Текст книги "Нежная добыча"
Автор книги: Пол Боулз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
В некоторых местах по обе стороны тропы вниз падали отвесные обрывы. Глубины этих провалов земли разглядеть было невозможно. У самой тропы лишь несколько растений и камней, за ними – верхушки древовидного папоротника, а дальше – белая пустота. Как будто идешь по гребню стены высоко над землей. Затем тропа делала плавный изгиб и резко взмывала вверх – и тогда Эйлин вдруг видела сбоку над собой одинокое дерево.
Неожиданно она вышла к ряду хижин. Их не так ладно сделали, как внизу на плантации, да и были они поменьше. Туман здесь пропитался запахом дыма; пахло свиньями. Эйлин остановилась. Напевал мужчина. Из одной хижины вышли двое голых детишек, в ужасе уставились на нее и снова вбежали в дом. Она двинулась дальше. Пение доносилось из-за последней хижины. Оказавшись перед ней, Эйлин увидела, что домик со всех сторон обнесен спутанной, но все же грозной колючей проволокой, со всех сторон отделяющей примерно шестифутовую полосу. Из дальнего угла участка показался молодой человек. Его штаны и рубашка были в лохмотьях; во многих местах проглядывала смуглая кожа. Идя к Эйлин, он пел и не смолк, уставившись ей в лицо блестящими пытливыми глазами. Она улыбнулась и поздоровалась:
– Buenos dias. [2]2
Добрый день(исп.).
[Закрыть]
Он поманил ее рукой – как-то уж очень театрально. Эйлин замедлила шаг и остановилась, нерешительно оглянувшись на другие хижины. Молодой человек снова позвал ее за собой и скрылся в хижине. Через секунду он вышел и, все так же зачарованно глядя на нее, стал жестами снова подзывать к себе. Эйлин стояла совершенно неподвижно, не сводя глаз с его лица. Он медленно подошел к ограде и схватился за проволоку обеими руками – чем глубже колючки впивались в ладони, тем шире открывались его глаза. Он вдруг перегнулся, сунувшись к Эйлин головой, и впился взглядом в ее глаза с невероятной силой. Несколько секунд они смотрели друг на друга; затем она шагнула ближе, вглядываясь в его лицо, тоже нахмурившись. И тут он с воплем выпустил изо рта струю воды, метя ей прямо в лицо. Немного попало на щеку, остальным окатило все платье. Пальцы его оторвались от проволоки, и он, выпрямившись, стал потихоньку отступать к хижине, по-прежнему не отрывая взгляда от ее лица.
Она замерла на миг, прижав ладонь к щеке. Затем нагнулась, подняла с тропинки большой камень и запустила им изо всех сил в открытую дверь. Оттуда раздался жуткий вопль – в жизни своей она такого не слышала. Или же да, – подумала она, кинувшись бежать мимо хижин, – так орет от негодования и оскорбленной невинности маленький ребенок, – но голос принадлежал взрослому мужчине. Пока она бежала, из хижин никто не выглянул. Вскоре она вновь оказалась среди безмолвия пустого горного склона, но и там бежать не перестала – и к тому же с изумлением поняла, что рыдает. Она села на камень и потихоньку успокоилась, наблюдая, как муравьи методично уничтожают куст, отщипывая квадратики зеленых листьев и уволакивая их с собой. Небо теперь становилось ярче; скоро и солнце проглянет. Она двинулась дальше. Когда она добралась до выступа над плантацией, туман собрался в длинные облака, сползавшие по склону вниз, в ущелья. В ужасе Эйлин увидела, как близка она к уродливому черному краю. А их дом внизу выглядел и вовсе безумно – свесился над пропастью, точно пытался разглядеть самое дно. Много ниже дома от заводи поднимался пар. Эйлин скользнула взглядом по отвесным бокам скалы напротив – снизу до самой вершины, чуть выше того места, где она сейчас стояла. От этого ей стало дурно, и к дому она спустилась, пошатываясь, прижав ко лбу ладонь, никак не реагируя на местных, которые здоровались с ней, стоя в дверях хижин.
Пробегая мимо сада, Эйлин услышала, как ее окликнули. Она обернулась и увидела Пру – та мыла руки в чаше фонтана. Эйлин замерла.
