Текст книги "Нежная добыча"
Автор книги: Пол Боулз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Записки с Холодного мыса
Нашей цивилизации суждена короткая жизнь – уж очень компоненты разнородны. Однако лично меня вполне устраивает, что все трещит по швам. Чем мощнее бомбы, тем скорее конец. На вид жизнь слишком отвратительна, чтобы стараться ее сохранить. Пусть ее. Возможно, когда-нибудь на смену придет иная форма жизни. Впрочем, так будет или эдак, значения не имеет. И в то же время я сам – пока еще часть жизни и посему обязан защищать себя, как умею. Поэтому я здесь. Тут, на островах, растительность до сих пор преобладает, и человек должен сражаться, чтобы явить само свое присутствие. Здесь красиво, пассаты дуют круглый год, и я подозреваю, что никто не станет тратить бомбы на нашу почти безлюдную часть острова – да и на любую его часть.
Я не хотел расставаться с домом после смерти Хоуп. Но это напрашивалось само собой. Моя университетская карьера всегда была чистейшим фарсом (я вообще не верю, что можно отыскать хоть одну достойную причину кого-либо «учить»), и меня радовала возможность наконец с ней развязаться, поэтому едва все формальности уладились и деньги были надежно вложены, я подал в отставку.
По-моему, в ту неделю мне впервые с детских лет удалось вернуть себе ощущение того, что в бытии остался какой-то смысл. Я обошел один за другим все милые и приятные дома, чтобы распрощаться с шаманами от английского языка, факирами от философии и прочими – даже с теми из коллег, с кем едва здоровался. Какую зависть я читал на их лицах, когда сообщал, что в субботу утром отбываю рейсом «Пан-Америкэн», но еще больше удовольствия мне приносило, не кривя душой, отвечать: «Ничего!» – когда спрашивали – а спрашивали меня неизменно, – что же я намерен теперь делать.
Когда я был мальчишкой, все называли Чарльза «Старший брат Ч», хотя он старше меня всего на год. Для меня теперешнего он просто-напросто «Жирный брат Ч» – преуспевающий адвокат. Его толстая красная рожа и такие же руки, его панибратская веселость и его непостижимое моральное чистоплюйство – меня от всего этого наизнанку выворачивает. Нельзя, правда, отрицать, что в свое время он выглядел вполне как Рэки сейчас. Ну и наконец, он, как ни крути, по-прежнему мой старший брат и открыто порицает каждый мой шаг. Отвращение, которое он мне внушает, доходит до того, что уже не первый год в его присутствии я ни есть, ни пить не могу, если не сделаю чудовищных усилий. Никто больше не знает об этом – и уж конечно не сам Чарльз, которому я стану об этом докладывать в последнюю очередь. Он прибыл вечерним поездом за два дня до моего отъезда. И сразу взял быка за рога – едва успев устроиться поудобнее со стаканом виски с содовой.
– Значит, едешь в глухомань, – сказал он, подавшись вперед, как коммивояжер.
– Ну, глухомань не глухомань, – ответил я, – во всяком случае, не такая, как у тебя в Митичи. – (У него лесная хибарка в северном Квебеке.) – На мой взгляд, там вполне цивилизованно.
Он отхлебнул, недовольно причмокнул и резко опустил стакан себе на колено.
– Давай о Рэки. Ты берешь его с собой?
– Разумеется.
– Школу побоку. Все побоку. Чтоб видел только тебя. Думаешь, это правильно?
Я взглянул на него:
– Думаю, да.
– Ей-богу, если бы я мог остановить тебя по закону, я бы остановил! – взорвался он, вскочив и грохнув стаканом о каминную полку. Я затрепетал от внутреннего возбуждения, но с места не двинулся – просто сидел и наблюдал за ним. Он распалялся все больше. – Тебе нельзя доверять опеку над ребенком! – крикнул он. И сурово глянул на меня поверх очков.
– Так уж и нельзя? – мягко спросил я.
Он снова метнул на меня злобный взгляд.
– Думаешь, я забыл?
