Текст книги "Оноре Домье"
Автор книги: Раймон Эсколье
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)
Здесь слово «капитан» было у всех на устах. Каждый из завсегдатаев, у кого Гаварни осведомлялся о своем собрате, отвечал: «Домье? А? Он ушел с капитаном таким-то». Или: «Домье сейчас гуляет с капитаном таким-то». Все эти капитаны были обыкновенными лодочниками [9]9
Chennevières Ph. de. Souvenirs d’un directeur des Beaux-Arts.
[Закрыть].
В эту обитель мира и труда на набережной Анжу 16 апреля 1846 года Оноре Домье ввел Марию-Александрину Дасси, 24-летнюю портниху, ранее проживавшую с родителями в доме номер шесть по улице Пуртур-Сен-Жерве. В этот день – 16 апреля – он сочетался с ней законным браком в мэрии IX округа Парижа. При этом присутствовали свидетели: Мари-Огюст Субейран, служащий; Амик, служащий; Эдме Дасье, литератор; Филипп Бернар-Леон, художник. Заметим: у нас нет никаких сведений о церковном венчании.
Автора «Поэтических мечтаний» в ту пору уже не было на свете, и он не мог благословить избранницу сына. Зато добронравная госпожа Домье, жившая в ту пору в доме номер восемь по улице Арбр-Сек, присутствовала на церемонии и немало оживила ее своим чисто марсельским темпераментом.
Художнику в момент женитьбы было тридцать восемь лет, а отнюдь не двадцать шесть, как одно время ошибочно утверждали, уверяя, будто дата бракосочетания приходится на 1834 год. А ведь будущая госпожа Домье родилась 22 февраля 1822 года! Значит, в 1834 году ей было всего двенадцать лет!
Это был брак по взаимной любви в полном смысле этого слова. И на склоне лет художник не переставал нежно любить свою спутницу – здоровую, крепкую, уступчивую и в то же время решительную. Несмотря на свое пролетарское происхождение (подобно мужу, она была дочерью стекольщика, только тот не писал стихов), она понимала талант Домье. Иной раз она даже вдохновляла его на создание новых рисунков, рассказывая ему метко увиденные сценки парижской жизни, парижских улиц, на которых она выросла. И даже в самые тяжелые часы сомнений, физических и духовных страданий неизменным оставалось ее уважение к великому человеку и преклонение перед ним. На ее долю выпало большое счастье узреть его славу.
Мария-Александрина была высокого роста, тоже, как и муж, румяная, с живыми глазами. У нас не сохранилось ни одного ее портрета. Мы лишь находим ее силуэт во многих рисунках Домье. А была она очень хорошенькой, привлекательной женщиной.
О том, как сильно любил художник свою жену, мы можем судить по письмам, которые он посылал ей в редкие дни их разлук.
Они уже были женаты много лет, но достаточно было Дидине, отдыхавшей на море, задержаться с ответом на его письмо, как Оноре, словно влюбленный юноша, совершенно терял голову:
«Моя дорогая Дидина.
Я рассчитывал получить от тебя сегодня утром письмо, а не получил ничего. Прошу тебя, Дидина, отвечай мне на каждое письмо сразу же, хотя бы одним только словом: „Здорова“ – только не пропускай час, когда отправляют почту.
Очень прошу».
В стопке писем, относящихся, по всей вероятности, к 1850 году, с которыми меня познакомили наследники Жоффруа-Дешома, речь идет о купаниях в Лангрюне {102} , где жена Домье отдыхала вместе со своей подругой мадам Мюрер. Эти письма свидетельствуют, что Дидина в свою очередь тревожилась точно так же, когда не было писем от Оноре.
«Четверг, утро
Моя милая Дидина.
Надеюсь, вы теперь обе совсем успокоились. Я вчера обедал с Мюрером: оба мы отлично понимаем ваше огорчение. Отныне не доверяйте слухам. Не забывайте: от Парижа вас отдаляют шестьдесят лье, а расстояние, как вы знаете, лишь усугубляет тревогу: всякая новость, перенесенная языками сплетниц всех попутных городков, непременно дойдет до вас в преувеличенном виде.
Вчера я на месяц выписал для вас „Эстафет“. Я не стал выписывать „Пресс“, потому что на эту газету нельзя оформить месячную подписку. К тому же, я думаю, вас больше развлечет „Эстафет“, она ведь дает больше новостей.
Мне очень жаль, бедная моя Дидина, что я не написал тебе во вторник, как обещал, но я, право, не виноват. Вместо того чтобы сдать работу в понедельник, как я надеялся, я закончил свои камни лишь во вторник.