– Ты сегодня рано. Тебе, должно быть, лучше, – заметила Пру вытирая руки о волосы. – У твоей матери приступ. Зашла бы к ней.
Эйлин посмотрела на Пру и сказала:
– Я и так заходила. Не нужно мне указывать.
– А я думаю, нужно.
– И вообще не лезьте ко мне. Я прекрасно обойдусь и без вашей помощи.
– А помогать тебе я и не собиралась, – сказала Пру, засовывая руки в карманы. – Скорее – дать в зубы, если уж на то пошло. Каково мне видеть, как мать из-за тебя дергается? То ты в постели валяешься больная, то по клятым джунглям шляешься. Думаешь, мне приятно без конца говорить о тебе, каждые десять минут ее успокаивать? По-твоему, жизнь – это что, черт тебя дери, вечный бал для девицы на выданье?
Эйлин смотрела на нее еще пристальнее, теперь уже с открытой ненавистью.
– По-моему, – с расстановкой сказала она, – жизнь довольно ужасна. А особенно здесь. И еще – по-моему, вам стоит разок посмотреть на себя в зеркало и кинуться с террасы вниз. А мамочке голову проверить не помешает.
– Ясно, – с нажимом сказала Пру. Закурила и прошествовала к себе в мастерскую. Эйлин зашла в дом и поднялась к себе.
Меньше часа спустя в дверь постучала мать. Едва она вошла, Эйлин заметила: она только что плакала.
– Эйлин, золотко, мне нужно тебе кое-что сказать, – неуклюже начала она. – У меня просто сердце разрывается. Однако придется.
Она замолчала, словно ожидая, что ее подбодрят.
– Мама, что такое?
– Думаю, ты сама догадываешься.
– Наверное, о Пру. Нет?
– Определенно. Даже не знаю, как мне теперь с ней объясняться. Она рассказала, что ты ей наговорила, и, не скрою, я с трудом ей поверила. Как ты могла?
– Ты про то, что сейчас было в саду?
– Я не знаю, где это было, но знаю, что так больше продолжаться не может. Поэтому я просто вынуждена сказать… Тебе придется уехать. Мне такие встряски не нужны, а теперь совершенно ясно, что меня ждет, если ты останешься.
– Я ничуть не удивляюсь, – сказала Эйлин с напускным спокойствием. – Когда мне уехать?
– Это все ужасно мучительно…
– О, хватит! Все в порядке. Отдохнула и будет, зато много чего успею до начала семестра. Сегодня? Завтра?
– Думаю, в самом начале недели. Я поеду с тобой в Барранкилью.
– Будет очень глупо, если еду мне станут приносить в комнату?
– По-моему, это прекрасная мысль, золотко, а между едой мы будем славно друг друга навещать.
Казалось, теперь напряжение должно было исчезнуть, но оно почему-то не пропало. Все четыре ночи, оставшиеся до отъезда, Эйлин изводили кошмары. Она просыпалась во мраке до того измученная, что не могла двинуть рукой. То был не страх; своих снов она не помнила. Скорее казалось, будто некую только что открытую внутреннюю часть ее существа терзает острая боль. Часто дыша, она подолгу лежала обездвиженная и слушала вечный рокот водопада, лишь изредка пронзаемый легким и близким ночным шелестом ветвей. Наконец, собрав достаточно энергии, она переворачивалась в постели, глубоко вздыхала и, довольно расслабившись, снова погружалась в зловещий мир сна.
В последний день, едва рассвело, в дверь к ней легонько постучали. Эйлин встала и откинула задвижку. Там, жалко улыбаясь, стояла ее мать.
– Мне можно войти?
– О. Доброе утро. Конечно. Еще ведь рано, да?
Мать прошла к окну и встала, глядя на сад в тумане.
– Мне сегодня нездоровится, – сказала она. – Боюсь, я не смогу проводить тебя в Барранкилью. Мне сегодня и на лошадь не взобраться. Это чересчур – три часа до Хамонокаля, а потом еще и поезд, и пароход всю ночь. Тебе придется меня простить. Одно, другое, третье – это выше моих сил. Но ведь какая разница, правда? – Наконец она подняла взгляд. – Мы можем проститься и здесь.