Мне, понятное дело, хотелось, чтобы он поскорее убрался из моего дома. Разбирая ворох писем и журналов на столе, я поинтересовался:
– Ты больше ничего мне сказать не хочешь? Завтра с утра у меня дел невпроворот, надо выспаться. Вероятно, тебе завтракать придется без меня. Агнес проследит, чтобы ты не остался голодным и успел на первый поезд.
– Господи, опомнись! – только и ответил он. – Когда ты поумнеешь? Дураков нет, знаешь ли.
В этом весь Чарльз – так он говорит, так мыслит, медленно и тупо. Ему вечно мерещится, что каждый встречный ведет с ним нечестную игру. Он до такой степени не способен понять работу мало-мальски развитого интеллекта, что повсюду видит скрытность и двуличие.
– У меня нет времени слушать всякие бредни, – сказал я, направляясь к дверям.
И тут он заорал:
– Ты не желаешь слушать! Вот еще, очень надо! Ты желаешь делать только то, что хочешь. Хочешь укатить куда подальше, жить, как вздумается, – и плевать на последствия! – В этот момент я услышал, что по лестнице спускается Рэки. Ч. очевидно уже не разбирал ничего и буйствовал дальше: – Но заруби себе на носу – я вижу тебя насквозь, и если с парнем случится неладное, я знаю, кого призвать к ответу!
Я быстро прошел через комнату и распахнул дверь, чтобы он увидел наконец в коридоре Рэки. Тирада захлебнулась. Но успел Рэки услышать что-то или нет, сказать трудно. Тихоней мальчика не назовешь, однако он – само благоразумие и почти никогда не скажешь с уверенностью, что творится у него внутри, если он туда не намерен тебя допускать.
Мне было досадно, что Ч. наорал на меня в моем же доме. Спору нет, он единственный, от кого я еще как-то могу стерпеть такое поведение, но с другой стороны, какому отцу понравится, если сын видит, как он глотает оскорбленья? Рэки стоял в халате, ангельское лицо безмятежно:
– Передай дяде Чарли от меня спокойной ночи, ладно? А то я забыл.
Я сказал «Ладно» и сразу же закрыл дверь. Когда, по моим расчетам, Рэки вернулся в свою комнату наверху, я пожелал Чарльзу спокойной ночи. Никогда не получается вовремя от него избавиться. Так у нас с детства – с той поры, о которой мне вспоминать не хочется.
Рэки – чудесный мальчик. Когда по приезде мы обнаружили, что подобрать приличный дом вблизи какого-нибудь городка, где у него была бы компания сверстников-англичан, мальчишек и девчонок, нам не удастся, он ничем не показал, что огорчен, хотя наверняка был разочарован. И когда мы вышли из конторы по найму жилья на ослепительно яркий свет, он только хмыкнул:
– Ну и ладно, купим велосипеды и будем ездить, подумаешь!
Несколько свободных домов поблизости от того, что Чарльз назвал бы «цивилизацией», оказались до того неприглядными и тоскливыми, что мы не раздумывая остановились на Холодном Мысе, хотя располагалась усадьба на другом краю острова, и уединенный дом стоял на прибрежном утесе. Без сомнения, один из самых желанных участков на острове, и Рэки пришел в восторг от его красот не меньше меня.
– Ты скоро устанешь здесь от одиночества со мной, – сказал я ему на обратном пути в гостиницу.
– А, ерунда, не переживай. Когда пойдем покупать велосипеды?
И на следующее утро мы по настоянию Рэки приобрели два.