Ты ведь знаешь, что вторник для меня очень трудный день, я никогда не заканчиваю работу раньше трех или четырех часов, и поскольку я пропустил час отправления почты, мне пришлось послать мое письмо лишь на другой день.
Прошу тебя, моя Дидина, если когда-либо еще случится день, когда ты не получишь от меня письма, не волнуйся. Не тревожься о моем здоровье – оно превосходно.
Ответь мне сразу же. Напиши, получаете ли вы газету.
Прощай, мой милый Дидин.
Завтра пошлю тебе небольшую весточку.
О. Домье».
«Понедельник, утром.
Моя славная Дидина.
Вчера по приезде я пошел навестить твою матушку. Я подробно рассказал ей, как вы устроились, как устали в дороге и что ты вполне здорова – она пришла от всего этого в восторг и шлет тебе тысячу поцелуев…
Все родные, все друзья чувствуют себя хорошо. Мы выпили за здоровье купальщиц Лангрюна с Мюрером, к которому я заглянул, едва сойдя с дилижанса. Он очень доволен, что вы так хорошо устроились и чувствуете себя хорошо. Впрочем, вы, наверно, уже получили от него письмо.
Сегодня понедельник. Я сейчас сяду за камень – работать. Я куда меньше утомился от второй поездки, чем от первой. Поцелуй за меня госпожу Мюрер, Женни и Леона. Напиши мне сразу же и обещай, что будешь благоразумна. Я со своей стороны обещаю тебе то же самое.
Прощай, старушка моя. О. Домье».
Но вот Оноре готовится забрать свою «негритянку» из Лангрюна домой:
«Вторник утром
Славная моя Дидина.
Пишу тебе сегодня всего несколько слов. У меня чрезвычайно мало времени.
Твое последнее письмо меня очень обрадовало. Вижу, твое здоровье окрепло. Пусть оно окрепнет еще больше. Это зависит от тебя. Вернемся – никто тебя уже не узнает.
Мы надеемся выехать числа 6–7-го следующего месяца. Я вчера обедал с Мюрером.
Прощай, моя Негритянка. Целую тебя крепко.
Не забудь передать мой привет госпоже Мюрер. Пожми ей руку от моего имени и расцелуй ее детей.
О. Домье».
Накануне отъезда в Лангрюн, как всегда прикованный к своему камню, Домье послал жене еще и вот эти слова любви и нетерпения:
«Среда
Мы заказали для себя места на завтра, в четверг, славная моя Дидина. Значит, утром в пятницу мы снова будем вместе.
Вы счастливее нас, дорогие дамы: после того как вы получите наши письма, вам останется ждать всего лишь один короткий денек, нам же придется ждать еще два долгих дня.
Так или иначе, славная моя Нини, скоро все будет позади. А я сегодня весь день буду работать над камнем.
Прощай, старушка моя. До послезавтра – впрочем, для тебя – до завтра.
О. Домье».
История брака Оноре и Александрины, подобно судьбе многих счастливых людей, незамысловата. Конечно, бремя расходов на семью, при всей скромности супругов, создавало еще больше препон для того, чтобы Домье мог осуществить свою страстную мечту заняться живописью… Однако, хотя как будто тележка стала еще тяжелее, вместе с тем прибавились еще две крепкие руки, готовые тащить эту тележку, чтобы она не свалилась в кювет.
Будучи хорошей хозяйкой и умной женщиной, Александрина предоставляла своему мужу-полуночнику абсолютную свободу (Домье ложился и вставал поздно). По вечерам он часто уходил к знакомым, жившим в соседних домах (№ 13 или 17), потолковать об искусстве, литературе, политике. Домье был женат не более двух лет, когда Шанфлёри уже встречал его по вечерам в отеле Пимодан (отель Лозен):
«Я отчетливо помню, как знаменитый карикатурист спускался из своей мастерской вниз и затем появлялся в роскошных гостиных отеля Пимодан, где в 1848 году собиралось подавляющее большинство художников острова Сен-Луи, чтобы послушать музыку крупнейших германских мастеров. Иногда здесь можно было заметить высокую печальную фигуру Делакруа, и не раз я видел, с какой глубокой симпатией живописец „Фауста“ относился к автору „Древней истории“» [10]10
Champfleury. Histoire de la caricature moderne, Dentu, éditeur.
[Закрыть].
К тому же времени восходит начало знакомства Домье с Теодором де Банвилем {103} , чьей дружбой художник впоследствии чрезвычайно дорожил. Автор «Фантастических од» включил в свои «Воспоминания» прелестный рассказ о своем первом визите к Домье.