– Но, мама, как же я одна доберусь?
– О, Хосе поедет с тобой до самой Барранкильи и в среду к ночи вернется. Неужели ты думаешь, я отпустила бы тебя совсем одну? – Она рассмеялась нарочито, потом резко смолкла, словно задумавшись. – Мне очень не хочется оставаться тут без него на две ночи, но иначе до завтра тебя туда не доставить. В Панаму ты сможешь добраться морем. Один-то билет всегда найдется. А сейчас – завтракать, завтракать…
Потрепав Эйлин по щеке, она заспешила к двери и по лестнице вниз, на кухню.
Сверху из леса долетала утренняя песня птиц; там, на вершинах могучих деревьев клочьями лежал туман. Эйлин перевела взгляд на сад у своих ног. Вдруг она почувствовала, что не сможет уехать; в каком-то смысле она будто оставит позади любовь. Она села на кровать. «Но в чем же дело? – спрашивала она себя в отчаянии. – Не в маме. Не в доме. Не в джунглях». Она машинально оделась и уложила оставшиеся туалетные принадлежности в несессер. Но чувство не проходило, властное и всеохватное в своей завершенности.
Она сошла вниз. Из кухни слышались голоса и стук фарфора. Конча и Лус собирали ей поднос с завтраком. Эйлин вышла наружу и наблюдала за ними, пока все не приготовили.
– Ya se va la señorita? [3]3
Сеньорита уже уезжает?(исп.).
[Закрыть]– печально спросила Конча.
Эйлин не ответила, забрала поднос и, пройдя с ним через дом, вынесла на террасу и поставила на стол. На террасе все намокло от сырости и росы из ущелья. Эйлин перевернула подушку на стуле и села. Гул водопада убил в ней аппетит, но она подумала: «Это в последний раз». Горло ей сдавило, но чувства были слишком противоречивы и спутаны, чтобы выделить из них одно, главное. Так она сидела, сосредоточенно жуя, и вдруг почувствовала на себе пристальный взгляд. Она вздрогнула и увидела в дверях Пру. В халате и пижаме, в руке – стакан воды. Вид у нее был очень сонный.
– Как ты? – спросила она, сделав глоток.
Эйлин встала.
– Какие мы нынче бодрые ранние пташки, – весело продолжала Пру.
– Я… уезжаю. Надо идти. Извините, уже поздно, – мямлила Эйлин, шаря глазами по сторонам.
– Да не спеши ты, подруга. Даже с матерью еще не простилась. И Хосе только седлает своих кляч. Ну и набрала ты с собой.
– Простите, – сказала Эйлин, стараясь проскользнуть мимо в дверь.
– Ладно, давай пять. – И Пру потянулась к ее руке.
– Отстаньте! – крикнула Эйлин, стараясь не подпускать ее. – Не трогайте меня! – Но Пру удалось-таки поймать ее за одну обезумевшую руку. Схватила она ее крепко.
– Хватит с нас эффектного прибытия. Совсем не обязательно и отбывать таким же манером. Давай-ка, попрощайся со мной по-человечески. – Невольно Пру слегка вывернула ей руку. Эйлин прислонилась к двери и вся побелела. – Что, дурно? – спросила Пру. Она отпустила руку и, поднеся поближе стакан с водой, пальцами брызнула Эйлин в лицо.
Реакция была мгновенной. Эйлин прыгнула на нее злобно и внезапно, пиная, рвя и колотя одновременно. Стакан упал на каменный пол; Пру это застало врасплох. Точно заведенная, со стремительной птичьей яростью девушка била женщину по лицу и голове, медленно тесня ее прочь от двери и по всей террасе.
У Пру с губ несколько раз слетело «Господи». Поначалу она почти не сопротивлялась: будто в полусне, двигалась она под натиском к внешнему краю террасы. А потом вдруг бросилась на пол. Эйлин не переставала пинать ее, а она лежала, съежившись, стараясь прикрыть лицо.
– Никто! Никто! Никто! Никто не смеет поступать так со мной! – выкрикивала Эйлин в такт пинкам.
Голос ее набирал высоту и мощь; на миг она остановилась и, вскинув голову, крикнула так, как не кричала в жизни. Вопль тотчас вернулся к ней от черной скальной стены на другой стороне ущелья, прорвавшись сквозь рев воды. Звук ее собственного голоса что-то завершил для нее, и она двинулась через террасу назад.