Я был уверен, что мне велосипед не очень пригодится, но подумал, что лишний в доме не помешает. Как вскоре выяснилось, велосипеды имелись у всех слуг – иначе те просто не смогли бы добраться из деревни Апельсиновая Аллея в восьми милях дальше по берегу. Так что некоторое время мне приходилось забираться в седло каждое утро до завтрака и полчаса неистово крутить педали бок о бок с Рэки. Мы катались в утренней прохладе, сперва под громадами шерстяных деревьев вокруг дома, потом по широкой дуге вдоль берега, где покачивались пальмы, навсегда склонившиеся к суше под бризом, который дул здесь непрерывно. Наконец мы делали плавный разворот и мчали домой, громко обсуждая, чего нам хочется на завтрак, неизменно поджидавший нас на террасе. Там, на свежем ветру мы и ели, глядя на Карибское море и обсуждая новости во вчерашней местной газете, которую Исайя каждое утро доставлял нам из Апельсиновой Аллеи. Потом Рэки со своим велосипедом на полдня исчезал, носился как очумелый по дороге то туда, то обратно, пока не отыскивал у воды прежде не известную полоску песка, достойную считаться новым пляжем. За обедом он во всех подробностях описывал мне свое открытие, не упуская при этом, каких трудов стоило ему замаскировать свой велик в зарослях, чтобы кто-нибудь из местных, проходя по дороге, его не приметил; или как он спускался вниз по отвесным скалам, на поверку оказавшимся гораздо выше, чем можно было подумать с первого взгляда; или как измерял глубину воды там, где впоследствии собирался нырять с камней; или как прикидывал, может ли тот или иной риф служить надежной защитой от акул и барракуд. В рассказах Рэки о собственных подвигах нет ни единой нотки бахвальства – лишь веселое возбуждение, когда он может поведать, как утоляет свое ненасытное любопытство. Живость его ума распространяется на все сразу. Я отнюдь не имею в виду, что рассчитываю, будто он станет «интеллектуалом». Мне до этого нет дела, и меня даже не слишком интересует, вырастет он человеком мыслящим или нет. Я знаю, что он навсегда сохранит дерзость манер и огромную духовную чистоту. Первая не даст ему превратиться в то, что я называю «жертвой»: действительность не сможет оскотинить его. А безошибочное чувство равновесия в вопросах этических оградит от парализующего воздействия сегодняшнего материализма.
В шестнадцать лет взгляд на вещи у Рэки удивительно невинен. Говорит это не помешанный на своем чаде папаша, хотя, видит бог, стоит мне лишь подумать о нем, и я готов захлебнуться от безмерного счастья и благодарности за то, что мне дарована милость жить с ним одной жизнью. То, что он принимает совершенно как данность – наша с ним жизнь здесь, день за днем, – для меня чудо из чудес, которому я не перестаю изумляться; и каждый день я подолгу размышляю об этом, сознавая свое счастье – он мой и только мой, здесь, где нет ни любопытных глаз, ни ядовитых языков. (Наверное, когда я пишу это, на ум невольно приходит Ч.) И еще – прелесть нашей жизни отчасти в том и состоит, что Рэки воспринимает ее всю как эту данность. Я ни разу не спрашивал его, нравится ли ему здесь, – настолько очевидно, что ему нравится, очень. Мне даже кажется, что повернись ко мне Рэки однажды и скажи, как он здесь счастлив, чары вдруг могут, сам не знаю почему, рассеяться. Зато стань он вдруг невнимателен, небрежен или даже недобр ко мне, я чувствую, что даже за это любил бы его сильнее.
Перечитал последнее предложение. Что оно значит? И чего ради я вдруг вообразил, что оно может значить больше, чем сказано?
Сколько бы я ни старался, никогда не смогу поверить в беспричинный обособленный факт. Должно быть, я о том, что Рэки, по моим ощущениям, уже проявляет какое-то небрежение. Но в чем? Не могу же я обижаться на его велосипедные прогулки; я не могу рассчитывать, что он захочет весь день сидеть и болтать со мной. К тому же я никогда не боюсь за него – знаю, что он способен позаботиться о себе лучше многих взрослых, а ползая по скалам и купаясь в бухтах, он рискует ничуть не больше любого местного. В то же время, у меня нет сомнений: что-то в нашем существовании раздражает меня. Мне, очевидно, не по нутру какая-то деталь в общем раскладе, каким бы этот расклад ни оказался. Быть может, все дело в его юности, и я завидую его гибкому телу, упругой коже, его звериной энергии и грации.