Надо было заменить устаревшую виньетку газеты «Корсар», в которой сотрудничал Банвиль. Прежний рисунок, невыносимо приевшийся всем, был выполнен в свое время Тони Жоанно. На нем художник изобразил битву на палубе корабля: огромный верзила-матрос мелодраматично вздымал кверху гигантское перо, между тем как его товарищи вокруг добросовестно готовились к морской битве…
Со всей страстностью юности Банвиль стал уговаривать главного редактора газеты Вирметра, чтобы тот заказал новый рисунок Оноре Домье: «Это живописец нравов, – говорил он, – этот великий сатирик – несомненный гений!»
Сначала Вирметр с негодованием отверг это предложение. Подобно многим другим, он «считал Домье кровожадным вандалом». Но в конце концов, поддавшись пылким доводам Банвиля, он сдался. Было решено, что Домье сделает рисунок для «Корсара» за немалое по тем временам вознаграждение в сто франков. Все переговоры молодой поэт взял на себя.
Поспешим же вслед за Банвилем к Домье. Его живой рассказ снабдит нас денными сведениями о художнике, точнее, о человеке Оноре Домье:
«Когда я вошел в мастерскую, Домье сидел у стола, склонившись над литографским камнем. Он работал, напевая про себя рондо Кеттли „Блаженны обитатели прекрасных холмов Гельвеции“. Пустенькие слова песни заворожили его раз навсегда, словно наваждение, и помогали ему терпеливо переносить долгие часы тяжкого, кропотливого труда. Я с восхищением разглядывал его лицо, дышавшее силой и добротой, маленькие проницательные глазки, вздернутый нос – казалось, тут природа пожелала нарушить идеальную правильность черт – и тонкий, красивый, широкий рот. Прекрасно было все лицо художника, столь похожее на лица буржуа, которых он рисовал, но озаренное и согретое живым пламенем духа. Я сразу же объяснил Домье цель моего визита, настаивая, чтобы он сделал рисунок, за которым я пришел, и, главное, извинился – раз и навсегда – за то, что не смогу заплатить ему более ста франков.
Впрочем, дело было не в деньгах; деньги Домье ни во что не ставил. Хуже было другое: он вовсе не хотел делать этот рисунок. Сначала он сказал, что устал и что ему надоели гравюры на дереве и он больше не хочет их делать, потому что только литографский карандаш поспевает за его мыслью, тогда как графит строптив и не слушается его, что, наконец, он возненавидел эти рисунки, ведь в девяти случаях из десяти ты оказываешься предан и опозорен гравером.
Я возразил ему, что все это не важно, я говорил, что в редакции „Корсара“ нас собралась целая группа молодых людей, поэтов, воодушевленных одной мечтой, одним стремлением, романтическим порывом, любовью к жизни, всем тем, что могло быть выражено только рисунком Домье. Мы хотим и должны получить этот рисунок, и я поклялся редактору, что раздобуду его. Я уже страдал и боролся за этот рисунок, я заранее был им очарован. Увидев, что я никак не хочу отступиться, Домье решил открыть мне истинную причину отказа:
– Послушайте, – сказал он, – без фраз, вы мне очень нравитесь, и, чтобы быть вам полезным, я сделал бы все, что угодно, кроме этого рисунка: кто бы его ни сделал, он все равно будет идиотским. И к дьяволу все аллегории, в которых нет никакого смысла. Поймите же: газета не корабль, а корсар – не писатель. А тут, как ни возьмись за дело, все равно придешь к той же чепухе: журналист, который пишет пушечным жерлом, или же солдат, который сражается пером! Нет, нет, в моей семье брезгуют таким хлебом!
Высказавшись этаким образом, Домье вновь затянул свое рондо: „Вдали от интриганов, кокеток, подлецов!..“
И снова он повторил мне, что не станет делать этот рисунок. А я в ответ поклялся, что он его сделает. Наконец, уже с нетерпением, но по-прежнему улыбаясь и временами прерывая свои слова пением все того же ужасного рондо Кеттли, он сказал мне без обиняков: „Я работаю с утра и до вечера, потому что так надо, но, в сущности, я необыкновенно ленив. И когда дело не касается повседневной работы, на которую я обречен, моя леность подсказывает мне самые удивительные выдумки. Если вы будете во что бы то ни стало добиваться этого рисунка, а я, по слабости, вам его пообещаю, вы не представляете себе, к каким хитростям, к каким изощренным уловкам, к какой малодушной лжи я стану прибегать, чтобы только не сдержать свое слово“.
– А я, – сказал я, – я буду отвечать хитростью на хитрость, и мы с вами уподобимся героям „Илиады“.
– Значит, – спросил художник, – вы будете надоедливее любого редактора?