В дверях испуганно застыли Конча и Лус; словно вышли поглядеть, как над местностью проносится страшная буря. Пропуская Эйлин, они расступились.
Возле конюшни Хосе, посвистывая, заканчивал седлать лошадей. Чемоданы уже навьючили на ослика.
Еще не очнувшись от глубокого сна, Эйлин повернула голову к дому, когда они проезжали мимо. На краткий миг в просвете между листвой она увидела две фигуры – матери и Пру: они стояли бок о бок на террасе, а за ними высилась стена ущелья. Потом лошади свернули и начали спускаться по тропе.
(1946)
перевод: Э. Штайнблат
Далекий случай
Сентябрьские закаты совсем покраснели на той неделе, когда профессор решил съездить в Айн-Тадуирт, что в теплом краю. С плоскогорья он спустился вечерним автобусом, прихватив два небольших саквояжа с картами, мазью от солнца и лекарствами. Лет десять назад он остановился в этой деревне на три дня; этого, однако, было достаточно, чтобы вполне сдружиться с хозяином кафе, который еще год писал ему письма, а потом перестал. «Хасан Рамани», – повторял снова и снова профессор, пока автобус, подскакивая, катил вниз, а воздух теплел. То прямо в пылающие на западе небеса, то к островерхим горам, по пыльным ущельям, где пахло чем-то другим, а не только безбрежным озоном высот: цветущими апельсинами, перцем, засохшим на солнце навозом, подгоревшим оливковым маслом, гнилыми плодами. Профессор блаженно зажмурился и на какую-то минуту задержался в мире запахов. К нему вернулось далекое прошлое – он только не мог решить, что именно.
Шофер, с которым профессор сидел впереди, заговорил, не сводя глаз с дороги:
– Vouz êtes gêologue? [4]4
Вы геолог?(фр.).
[Закрыть]
– Геолог? О, нет! Я лингвист.
– Здесь нет никаких языков. Только наречия.
– Именно. Я описываю диалектные формы магриби.
Шофер презрительно хмыкнул.
– Езжайте дальше на юг, – сказал он. – Там вы найдете языки, каких и не слыхали.
Когда въезжали в городские ворота, из пыли поднялась обычная стайка сорванцов и с криками побежала следом. Профессор сложил темные очки, спрятал в карман; едва автобус остановился, он спрыгнул и, прокладывая дорогу среди недовольных мальчишек, тщетно хватавшихся за его саквояжи, быстро прошагал в «Гранд Отель Сахарьен». Две из восьми комнат были свободны; одна – окнами на базар, а другая, дешевле и меньше, выходила на крохотный двор, забитый отходами и бочками, меж которыми бродили две газели. Профессор занял меньший номер и, выплеснув кувшин воды в жестяной таз, принялся отмывать от песка лицо и уши. Позднее сияние почти пропало с неба, розоватый отсвет на всем вокруг исчезал почти мгновенно. Профессор зажег карбидную лампу и поморщился от вони.
После ужина он медленно побрел по улицам к заведению Хасана Рамани – задняя комната кафе рискованно нависала над рекой. Вход был таким низким, что пришлось нагнуться. Кто-то разводил огонь. Один гость прихлебывал чай. Кауаджипопытался усадить профессора за другой столик в передней комнате, но тот беззаботно прошел в заднюю и сел там. В тростниковые решетки светила луна, снаружи не доносилось ни звука, разве что время от времени – далекий собачий лай. Профессор пересел, чтобы видеть реку. Столик был чистый, лишь небольшая лужица отражала яркое ночное небо. Вошел кауаджии протер стол.
– Это кафе – по-прежнему Хасана Рамани? – спросил профессор на магриби, который учил четыре года.
Человек ответил на плохом французском:
– Он скончался.
– Скончался? – переспросил профессор, не заметив нелепости этого слова. – Правда? Когда?
– Не знаю, – ответил кауаджи. – Один чай?