Сегодня утром я сидел, разглядывая морскую даль, пытался раскрыть эту маленькую загадку. Прилетели две белые цапли и устроились на сухом пне в саду. Простояли там долго, не шевелясь. Я отворачивался, приучал глаза к яркости морского горизонта, потом неожиданно снова переводил взгляд на птиц: переменили они позицию или нет, – но всякий раз заставал их прежними. Пытался представить себе черный пень без них – растительный пейзаж в чистом виде, – но оказалось, это невозможно. И все это время я постепенно заставлял себя смириться с дурацким объяснением моего недовольства Рэки. Мне стало ясно только вчера, когда он не явился к обеду, а прислал сказать, что пообедает в деревне, какого-то цветного мальчишку из Апельсиновой Аллеи. Я не мог не отметить, что мальчишка приехал на велосипеде Рэки. С обедом я ждал его уже полчаса и велел Глории подавать, едва мальчишка уехал назад, в деревню. Интересно, где это, да и с кем Рэки там может обедать, ведь насколько я знаю, в Апельсиновой Аллее живут только негры; я был уверен, что Глория способна как-то прояснить этот вопрос, но расспрашивать ее я не мог. Тем не менее, когда она внесла десерт, я не удержался:
– Что это за мальчик приезжал с известием от мистера Рэки?
Она пожала плечами:
– Так, один из Апельсиновой… Уилмотом звать.
Когда уже под вечер Рэки вернулся, раскрасневшийся от напряжения (а вполсилы он не ездит), я вгляделся в него. В его манере мой заведомо настороженный глаз тотчас уловил преувеличенную сердечность и довольно натужную веселость. Он рано ушел к себе и, прежде чем выключить свет, долго читал. А я отправился бродить в почти дневном лунном свете и слушать пение ночных насекомых в кронах. Посидел немного в темноте на каменном парапете моста через Черную речку. (На самом деле это просто ручей, который сбегает вниз по камням с гор в нескольких милях отсюда к пляжу возле нашего дома.) Ночью река всегда звучит громче и значительнее, чем при свете дня. Музыка воды по камням успокоила мои нервы, хотя отчего я вообще нуждался в успокоении, понять довольно трудно, если только я по-настоящему не расстроился, что Рэки не приехал обедать домой. Но если даже так, это абсурд, притом – опасный: именно этого следует остерегаться родителю подростка, с этим следует бороться, если ему только не безразлично, потеряет он доверие и любовь своего отпрыска навсегда или нет. Рэки должен выходить из дому, когда захочет, с кем угодно и на сколько угодно, тут и думать нечего, и тем более – говорить с ним об этом, чтобы не решил вдруг, что за ним шпионят. Родительская неуверенность – самый непростительный грех.
Хотя утром мы, как и раньше, первым делом бежим искупаться, уже три недели мы никуда не выезжаем. Однажды утром, пока я еще плавал, Рэки, как был в мокрых плавках, вскочил на свой велосипед и укатил без меня, и с того дня между нами установился негласный договор, что так теперь будет всегда: на велосипеде он ездит один. Возможно, я его сдерживаю, он любит ездить гораздо быстрее.
Юный Питер, наш улыбчивый садовник из бухты Сент-Ив, – самый близкий друг Рэки. Забавно видеть их в кустах – вот они нагнулись над муравейником, вот носятся за ящерицей; они почти одногодки, эти двое, и такие разные: Рэки, несмотря на загар, кажется почти белым рядом с лоснящейся чернотой второго. Сегодня я уже знаю, что обедать буду в одиночестве, поскольку у Питера выходной. Обычно в такие дни они садятся на велосипеды и едут в бухту Сент-Ив, где у Питера есть маленькая гребная шлюпка. Там они рыбачат у берега, но пока еще ни разу не возвращались с уловом.
