои дела!.. Одно только сознание подобной перспективы должно было уже оправдать необходимость жертв ради общества, ради будущего, и жертвовать надо было не только собой, но даже интересами других!..
В тот день, когда свершилась эта последняя революция в убеждениях Шахина-эфенди, он стал пламенным патриотом. Теперь ему было уже совершенно безразлично: вечна ли наша жизнь или мимолётна. Теперь он верил, что не умрёт, что будет жить в веках, подобно капле в море, будет существовать, пока существует общество подобных ему людей, говорящих на его родном языке.
Так учитель Шахин обрёл новую веру. Никакие жертвы уже не страшили его, он был готов с великим спокойствием и решимостью посвятить все силы своей новой профессии.
Лишь в одном не изменился Шахин-эфенди, несмотря на все «революции и перевороты»: он по-прежнему безгранично доверял науке и преклонялся перед учёными и книгами.
Не понимая чего-нибудь на лекциях, Шахин, как и прежде в медресе, приписывал это лишь собственной несообразительности. Ему в голову не приходило, что можно усомниться в книгах или в учителях. Конечно, разочарование в мусульманской религии и приобщение к новой вере укрепили в нём способность к критическому анализу, к более глубокому восприятию действительности, но и тут он оставался учеником ограниченным, больше полагаясь на зубрёжку, чем на понимание.
«Всё это, конечно, так,– утешал он себя,– но я ведь не собираюсь стать учёным и законоведом. Я буду учить детей самым простым и бесспорным, самым точным из современных точных наук. Вот моя основная задача...»
С нежностью, с сыновней любовью смотрел Шахин-эфенди на фасад старого здания. Так, прощаясь, смотрят на дорогого друга, когда не знают, увидят ли его ещё когда-нибудь.
«В медресе на меня обрушилась громада вселенной, всё мироздание с его звёздами, планетами, лунами,– подумал Шахин.– А здесь была создана другая вселенная, построен новый мир, у которого новые цели, новые устремления, новые идеалы. Теперь меня уже ничто не испугает...»
Шахин отошёл от стены, отряхнул пиджак, испачканный извёсткой, и, тяжело ступая, медленно отправился дальше...
Глава четвёртая
Сарыова…
Шахин-эфенди нашёл старый городок именно таким, каким представлял его себе...
Бесконечную голую равнину, унылую и жёлтую, как сама осень, перегородила гора. По её склону карабкаются дома. Это и есть касаба [40]Сарыова!.. Узкая неглубокая речка пролегла между городом и плато. С другой стороны, на горе, встала плотная стена кипарисов, а над кипарисами – развалины старой крепости.
Как только Шахин-эфенди начал издали различать очертания городка, чувства радости и страха охватили его. Лицо озарила горделивая улыбка.
– Вот оно – поле битвы – перед нами!..
Приезжий, миновав старый каменный мост через речку, попадал в самые бедные кварталы городка, где нищета видна во всей наготе. Кривые улочки, арыки с грязной водой и нечистотами, и тут же полуголые дети играют с грязными собаками. Вдоль улицы – лачуги без окон, сложенные из самана; они похожи на норы, наполовину вросшие в землю; из открытых дверей валит зловонный дым. Около домов – босые женщины, их головы обмотаны старыми драными тряпками. На истлевших циновках греются на солнце старики, больше напоминающие скелеты, чем людей.
И везде дети, похожие на маленьких стариков. Рахитичные, золотушные ребятишки, кривоногие, с огромными животами, а на лицах, облепленных роем мух, болячки и струпья...
Подобные картины не могли удивить Шахина-эфенди, они слишком хорошо были знакомы ему: вдоль и поперёк он исходил Анатолию, собирая подаяния, и видел ещё и не такое. Поэтому, хоть Сарыова и назывался городом и уездным центром, он ничего другого не ожидал увидеть...
Он знал, что в Сарыова есть и другие кварталы, где живут состоятельные люди. И там, конечно, нищета и людское горе – эти вечные спутники невежества и фанатизма – не выставлены напоказ. В богатых кварталах всё спрятано, так же как подлость и безнравственность, невежество и испорченность их обитателей. Там болезнь труднее распознать, ибо формы и признаки её куда более сложны. Только на окраинах всё выворочено наружу, ведь окраины города – это не что иное, как кожные покровы гниющего тела, покрытого нарывами и язвами, смердящего зловонием разложения.