– Конечно, – отвечал я, и Домье, оправившись от минутной растерянности, снова запел рондо Кеттли» [11]11
De Banville Théodore. Mes souvenirs. Paris, Fasquelle, éditeur.
[Закрыть].
Теодор де Банвиль сдержал слово. Начиная с этой минуты, он то и дело приходил в мастерскую и все время требовал рисунок. А Домье, столь же упрямый, как и он, неизменно обещал ему виньетку на послезавтра.
Наконец, как-то раз Домье вдруг взял в руки чистую гладкую доску и всего за один час… придумал и виртуозно исполнил рисунок для газеты «Корсар». Вышел безусловный шедевр.
На переднем плане разные Роберы Макеры, адвокаты, судьи, жонглеры, проститутки, уродливые генералы падали на землю сраженные, разрубленные пополам, поверженные, как марионетки, пушечным выстрелом. Вдали, на безмятежном море, в облаке дыма, был виден маленький бриг, с которого раздался тот самый выстрел, который смел всех этих полишинелей.
Вне себя от радости, Банвиль тут же помчался с этим рисунком к Вирметру. Однако тот нашел его отвратительным и совершенно непригодным. Тем не менее он вручил своему незадачливому посланнику обещанные сто франков.
Домье, как опытный человек, нисколько не удивился суждению Вирметра.
– Что? – сказал он своему юному другу. – Вас еще удивляют подобные вещи? Но, мой милый поэт, чтобы нравиться всем, разве не надо быть шарманкой, конфеткой или восковой фигурой?
Своим республиканским пылом и энергичными нападками на правящую партию Домье завоевал дружбу замечательного человека, а именно – Жюля Мишле {104} . Было начало 1851 года. Вторая Республика лежала в агонии. Великого историка революции лишили кафедры. Тогда Домье сделал рисунок: «Горенфло вместо Мишле» в «Коллеж де Франс», на котором изобразил монаха, исступленно ораторствующего перед пустыми скамьями аудитории.
Этот острый выпад вызвал восторг студентов и их наставника, который прислал художнику следующее письмо:
«30 марта 1851 года
Вы оказали мне, дорогой мсье, большую услугу. Ваш великолепный рисунок, повсюду выставленный в Париже, осветил вопрос лучше десяти тысяч статей.
Меня поразило не только Ваше остроумие, но и удивительная сила выразительности, с которой Вы раскрыли суть дела.
Я вспоминаю другой рисунок {105} , которым Вы наглядно разъяснили даже самым простодушным людям право Республики. Она возвращается к себе домой. И застает за столом воров, которые при виде ее спасаются бегством. В ней сила и уверенность хозяйки. Этим определена ее сущность и ее право ясно для всех. Только она хозяйка Франции.
Решение всякого вопроса продвигается лишь тогда, когда находят яркий, сильный образ, убедительный для всех. С того дня, когда Мольер нашел образ Тартюфа, создав правдивый его портрет, Тартюф уже не мог не существовать.
Я с радостью предвижу время, когда правительство и народ будут однозначны, и этот народ, став воспитателем, несомненно, призовет к себе на службу Ваш гений. Есть художники приятные, но только у Вас одного – сила. Через Вас народ сможет говорить с народом.
Сердечно жму Вашу руку
Ж. Мишле.Когда Вы устанете и Вам захочется подышать воздухом в Булонском лесу, помните, что по пути туда есть дом, где Вами восхищаются и где Вас любят».
В один прекрасный день 1851 года Оноре Домье и Жюль Мишле встретились. Яркую зарисовку этой встречи оставил нам Арсен Александр.
«Художник в этот день лепил фигурку, замысел которой созрел у него давно. Вдруг в мастерскую быстро вошел человек, задыхаясь, спросил: „Вы Домье?“ – и упал перед художником на колени. За торжественным жестом последовали торжественные слова. Наконец Домье удалось поднять своего гостя с пола. Оба разговорились, они любили и ненавидели одно и то же. Отныне Домье и Мишле были связаны глубокой дружбой.
Взгляд Мишле упал на незаконченную статуэтку, и у него вырвался крик восторга:
– О, вы нанесли врагу сокрушительный удар! Вы навсегда пригвоздили к позорному столбу саму идею бонапартизма!
Это была статуэтка Ратапуаля. Субъект с закрученными кверху усами, с бородкой клином, в сюртуке, болтающемся вокруг тощих ног, великолепно символизировал тип бонапартистского агента, не то офицера, не то полицейского – из тех, что в те времена орудовали во всех уголках Франции, подогревая симпатии к Наполеону и готовя плебисцит».