А я коротаю тут часы в одиночестве, сижу на солнцепеке на камнях, время от времени спускаюсь охладиться в воде и ни на миг не забываю, что за спиной у меня – дом под высокими пальмами, словно большой стеклянный корабль, заполненный орхидеями и лилиями. Слуги – опрятные и тихие, вся работа по дому делается чуть ли не сама собой. Добропорядочные чернокожие слуги – еще одно благо этих островов; родившиеся здесь, в этом раю, британцы даже не подозревают, как им повезло. Неблагодарные, они вечно всем недовольны. Надо пожить в Соединенных Штатах, чтобы по-настоящему оценить здешнюю благодать. Но даже тут представления меняются день ото дня. Скоро местные додумаются, что их уголок тоже должен стать частью современного чудовищного мира, и как только это случится – всему конец. Едва такое желание возникает, вас поражает смертельный вирус и проявляются симптомы недуга. Вы существуете в понятиях времени и денег, а мыслите в понятиях общества и прогресса. Тогда остается одно – убивать других, кто мыслит так же, а заодно и многих из тех, кто мыслит иначе, ибо таково последнее проявление болезни. Здесь, по крайней мере – сейчас, есть ощущение незыблемости: существование перестает казаться последними секундами в песочных часах, когда оставшиеся песчинки вдруг разом срываются вниз. В этот миг, похоже, они застыли. Раз похоже, значит так и есть. Каждая волна у моих ног, каждый крик птицы в лесу у меня за спиной неприближают меня ни на шаг к последней катастрофе. Да, катастрофа неотвратима, но она грянет внезапно, раз – и все. А до тех пор время замерло.
Меня расстроило письмо, пришедшее с утренней почтой. Королевский банк Канады извещает, что мне следует лично явиться в здешнее центральное отделение, чтобы подписать депозитные квитанции и какие-то сопутствующие бумаги на ту сумму, которую по телеграфу перечислил на мое имя бостонский банк. И поскольку это центральное отделение – на другом конце острова в пятидесяти милях отсюда, придется остаться там на ночь и назад вернуться только на следующий день. Тащить за собой Рэки не имеет смысла. Зрелище «цивилизации» может пробудить в нем тягу к ней – никогда не знаешь наперед. Уверен, что со мной в его возрасте так бы и случилось. А если такое начнется, он просто будет несчастлив, ибо ничего другого, кроме как сидеть здесь со мной, ему не светит, во всяком случае – в ближайшие два года, после чего я надеюсь продлить аренду дома или, если в Нью-Йорке дела пойдут в гору, купить его. Я поручил Исайе, когда он сегодня вечером вернется к себе в Апельсиновую Аллею, передать Маккою, чтобы утром в семь тридцать тот заехал за мной на машине. У него огромный старый «паккард» с открытым верхом. Исайя заодно прокатится на работу с комфортом, а его велосипед можно сунуть в багажник.
Поездка с одного конца острова на другой была отрадой для глаз и вообще оказалась бы сплошным удовольствием, если бы в самом начале мое воображение не сыграло со мной злую шутку. Проезжая через Апельсиновую Аллею, мы остановились залить в бак бензин, и я вылез из машины и направился к магазинчику на углу купить сигарет. Еще не было восьми, магазин закрыт, и я поспешил по боковой улочке к другой лавке, которая, по моим расчетам, могла быть открыта. Я не ошибся и сигареты купил. Возвращаясь на угол, я заметил дородную негритянку – она стояла, облокотившись на калитку перед своим домишком, и глядела на улицу. Когда я проходил мимо, она в упор посмотрела мне прямо в лицо и сказала что-то со странным островным акцентом. Тон мне показался неприветливым, сказано было несомненно мне, но что именно, я и понятия не имел. Я снова сел в машину, и шофер завел ее. Однако слова еще звучали у меня в голове, как перед мысленным взором остается яркая форма, оттененная тьмой, – так бывает, когда резко зажмуришь глаза и видишь ее точный контур. Машина уже с ревом взбиралась в гору, к выезду на шоссе, когда я вдруг снова их услышал. Вот они: «Держи своего мальчишку дома, мистер». Я будто окаменел, пока окрестности пролетали мимо. С чего я взял, что именно это она сказала? Я тут же решил, что приписываю совершенно произвольный смысл фразе, которую не сумел бы понять, даже если бы вслушивался с предельным вниманием. Интересно, почему мое подсознание выбрало именно этот смысл? Сейчас, когда я шепотом повторил сам себе эти слова, они не вызывают никакой тревоги. Честно говоря, я ни разу не задумывался, зачем Рэки бродит по Апельсиновой Аллее. Не вижу я тут повода для терзаний, как бы ни ставил перед собой этот вопрос. А стало быть, могла ли она в самом деле произнести эти слова? Все время пока мы ехали через горы, я мучительно искал ответ, хоть и было ясно, что это пустая трата сил. И вскоре ее голос в моей памяти стих: я столько раз подряд проигрывал эту пластинку, что вконец ее заездил.