– Да. Но я не понимаю…
Человек уже вышел и теперь раздувал огонь. Профессор сидел тихо: ему было одиноко, и он корил себя за смехотворный приезд сюда. Вскоре кауадживернулся с чаем. Профессор расплатился, дав огромные чаевые, за что в ответ получил мрачный поклон.
– Скажи мне, – окликнул профессор, когда человек уже отвернулся. – Можно ли еще достать такие шкатулочки, которые делают из вымени верблюдиц?
Человек ответил неприязненно:
– Такие иногда привозят региба. Мы их тут не берем. – Затем нахально спросил по-арабски: – А тебе зачем?
– Нравятся, – парировал профессор. И добавил, поскольку пришел в легкий восторг: – Так нравятся, что я хочу собрать коллекцию и буду платить тебе десять франков за каждый, что ты сможешь мне достать.
– Хамсташ, —сказал кауаджи, разжав три раза кулак.
– Ни за что. Десять.
– Нельзя. Но ты жди, пойдешь со мной позже. Дашь мне, что хочешь. И получишь свои шкатулки из вымени верблюдицы, если будут.
Он ушел в переднюю комнату, а профессор остался допивать чай и слушать собачий лай и вой: чем выше луна – тем громче. В переднюю комнату зашли несколько человек и просидели за разговорами около часа. Когда они ушли, кауаджипогасил огонь и надел бурнус, стоя в дверях.
– Пойдем, – сказал он.
По улицам почти никто не ходил. Лавки стояли закрытые, светила только луна. Случайный прохожий коротко буркнул, поздоровавшись с кауаджи.
– Тебя все знают, – сказал профессор, чтобы нарушить молчание между ними.
– Да.
– Хорошо бы и меня все знали, – заметил профессор, не успев осознать, как по-детски это прозвучало.
– Тебя никтоне знает, – хмуро отрезал его спутник.
Они пришли на другой конец города, мысом нависавший над пустыней, и в большой пролом стены профессор увидел белую бесконечность, ближе к ним прерванную черными пятнами оазиса. Они пошли в эту брешь и по тропе, вьющейся между камней, спустились к пальмовой рощице. Профессор подумал: «Он может перерезать мне горло. Но его кафе… Его сразу найдут».
– Далеко еще? – будто невзначай поинтересовался он.
– Ты устал? – в лоб спросил кауаджи.
– Меня ждут в «Отеле Сахарьен», – солгал профессор.
– Ты не можешь быть и там, и здесь, – заметил кауаджи.
Профессор рассмеялся. Но не прозвучал ли его смех нарочито, подумал он.
– Ты давно хозяйничаешь в кафе Рамани?
– Я работаю там на друга.
Ответ этот огорчил профессора сильнее, чем он предполагал.
– A-а… Завтра будешь работать?
– Этого нельзя сказать.
Профессор споткнулся о камень и упал, оцарапав руку. Кауаджиобронил:
– Осторожнее.
В воздухе вдруг повис сладкий черный запах гнилого мяса.
– Фу… – Профессора чуть не стошнило. – Что это?
Кауаджиприкрыл лицо бурнусом и не ответил. Скоро вонь осталась позади. Они вышли на ровное место. Тропа впереди тянулась меж высоких глиняных стен. Не было ни ветерка, и пальмы стояли неподвижно, однако за стенами журчала вода. К тому же, пока они шли между стен, их преследовал запах человеческих испражнений.
Профессор дождался, пока не показалось логичным с легким раздражением задать вопрос:
– Но куда же мы идем?
– Скоро, – ответил провожатый и наклонился подобрать в канаве несколько камней. – Набери камней, – посоветовал он. – Здесь плохие собаки.
– Где? – спросил профессор, но тоже остановился и выбрал три больших камня с острыми краями.
Они очень тихо пошли дальше. Стены закончились, впереди лежала сияющая пустыня. Невдалеке стоял разрушенный марабут, его крохотный купол едва держался, а внешняя стена развалилась. К ним на трех лапах исступленно кинулась собака. Лишь когда она приблизилась, профессор услышал непрерывное сдавленное рычание. Кауаджишвырнул в нее большим камнем и попал прямо в морду. Странно щелкнув челюстями, собака боком отбежала в сторону, слепо спотыкаясь о камни и шатаясь, будто увечное насекомое.