Этой фигурке, копия которой ныне выставлена в Луврском музее, было суждено пережить во времена Второй империи любопытную одиссею. Мадам Домье, обернув ее тряпками или соломой, боясь обыска, все время прятала ее в разных местах. Прятала на чердаке или в ящике для дров, наконец, в том самом убежище, где Гелиогабала {106} настигла смерть, Ратапуаль уцелел.
Дружеское отношение Мишле к Домье чуть-чуть не привело к сотрудничеству обоих великих людей. Если бы, и правда, подписи к рисункам Домье составлял Мишле! Как это было бы интересно!
«Шаривари» опубликовала как-то карикатуру Домье: неаполитанский король с удовлетворением разглядывал трупы, усеявшие улицы города. Подпись гласила: «Лучший из королей продолжает устанавливать порядок в своем государстве». По поводу этого рисунка Жюль Мишле написал Домье следующее:
«2 сентября 1851 года
Я восхищен, дорогой мсье, тем, что Вы избрали эту новую манеру рисунка. Ваш „Лучший из королей“ – это истинный Тацит {107} : ужасно и великолепно в одно и то же время.
Мы с Вами одновременно вступаем в лоно старой Европы, как зовется этот тесный край, где сейчас все так мелко.
Взять хотя бы короля Бомбу, папу и Николая! {108} Вот мои людишки!
Жму Вашу руку
Сердечно
Ж. М.Я буду присылать Вам мои подписи по мере их появления. Сейчас можно сделать отличную серию рисунков о казаках. Казаки – подручные Севера, конные лоточники».
Может, и в самом деле, прав Арсен Александр, полагая, что в те дни было положено начало сотрудничеству Домье и Мишле? Это представляется вполне возможным, особенно если принять во внимание довольно определенные указания на это в следующем, другом письме:
«Дорогой мсье.
Не знаю, возможно, я заблуждаюсь, но мне кажется, для задуманного дела сейчас настали лучшие времена.
Вот угодник Жирарден {109} , стараясь несколько возродить свою популярность, уже пишет против иезуитов. Наше освобождение близко.
Я этими днями составлю для Вас список гравюр, которые можно было бы с успехом включить в первую (историческую) часть.
Что касается второй части (мораль и сатира), то там будет все – от первой до последней строчки.
Сердечно жму Вашу руку
Ж. М.
Я убежден, что в 1852 году Ваши замечательные гравюры из „Шаривари“ будут все поставлены на театре… Будут играть Ратапуаля, Мопталамбера {110} , мракобеса, вступление капуцинов в Париж и т. д.».
Иллюзии историка-поэта! 1852 году было суждено узреть лишь одно: восхождение на престол нового императора. Но в тот час сомнений и острой тревоги страстный поклонник французской революции Мишле обрел в дерзком искусстве Домье могучий вдохновляющий стимул и великолепно сказал ему об этом еще в одном – последнем письме:
«Из глубины моего уединения, где я завершаю мою Историю 1793 года, я неизменно слежу за Вами, милостивый государь и дорогой друг, и все больше и больше Вами восхищаюсь. Когда Вас вдохновляла политическая обстановка, Ваша неистощимая плодовитость казалась мне более понятной. Сегодня же Вы всего лишены, а все же остались прежним. Вы – лучшее доказательство того, что гений – это мир в себе.
Не знаю, удавалось ли Вам еще что-нибудь так, как ваш недавний рисунок „Биржа“ да еще эта столь простодушная картинка: старые люди, из-за развалин узревшие солнце.
А мы, дорогой мсье, когда же мы вновь узрим солнце из-за обломков этой лачуги, воздвигнутой перед носом у Франции?
Какое утешение для Вас и для меня, что ничто не старит нашей Отчизны, что так же молод и могуч ее первозданный гений, даже при том, что дух масс, видимо, переживает своего рода моральное затмение!
Сохраните же, дорогой мсье, эту чудесную моложавость, живую веселость, которая является признаком силы. Все это для нас – бесценный залог возрождения. Всякий раз, когда я вижу Ваши рисунки, даже если я грустен, я невольно начинаю напевать старую песню: „Еще польска не згинела!“
Ж. Мишле».
Переворот был, однако, для Домье тяжелым ударом. Страдал не только Домье-республиканец, но и Домье-карикатурист: видя, как все беспощадней забирают в тиски печать, он понимал, что его искусству настал конец.
«Это было для него ужасным испытанием, – писал Пьер Верон уже после смерти Домье. – Сколько раз я слышал его негодующий львиный рык, когда его донимала своими отвратительными преследованиями цензура!»
Ненависть к Империи Домье пронес через всю свою жизнь. Он настолько презирал организатора декабрьского переворота Луи-Наполеона {111} , что всякий раз, произнося его имя, содрогался от отвращения.