В гостинице сейчас проходит танцевальный вечер. Мерзкий оркестрик из двух саксофонов и визгливой скрипки играет в саду под моим окном, и несколько серьезных на вид пар скользят по навощенному цементному полу террасы при свете гирлянд из бумажных фонариков. Полагаю, это должно выглядеть по-японски.
А интересно, что делает сейчас Рэки в доме, где компанию ему составляют лишь Питер да Эрнест, наш сторож? Может, уже уснул? Я привык считать этот дом приветливым и улыбчивым в его воздушности, но теперь, отсюда, он с таким же успехом может показаться какой-нибудь зловещей глухоманью. Здесь, под нелепое блеяние оркестрика снизу, я представляю его себе, и он вдруг начинает казаться мне страшно уязвимым, оторванным от всего. Мысленным взором я вижу залитый лунным светом мыс и на нем – высокие пальмы, что неустанно покачиваются на ветру, и черные скалы, которые внизу лижут волны. Вдруг – хоть я и гоню от себя это чувство – мне становится невыразимо радостно оттого, что я далеко от этого дома, беззащитного на своем острие суши в безмолвии ночи. Потом я вспоминаю, что редкая ночь бывает безмолвной. У подножия скал шумит море, монотонно гудят тысячи насекомых, изредка вскрикнет какая-то ночная птица – привычные звуки, под которые спится крепко. Рэки окружен ими сейчас, как обычно, он их даже не слышит. Но я виноват перед ним за то, что покинул его, а еще – несказанно нежно и грустно думать, как он лежит там совсем один в доме, и кроме двоих негров на многие мили вокруг нет ни единой человеческой души. Если я и дальше стану думать о Холодном Мысе, разнервничаюсь еще больше.
В постель я пока не ложусь. Они визжат внизу от хохота, кретины; какой уж тут сон. Бар еще открыт. К счастью, окна у него на улицу. Выпить в кои-то веки не помешает.
Гораздо позже, но лучше не стало; похоже, я напился. Танцы закончились, и в саду все тихо, но в комнате слишком жарко.
Ночью, уже засыпая, так и не раздевшись и не выключив верхний свет, мерзко бивший мне в лицо, я снова услышал голос той чернокожей – даже явственнее, чем накануне в машине. Сегодня утром у меня почему-то нет сомнений: то, что я услышал, – именно то, что она сказала. Я принимаю ее слова и от них отталкиваюсь. Положим, она и впрямь велела мне держать Рэки дома. Означать это может только одно: либо она сама, либо кто-то еще в Апельсиновой Аллее повздорил с ним из-за какой-нибудь детской чепухи; хотя, должен сказать, трудно представить, чтобы Рэки ввязался в какой-то спор или перебранку с этой публикой. Чтобы вернуть себе душевный покой (поскольку меня, похоже, вся эта история серьезно беспокоит), я намерен сегодня по дороге домой остановиться в деревне и повидаться с той женщиной. Крайне любопытно, что она имела в виду.
До сегодняшнего вечера, когда я вернулся на Холодный Мыс, я не сознавал, насколько мощны все эти природные стихии, из которых состоит здешняя атмосфера: шумы моря и ветра, отъединяющие дом от дороги, сияние воды, неба и солнца, яркие краски и крепкие ароматы цветов, ощущение простора как снаружи, так и внутри дома. Живя в нем, принимаешь это как должное. Сегодня же, вернувшись, я осознал все это заново – их существование, их силу. Все вместе они – как сильный наркотик; приехав, я будто возвратился после дезинтоксикации туда, где предавался пороку. Сейчас одиннадцать, а я будто не отлучался и на час. Все в точности как всегда, и сухая пальмовая ветка так же скребется о сетку окна над моим ночным столиком. Да и в самом деле, меня здесь не было всего каких-то тридцать шесть часов; но мне вечно кажется, будто мое отсутствие изменит все необратимо.