Они сошли с дороги и двинулись по земле, усеянной острыми камнями, – мимо развалин, через рощу, пока не дошли туда, где земля прямо перед ними обрывалась.
– Похоже на… каменоломни, – сказал профессор. «Каменоломни» он произнес по-французски, потому что вдруг забыл арабское слово. Кауаджине ответил. Остановился и повернул голову, будто прислушиваясь. Действительно – откуда-то снизу, издалека, неслись едва слышные звуки дудочки. Кауаджинесколько раз медленно кивнул. Потом сказал:
– Тропа начинается здесь. Ты хорошо разберешь дорогу. Камень белый, луна сильная. Увидишь хорошо. Я иду назад, хочу спать. Поздно. Можешь мне дать, что хочешь.
Стоя здесь, у края пропасти, с каждым мгновением казавшейся все глубже, прямо перед кауаджи, чье темное лицо обрамлял сиявший под лунным светом бурнус, профессор задавал себе вопрос: что же он чувствует? Негодование, любопытство, страх – возможно, однако главное – облегчение и надежду, что его не обманут, и кауаджидействительно оставит его здесь, уйдет без него.
Он отступил немного от края и порылся в карманах – ему не хотелось показывать бумажник. К счастью, завалялась одинокая бумажка в пятьдесят франков, и он протянул ее человеку. Профессор знал, что кауаджиостался доволен, и не обратил внимания, когда услышал:
– Это не хватит. Мне далеко домой, там собаки…
– Спасибо, и доброй ночи, – сказал профессор, уселся, поджав ноги, и закурил. Он был почти счастлив.
– Дай мне только одну сигарету, – попросил человек.
– Конечно, – отрывисто сказал профессор, протягивая пачку.
Кауаджиопустился на корточки совсем близко. На его лицо было неприятно смотреть. «Что такое?» – подумал профессор, снова придя в ужас, и передал спутнику зажженную сигарету.
Глаза человека были полуприкрыты. Такой откровенной сосредоточенной хитрости профессор еще никогда не видел. Когда у него догорела вторая сигарета, он осмелился спросить остававшегося на корточках араба:
– О чем ты думаешь?
Тот подчеркнуто затянулся, как будто собирался ответить. Потом на его лице отразилось довольство, но рта он так и не открыл. Поднялся холодный ветер, и профессор поежился. Время от времени снизу, из глубин до них долетали звуки дудочки, иногда к ним примешивался шорох пальмовых крон. «Эти люди не дикари», – поймал себя на мысли профессор.
– Хорошо, – сказал кауаджи,медленно поднявшись на ноги. – Оставь свои деньги. Пятьдесят франков хватит. Это честь. – Затем перешел на французский. – Ti n’as qu a discendre, to droit. [5]5
Тебе только спускайся, прямо(искаж. фр.).
[Закрыть]
Он сплюнул, хохотнул (или это профессор так взвинтил себя?) и быстро зашагал прочь.
Профессора колотило. Он прикурил еще сигарету, а его губы шевелились сами собой. Они шептали:
– Это тяжелое положение или трудная ситуация? Смешно же… – Он очень тихо просидел еще несколько минут, ожидая, когда вернется ощущение реальности. Потом растянулся на жесткой, холодной земле и взглянул на луну. Будто посмотрел прямо на солнце. Если немного отвести взгляд, в небе можно различить целую вереницу тусклых лун. – Немыслимо, – прошептал он. Быстро сел и осмотрелся. Нельзя поручиться, что кауаджидействительно вернулся в город. Профессор встал и через край заглянул в пропасть. В лунном свете показалось, что дно ее – в нескольких милях. Даже соотнести не с чем – ни дерева, ни дома, никого… Он прислушался к дудочке, но в ушах шумел только ветер. Профессора вдруг одолело внезапное острое желание побежать назад, к дороге, и он повернулся туда, куда ушел кауаджи.И тут нащупал в нагрудном кармане бумажник. Потом плюнул с обрыва. Затем помочился туда и прислушался – совсем как ребенок. Только теперь что-то подтолкнуло его, и он начал спуск в пропасть. Странно – голова не кружилась. Он, правда, благоразумно не заглядывал направо, через край. Он спускался вниз, отвесно и постепенно. Такое однообразие привело его примерно в то же состояние, что и автобусная тряска. Он снова принялся бормотать свое «Хасан Рамани», повторяя опять и опять, ритмично. Затем перестал, разозлившись на себя: теперь в имени этом звучало нечто зловещее. Наверное, путешествие утомило. – И эта прогулка, – добавил он.