Как-то раз праздничным днем он прогуливался с матерью и женой на Елисейских полях, как вдруг послышались звуки трубы и мостовую затопила волна сверкающих касок и сабель. Наполеон III возвращался в Тюильри.
Александрина Домье, как всякая настоящая парижанка, обожала уличные зрелища. Ей очень хотелось остаться и посмотреть на императора. Но Домье разъярился не на шутку.
– Нет, я никогда не видел и не хочу видеть этого страшного человека!
И вне себя от ярости, он силой увлек за собой мать и жену прочь от Елисейских полей.
И все же в последние дни жизни Империя, стремясь привлечь к себе либералов, наградила его одновременно с Курбе {112} орденом Почетного легиона. Домье спокойно, с большим достоинством отказался его принять, и никто об этом даже не узнал…
– Я слишком стар! – иронически заявил он.
В день, когда оба художника отказались от ордена, Альбер Вольф {113} стал свидетелем их встречи.
«Был летний вечер. Весь день я провел у Жюля Дюпре, в его прелестной семье. Сюда пришел и Курбе. В промежутке между обедом и ужином мы отправились гулять. Жюль Дюпре восхищался красотами окружавшей нас природы. Курбе же говорил только „о пощечине, которую отвесил Наполеону“. Часов около девяти вечера Жюль Дюпре проводил нас до станции Иль-Адам. Здесь мы повстречали Домье. Из широкой груди Курбе вырвался крик восторга, он кинулся к другу, стиснул его в своих объятиях и воскликнул:
– До чего же я тебя люблю! Ведь ты, как и я, отказался от ордена! Только зря ты сделал это без всякой огласки! Надо было поднять шум вокруг этого дела!
Но Домье покачал головой и пристально взглянул на Курбе.
– Зачем? – укоризненно произнес он. Я сделал то, что считал нужным сделать. Я доволен. Но других это не касается».
«Я не в силах передать, – продолжает Альбер Вольф, – с каким восхитительным достоинством Домье произнес эти слова. Казалось, его гордость возмутилась при одной мысли о том, что кто-то считает его способным использовать свой отказ в целях рекламы. Получив подобный урок, Курбе оторопел. Когда мы вместе садились в вагон, он сказал:
– Из Домье никогда ничего путного не выйдет. Это мечтатель!
Вообще, Домье высоко ценил талант создателя „Похорон в Орнане“ {114} . На рисунке, выставленном в Салоне 1865 года, он вложил в уста одного из своих персонажей – художника – следующие слова:
– Мыслимо ли быть таким обывателем! По крайней мере, хоть полюбуйтесь этим Курбе!
Однако Курбе – хвастун и краснобай – вряд ли мог быть особенно симпатичен скромному и суровому Домье».
Здравый смысл и безошибочное чувство юмора заставляли его относиться к не в меру восторженным людям с некоторым недоверием.
Вот почему, рассказывает Шанфлёри, Домье, несколько ошарашенный дифирамбами Бодлера, хотя они и свидетельствовали об уме и проницательности поэта, все же страшился «капризов его интеллекта».
Как Домье проводил редкие часы досуга? Ведь занятия литографией, живописью и скульптурой почти не оставляли ему свободного времени.
В хорошую погоду Домье часто покидал свою мастерскую и с неизменной трубкой в зубах направлялся к речным купальням: весь остров был опоясан ими да в придачу еще мостками, на которых прачки полоскали белье. То был золотой век речных купаний, которые теперь уже не в почете. Парижане, современники Жерома Патюро и лучшей из республик {115} , толпами устремлялись в купальни, как некогда римляне во времена Августа. Александр Дюма во время летней жары проводил у воды целые недели. Домье же с интересом наблюдал за купальщиками: одни были слишком худые, другие – с брюшком. Пытливый глаз художника изучал уродства человека, вышедшего на лоно природы. Домье-художник никогда не рисовал с модели: прогулки к реке помогали ему поддерживать необходимую связь с натурой.
Иногда, оставив свои камни, Домье, совсем как в те далекие дни, когда он служил рассыльным в конторе судебного исполнителя, бродил по улицам, ловя шутки гаврошей, наблюдая за «добрыми буржуа», которых никто не умел изображать так, как он.
Когда небо нестерпимо, ослепительно синело и под железными крышами становилось нечем дышать, Домье увозил мать и жену за город. Здесь им встречались шляпники и бакалейщики с женами, с кучей детей; они волочили огромные корзины со снедью и то восторгались одуванчиками, то приходили в ужас при виде самой обыкновенной жабы. Эти встречи вдохновили художника на создание серии смешных и точных зарисовок: «Парижане на лоне природы».
Иногда Оноре совершал и более далекие поездки в сверкающий свежей зеленью Овер-сюр-Уаз, где жил Добиньи, в манящий сочными лугами Вальмондуа. Здесь, в Вальмондуа, ему было суждено впоследствии самому бросить якорь. А сейчас его друг Жоффруа-Дешом приучал его здесь с самого рассвета наслаждаться природой и каждый день ровно в пять утра будил его серенадой, исполненной на охотничьем рожке, и Домье ворча поднимался с постели.
Случалось, он просил Милле и Руссо ненадолго приютить его в Барбизоне. Как-то раз Руссо прислал ему шутливое письмо:
«Барбизон, 27 декабря
Мой дорогой Домье.
А у Вас губа не дура – хотите, как я вижу, спать в кровати самого Милле. Но поскольку вы там не уместитесь вдвоем, предлагаю Вам нашу кровать.
Возможно, мы увидимся с Вами в Париже. Во вторник я еду туда на два дня! Монмартр торжествует наконец! Скажу Вам: мы этому очень рады. От Сансье {116} мы узнали, что газета „Шаривари“ снова пригласила Вас, и отлично сделала…
Поцелуйте за нас мадам Домье.
Жму Вашу руку
Т. Руссо.
Я написал Вам сразу, не успев повидать Милле. Впрочем, будучи в добром расположении духа, он, вероятно, послал бы Вам привет, а посему я взял на себя смелость кланяться Вам от него».
В другой раз Домье получил от Руссо короткую записку:
«Приезжайте скорей! Мы ждем Вас, чтобы вместе насладиться чудесным видом полей, покрытых сверкающими зрелыми колосьями».
Руссо и Милле, со своей стороны, без лишних церемоний напрашивались в гости к Домье, как свидетельствует забавное послание создателя «Собирательниц колосьев» {117} :
«22 марта 1855
Мой дорогой Домье.
Мадам Руссо, Руссо и я пригласили самих себя отобедать у Вас завтра, в пятницу, нимало не заботясь о том, обрадует ли Вас это или нет.
Мадам Руссо собирается приехать к Вам пораньше посмотреть, как идут приготовления, и заставить Вас заняться ими как следует, если в том будет нужда.
Что, однако, не мешает нам сердечно приветствовать госпожу Домье и даже Вас.
Жму руку
Ж.-Ф. Милле».
Изредка приходили письма от родственников из Марселя. Они напоминали художнику пряный, чуть приправленный чесноком запах родного города. Двоюродный брат Домье Жозеф Филипп (его отец был братом матери Оноре) время от времени присылал лангусту и рыбу, необходимые для приготовления настоящей рыбной похлебки, какую подавали у Паскаля. В эти дни старая, но еще весьма бодрая мадам Домье облачалась в просторный фартук и давала невестке урок марсельской кухни.
Зимой, если только он не отправлялся поболтать к Добиньи, Жюлю Дюпре или же к Фернану Буассару, Домье читал. Он любил читать, особенно любил «Дон Кихота», восторгаясь сатирическим гением и крепким здравым смыслом его творца.
И в зрелые годы Домье относился к греческому искусству с тем же восхищением, что и Домье-мальчик, для которого зал античного искусства явился первой художнической школой. Не будучи эрудитом, Домье тем не менее читал в переводе Софокла {118} , особенно любил «Эдипа» и «Антигону». Жан Жигу {119} в своих «Беседах» настойчиво подчеркивает тот факт, что, в отличие от большинства людей, Домье всегда возвращал взятые им книги.
«Однажды Домье задумал на свой манер иллюстрировать „Телемака“, а затем „Илиаду“ и „Одиссею“ {120} . Он пришел ко мне попросить эти книги, так как не знал, где еще мог бы их найти. Я послал ему книги с одним из моих учеников, и, представьте, после прочтения он тут же мне их вернул!»
Домье, так же как и его друга Коро, привлекал театр, причем наравне с самими пьесами обоих интересовали резкие контрасты, создаваемые освещением, четкие планы декораций, жизнь условных фигур под беспощадно ярким светом. Все произведения Домье, как литографии, так и живопись, создавались под сильным влиянием театра. Театр научил его любить Мольера и делать прекрасные иллюстрации к его творениям.
Домье, несомненно, обладал глубоким чувством сцены. Его «Трагико-классические физиономии» и «Трагические физиономии» отнюдь не преследуют цели пародировать Расина и Корнеля {121} . Домье смеется лишь над нелепостью традиционной мимики. В нем, несомненно, был сокрыт реформатор классической сцены.
Об этом же свидетельствует история, записанная Арсеном Александром. Кто-то из друзей Домье рассказал ему следующий – весьма характерный – эпизод:
«Во времена Империи как-то раз в „Комеди Франсэз“ состоялось бесплатное представление. Друзья вдвоем отправились в театр, где давали „Сида“ и „Тартюфа“. Во время представления Домье по достоинству оценил – и тотчас сказал об этом своему спутнику – верный вкус и здравомыслие публики, часто аплодировавшей в удачных местах спектакля, которых не замечали критики, и, напротив, игнорировавшей многие мнимые удачи.
Домье подробно объяснил свой взгляд на театр, свободный от каких бы то ни было условностей и предрассудков. И хотя Домье никак не претендовал на лавры критика, возможно, многим представителям этого сословия было бы полезно послушать этот импровизированный очерк».
Его любовь к театру, точнее, любовь его привратника к «Опера комик», а также пристрастие этого доброго малого к вину создали трезвеннику Домье весьма незавидную – и незаслуженную – репутацию в «Зале Фавар», как еще называли этот театр.
Теодор де Банвиль очень мило рассказал об этом забавную историю. Привратник дома, где жил Домье, был «детина огромного роста. Он приносил воду, дрова и убирал мастерскую художника в ранние утренние часы, когда от слуг обычно не добьешься, чтобы они встали».
Силач, любитель выпить, обладатель славной жены, привратник Анатоль между тем все время о чем-то тосковал. Заметив эту тоску, Домье осведомился о ее причинах.
– Ах, – вздохнул привратник. – У меня, мсье Домье, несчастная страсть к «Опера комик». Но у меня нет денег ходить туда каждый вечер, как мне бы того хотелось.
Сам Домье, напротив, был не большой любитель «Опера комик», господ Скриба {122} и Адана {123} .
– Утешьтесь – сказал он. – Вашему горю можно помочь. У меня есть право входа в этот театр. Вам достаточно лишь назвать себя, точнее, назвать контролеру мое имя: «Домье». И вы сможете ходить в «Опера комик», сколько захотите.
Анатоль был вне себя от восторга. В тот же вечер и во все последующие вечера он наслаждался похождениями прачек, контрабандистов, испанских королей и гусаров, обхаживавших горничных в беседках, увитых бумажными розами… Однако спустя несколько дней на лице привратника вновь проступили уныние, грусть, а затем и беспросветная мрачность.
– Какая муха вас укусила? – спросил у него Домье. – Вы по-прежнему хмуритесь!
Анатоль объяснил. Его глубоко огорчало, что каждый вечер, одетый в сюртук, он должен сидеть среди холеных франтов в черных костюмах. А у Анатоля не было черного костюма, это и мучило его.
– Что ж, извольте, – сказал добряк Домье. – У меня есть прекрасный костюм, который я не надеваю и двух раз в год. Когда вам захочется пойти в «Опера комик», берите мой фрак, надеюсь, теперь вы будете всем довольны!
Анатоль ликовал. Каждый вечер он приходил за костюмом, а утром вешал его на место, предварительно любовно почистив и расправив. При этом он напевал арии, услышанные накануне.
Однажды утром он появился расстроенный, жалкий, ссутулившийся, еле волоча ноги; длинные пряди волос свисали ему на глаза. Он не стал ждать вопросов со стороны Домье. Глухим голосом, прерываемым рыданиями, он сказал:
– Меня выставили за дверь!
Увы, это была истинная правда. «Будучи в восторге от того, что ему позволили посещать самый лучший в мире театр, да еще показываться там в щегольском наряде, Анатоль каждый вечер на радостях изрядно выпивал… В свой любимый театр он являлся уже в дымину пьяный – то окликал артистов, то похлопывал по животу соседа со словами: „Ты – адвокат, и я адвокат!“, то бесцеремонно принимался подпевать тенору.
Вследствие такого поведения Анатоля имя Домье вычеркнули из списка посетителей, имеющих право бесплатного входа в театр. Через много лет как-то раз в фойе „Опера комик“ зашла речь о знаменитом художнике, и все наперебой принялись хвалить его талант, скромность и замечательную доброту. И тут старая актриса по фамилии Дюгазон, знавшая наперечет все давние театральные сплетни, сказала:
– Да, но как жаль, что такой талантливый человек наделен столь печальным пороком: он же пьяница!
Все засмеялись: Домье был известным трезвенником. Однако тут же все, наконец, разъяснилось; был обнаружен источник этой нелепой легенды» [12]12
De Banville Théodore. Mes souvenirs. Paris, Fasquelle, éditeur.
[Закрыть].
Так все узнали эту историю, столь мило рассказанную в своей книге Банвилем.