Странно: если вдуматься, что-то действительнопеременилось со вчерашнего утра – что-то в общем настрое слуг, в их, так сказать, коллективной ауре. Перемену я заметил сразу же по прибытии, только не сумел определить ее. Теперь же я все вижу отчетливо. Сеть взаимопонимания, постепенно опутывающая отлаженное хозяйство, уничтожена. Теперь каждый сам по себе. Однако недоброжелательность незаметна. Все безупречно вежливы, за исключением разве что Питера, который мне показался необъяснимо угрюмым, когда после ужина я столкнулся с ним в кухне. Думал позже спросить Рэки, не заметил ли этого и он, да потом забыл, а он улегся спать рано.
Я ненадолго остановился в Апельсиновой Аллее, объяснив Маккою, что мне нужно заскочить к белошвейке на боковой улочке. Несколько раз прошел взад и вперед перед домом, у которого видел женщину, однако во дворе никого не было.
Что же до моей отлучки, Рэки, похоже, остался вполне доволен – большую часть дня нырял со скал под террасой. Сейчас звуки насекомых достигли пика, ветерок прохладнее обычного, и я воспользуюсь благоприятными обстоятельствами и как следует высплюсь.
Сегодня один из самых трудных дней в моей жизни. Я встал рано, в обычный час мы сели завтракать, а потом Рэки сразу укатил к бухте Сент-Ив. Я немного полежал на террасе на солнышке, послушал, как работают в доме. Питер бродил по всему участку – собирал сухие листья и опавшие цветки в большую корзину и относил к компостной куче. Похоже, настроение у него еще гаже вчерашнего. Когда он проходил мимо, направляясь в другую часть сада, я окликнул его. Он опустил корзину и посмотрел на меня; затем медленно пошел ко мне по траве – неохотно, как мне показалось.
– Питер, с тобой все хорошо?
– Да, сэр.
– Дома ничего не стряслось?
– Нет, что вы, сэр.
– Хорошо.
– Да, сэр.
Он вернулся к работе. Но его выдало лицо. Казалось, он не только в прескверном расположении духа; сейчас, при ярком солнечном свете, он выглядел просто больным. Впрочем, это не моя забота, если не хочет признаваться.
Когда тяжкая жара дошла до непереносимой для меня отметки, я встал с кресла и по ступенькам, вырубленным в утесе, спустился к воде. Внизу есть ровная площадка с доской для ныряния – глубины тут хватает. С обеих ее сторон скалы далеко выдаются в море, и волны, пенясь, разбиваются о них, зато прямо у площадки стена уходит вниз вертикально, и волны просто плещутся под доской. Это крохотный амфитеатр, из дома ни увидеть, ни услышать здесь ничего нельзя. Тут я тоже люблю загорать, и когда вылезаю из воды, нередко стягиваю плавки и лежу на доске голышом. Я все время потешаюсь над Рэки, потому что он стесняется делать так же. Иногда, правда, сдается, но лишь после долгих уговоров. Я распластался на солнце в чем мать родила, когда незнакомый голос сказал прямо у меня над ухом:
– Мистер Нортон?
Я подскочил как ужаленный, чуть не свалившись в воду, и сразу сел, пытаясь дотянуться, хотя и без успеха, до своих плавок, валявшихся на камне возле самых ног немолодого мулата, на вид приличного. На нем был белый парусиновый костюм, рубашка со стоячим воротничком и черный галстук, а во взгляде мне почудился даже какой-то ужас.
Я тут же разозлился – кто это посмел так бесцеремонно ко мне явиться. Однако я поднялся, взял плавки и невозмутимо натянул, не сказав ничего осмысленного, кроме:
– Я не слышал, как вы спустились.
– Поговорим наверху? – предложил визитер. Он двинулся первым, а у меня зародилось подозрение, что он явился по очень неприятному делу. На террасе мы оба сели, и он предложил мне американскую сигарету, но я отказался.
– Изумительное место, – сказал он, бросив взгляд на море, затем на кончик своей сигареты, которая разгорелась не до конца. Он несколько раз пыхнул.