Он уже почти спустился по гигантскому обрыву, но луна светила прямо над головой так же ярко. Позади остался только ветер – блуждал наверху меж деревьев, продувал пыльные улицы Айн-Тадуирта, вестибюль «Гранд Отеля Сахарьен», забирался под двери его комнатенки.
Профессору пришло в голову: а не спросить ли себя, зачем он вообще совершает все эти нелепые поступки, – но он был достаточно умен и понимал: если он их совершает, искать объяснения сейчас не так уж важно.
Ноги вдруг ступили на плоскую землю. Профессор добрался до дна скорее, чем рассчитывал. Он сделал еще один неуверенный шаг, будто ждал другого предательского обрыва. В ровной глухой яркости вокруг наверняка этого не скажешь. Собака бросилась на него прежде, чем он понял, что произошло: тяжелый ком шерсти пытался повалить его на спину, грудь скреб острый коготь, клубок напряженных мускулов старался зубами достать до горла. Профессор подумал: «Я отказываюсь так умирать». Собака отвалилась от него, и оказалось, она чем-то похожа на лайку. Когда она снова кинулась, он успел крикнуть, очень громко:
– Ай! – Собака обрушилась на него, все ощущения смешались, где-то вспыхнула боль. Совсем рядом послышались голоса, и он не мог понять, что они говорят. В позвоночник ему уперлось что-то холодное и железное, а собака еще какое-то время висела на нем, вцепившись зубами в одежду и, быть может, мясо. Профессор понял, что это ружье, поднял руки и закричал на магриби: – Уберите собаку! – Но ружье лишь толкнуло его вперед: собака больше не кидалась на него с земли, и он шагнул. Ружье вжималось в спину; он шагал. Снова раздались голоса, но тот, кто шел сзади, молчал. Похоже, к ним сбегались люди: так ему, по крайней мере, слышалось. Тут он понял, что глаза его по-прежнему крепко зажмурены перед новой атакой пса. Он открыл их. На него надвигалась группа людей. Все в черных одеждах региба. «Региба – туча на лике солнца». «Когда региба появляются, праведник отворачивается». В скольких лавках, на скольких базарах он слышал эти пословицы за дружеской болтовней. В лицо региба такого, конечно, не говорили: эти люди не заходят в города. Обычно они посылают туда переодетых лазутчиков, и те договариваются с темными личностями, как переправить награбленное. «Хорошая возможность, – быстро подумал профессор, – проверить истинность слухов». Он ни минуты не сомневался, что приключение это послужит ему предупреждением против подобных глупостей – предупреждением, что после будет казаться то ли жутким, то ли смехотворным.
Из-за спин людей вырвались два рычащих пса и бросились на его ноги. Он с возмущением заметил, что никто не обратил ни малейшего внимания на подобное нарушение этикета. Ружье толкнуло сильнее, когда он попытался высвободить ноги из шумного клубка. Он снова крикнул:
– Собаки! Уберите их! – Ружье толкнуло его в спину так, что он упал чуть ли не под ноги тех, кто остановился перед ним. Собаки рвали его за руки. Кто-то сапогом расшвырял их, визжащих, потом с удвоенной силой ударил профессора в бедро. Пинки посыпались со всех сторон, и некоторое время его яростно катали по земле. Он чувствовал, как обшаривают его карманы и все из них забирают. Профессор хотел сказать: «Мои деньги уже у вас; хватит меня пинать!» Но избитые мышцы лица не слушались; он понял, что лишь надул губы и все. Кто-то нанес ему страшный удар по голове, и он подумал: «Наконец-то я потеряю сознание, слава богу!» Однако по-прежнему слышал гортанные звуки, которых не понимал, и ощущал, как ему крепко связывают лодыжки и грудь. Затем – черное безмолвие: время от времени оно раскрывалось, словно рана, и до него доносился тот же мягкий, глубокий звук дудочки, игравшей ту же череду нот. Внезапно он почувствовал во всем теле невыносимую боль – боль и холод. «Все же я был без сознания», – подумал профессор. Несмотря на это, настоящее показалось ему прямым продолжением того, что уже было.
Слегка рассвело. Рядом с местом, где он лежал, стояли верблюды: профессор слышал их урчание и надсадные вздохи. Он никак не мог заставить себя открыть глаза – вдруг это окажется невозможным. И все же услышав, что к нему идут, понял, что видит без труда.
В сером утреннем свете его бесстрастно рассматривал человек. Затем одной рукой зажал профессору ноздри. Когда у того раскрылся рот, чтобы глотнуть воздуха, человек быстро схватил его язык и сильно дернул. Профессор подавился, дыхание у него перехватило; он не видел, что случилось дальше. Не мог разобрать, какая боль была от сильного рывка, какая – от острого ножа. Потом он бесконечно давился, плевался – совершенно автоматически, словно это был и не он. В уме то и дело всплывало слово «операция»: оно как-то успокаивало ужас, а сам он снова погружался во мрак.
Караван тронулся где-то к полудню. Профессор давился кровью, та текла из рта, мешаясь со слюной, и его, совершенно оцепеневшего, хоть и в сознании, сложив вдвое, затолкали в мешок и привязали к верблюжьему боку. На нижнем краю огромного амфитеатра был проход в скалах. Верблюдов, быстроногих мегара, нагрузили в дорогу легко. Они цепочкой прошли ворота и медленно поднялись пологим склоном туда, где уже начиналась пустыня. Той же ночью, остановившись за какими-то барханами, люди вынули профессора, все еще безмысленного, из мешка и поверх пыльных лохмотьев, оставшихся от одежды, нацепили странные ремни, увешанные донышками от консервных банок. Одна за другой эти блестящие связки обмотали все его тело, руки и ноги, даже лицо, пока он не оказался закованным в круглую металлическую чешую. Когда профессора таким образом украсили, было много веселья. Один человек вынул дудочку, а другой, помоложе, не без грации изобразил пародию на танец улед-найлс палкой. Профессор уже не приходил в сознание: скорее, он существовал среди того, что делали остальные. Когда его облачили, как хотели, под жестянки на уровне лица ему напихали какой-то еды. Хотя он машинально жевал, почти все, в конце концов, вывалилось. Его запихали обратно в мешок и оставили так.
Два дня спустя они прибыли к одной из своих стоянок. Там в шатрах были женщины с детьми, мужчинам пришлось отгонять рычащих псов, оставленных сторожить. Когда профессора вытряхнули из мешка, раздались крики ужаса: пришлось несколько часов убеждать всех женщин, что он безопасен, хотя с самого начала ни у кого не было сомнений, что это ценное приобретение. Через несколько дней они снова снялись с места, захватив с собой все, и двигались только ночью, когда жара спадала.
Даже когда зажили все раны и боли не осталось, профессор не начал думать: он ел, испражнялся, он плясал, когда требовали, бессмысленно скакал, восхищая детей чудным перестуком звонких жестянок. Спал он обычно в самую жару среди верблюдов.
Прокладывая путь на юго-восток, караван избегал любой установленной цивилизации. За несколько недель они добрались до нового плато – совсем дикого и с редкой растительностью. Здесь разбили лагерь, верблюдов отпустили пастись. Все были счастливы; погода сделалась прохладная, а до колодца на полузабытой тропе было всего несколько часов ходу. Там и возник замысел отвезти профессора в Фогару и продать туарегам.
Прошел год, прежде чем план осуществили. К этому времени профессора выдрессировали гораздо лучше. Он мог ходить колесом, угрожающе рычать – впрочем, весьма забавно; когда региба сняли жесть с его лица, обнаружилось, что он великолепно кривляется, когда пляшет. Его также научили нескольким непристойным жестам, которые неизменно вызывали у женщин восторженный визг. Теперь его выводили только после обильных пирушек, когда были музыка и праздник. Он с легкостью освоил их ритуал и даже разработал нечто вроде «программы», которую исполнял, когда его выводили: плясал, катался по земле, подражал некоторым животным, а под конец с притворной яростью кидался на зрителей, чтобы посмотреть, сколько смятения, а потом и хохота это вызовет.