– Да, – только и сказал я, предоставив ему самому вести разговор – что он и сделал.
– Я констебль здешнего прихода. Из полиции, говоря попросту. – И, увидев мое лицо: – Это дружеский визит. Но его следует рассматривать как предостережение, мистер Нортон. Дело очень серьезное. Если к вам по этому поводу придет кто-то еще, у вас будут неприятности, большие неприятности. Вот почему я хотел повидать вас наедине и лично предостеречь. Вы же понимаете.
Я не мог поверить своим ушам. Наконец я слабо произнес:
– Но о чем?
– Это неофициальный визит. Не нужно так расстраиваться. Я решился на этот разговор с вами лишь потому, что хочу избавить вас от серьезных неприятностей.
– Но я уже расстроен! – воскликнул я, вновь обретя голос. – Как я могу не расстраиваться, если я даже не понимаю, о чем вы!
Он придвинул свой стул ближе и заговорил совсем тихо:
– Я нарочно дождался, когда молодого человека не будет дома, чтобы мы смогли поговорить с глазу на глаз. Речь пойдет как раз о нем, видите ли.
Почему-то меня это не удивило. Я кивнул.
– Я буду очень краток. Здешний народ – простые селяне. Они легко заводятся. Сейчас везде только и говорят, что о молодом человеке, который живет здесь с вами. Это ваш сын, я слышал. – В его интонации проскользнул скепсис.
– Разумеется, он мой сын.
Его лицо не изменилось, но в голосе прорвалось негодование.
– Кем бы он ни был, он дурной молодой человек.
– О чем вы? – вскричал я, но он пылко меня оборвал:
– Может, и сын, а может, и нет. Мне все равно. Это меня не касается. Но он порочен, насквозь порочен. Здесь у нас такого не принято, сэр. Народ в Апельсиновой Аллее и в бухте Сент-Ив очень сердится. А вы не знаете, на что способны эти люди, если их вывести из себя.
Я решил, что теперь мой черед перебивать.
– Объясните, пожалуйста, почему вы утверждаете, что мой сын порочен. Что он натворил?
Должно быть, настойчивость в моем голосе проняла визитера, и лицо его немного смягчилось. Он подался ближе и заговорил почти шепотом:
– Он не знает стыда. Делает что заблагорассудится со всеми мальчишками подряд, да и с мужчинами тоже, и каждому дает шиллинг, чтобы держали язык за зубами. Но разговоры идут. Еще б не шли. Мужчины все на двадцать миль вверх и вниз по берегу, уже в курсе. Да и женщины тоже знают. – Повисла пауза.
Последние несколько секунд меня так и подмывало вскочить – я хотел поскорее уйти к себе, остаться одному, отделаться от этого возмущенного театрального шепота. По-моему, я промямлил «приятного дня» или, может, «спасибо» и, развернувшись, зашагал к дому. Но он не отставал, по-прежнему шепча, как рьяный заговорщик:
– Держите его дома, мистер Нортон. Или отошлите в школу, если это ваш сын. Только пусть не суется в поселки. Для его же блага.
Я пожал ему руку, пошел к себе и сразу лег. Из комнаты я слышал, как хлопнула дверца машины, слышал, как он уехал. Я мучительно бился над первой фразой, которой следует начать разговор с Рэки, понимая, что она и определит мою позицию. Все мои потуги были сродни терапии – так легче не вдаваться в суть. Всякий подход казался неприемлемым. Завести разговор никак не получится. Я вдруг понял, что никогда не найду в себе сил заговорить об этом прямо. С этим сегодняшним открытием Рэки стал для меня другим – взрослым, непостижимым и пугающим. Мне, конечно, приходило в голову, что рассказ мулата может оказаться наговором, но я сразу исключил такие сомнения. Словно хотел поверить в это, будто уже все знал, и он просто подтвердил мою догадку.
Рэки вернулся к полудню, тяжело дыша и ухмыляясь. Появилась неизбежная расческа, пригладились взмокшие от пота, непослушные завитки. Садясь за стол, Рэки воскликнул: