Текст книги "Тень власти"
Автор книги: Поль Бертрам
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
– Давайте бумагу.
– Вот она достопочтенный отец. А вот перо и чернила. Садитесь сюда в кресло, так вам будет удобнее. Прошу вас не торопиться. Не беспокойтесь о том, что вы меня задержали. Я поужинал в десять часов и не чувствую себя утомленным.
Он бросил на меня злобный взгляд и начал писать.
– Пожалуйста, не забудьте ничего. Не забудьте упомянуть, что вы знали о невиновности этой молодой женщины, когда подвергали ее пыткам. Упомяните и о том, что вы не пренебрегали богатыми еретиками. Так будет хорошо, – прибавил я, взглянув через плечо на то, что он написал. – Теперь будьте любезны сделать с этой бумаги две копии – одну для меня, на память, а другую для главного инквизитора.
Монах, не сказав ни слова, взял другой лист бумаги.
– Благодарю вас, – промолвил я, когда он кончил писать, и спрятал оба документа в карман.
Усевшись затем, я спокойно продолжал:
– Покончив полюбовно наши дела, мы можем перейти теперь к главному пункту, то есть к вопросу о том, что мне с вами делать. К несчастью, я не могу отпустить вас с миром, как хотел бы, несмотря на те признания, которые вы здесь подписали. Было бы несправедливо бы сказать, что эти признания вырваны у вас силой, но тем не менее ничто не мешает вам пустить такой слух, и народ может этому поверить. Следовательно, для предупреждения этого нужно что-нибудь сделать. Нужно только обсудить, что именно сделать. Разумеется, лучше всего было бы покончить с вами совсем. Это можно было бы сделать различными способами, из которых каждый имеет свои преимущества. Я мог бы отравить вас, а потом сказать, что вы скончались от лихорадки. Голландия, как вам известно, очень сырая страна. Или можно было бы увезти вас куда-нибудь и там убить – дороги очень небезопасны и кишат еретиками. Или еще можно было бы выпустить отсюда кого-нибудь другого в вашем одеянии – нетрудно подыскать какого-нибудь чувственного и фанатического плута, похожего на вас, – а вас самого задержать здесь навсегда и уморить голодом. Для меня этот план представляется наиболее соблазнительным. Что вы мне в данном случае рекомендуете?
Он дико глядел на меня. На лбу его выступили крупные капли пота. Только теперь он сообразил вполне, каково его положение.
– Мне очень хотелось бы слышать ваше мнение, ибо вы человек практичный. С другой стороны, – продолжал я, бросив на него испытующий взгляд, – я иногда представляю себе, как вы вернетесь к своим собратьям после такого признания. Для инквизитора это будет не совсем обычное возвращение. Я, конечно, не мог бы присутствовать при этом, однако я мог бы получить об этом подробные сведения. Но нужно сначала подрезать вам когти. Нужно, чтобы вы не могли и пальцем пошевелить против меня, не всунув сначала в тиски собственную руку.
Он вытер пот со лба.
– Что же я могу сказать? Я уже признался, что же еще нужно от меня?
– Итак, вы сознаетесь? Свободно и без принуждения?
– Да, я подтверждаю это. Все мы грешны. Но для чего заставлять меня повторять все это?
– Только для успокоения моей собственной души. Впрочем, как я вам уже указывал, все это еще не дает вам ручательства в вашей безопасности. Нет ли в вашей прошлой жизни каких-нибудь фактов, которые вы храните в тайне, – конечно, для того, чтобы от этого не пострадала слава святой церкви, – но о которых вы могли бы сказать мне здесь как на духу? О них, конечно, стоило бы поговорить, если это что-нибудь более серьезное, чем пытка молодой девушки.
Он взглянул мне прямо в глаза:
– Я более ничего не знаю.
– В самом деле? Ну, тогда мы должны вернуться к нашему предыдущему разговору. Отдаете ли вы предпочтение тому или другому роду смерти? Что касается меня, то мне хотелось бы видеть вас на костре, но это всегда вызывает в народе такое волнение. Поэтому я предоставляю это дело вашему собственному вкусу.
– В прошлом году я соблазнил одну деревенскую девушку…
Я рассмеялся:
– Полноте, достопочтенный отец, не смешите меня такими пустяками. Неужели вы принимаете меня за ребенка? Ни один монастырь не станет обращать внимание на такие мелкие прегрешения, неразлучные с вашим званием.
– Спросите его, кто обокрал алтарь Святой Девы в церкви Святого Фирмэна в Лилле, сеньор, – неожиданно произнес Диего своим горловым тембром.
Монах вздрогнул и уставился на него, как будто перед ним явилось привидение. Я тоже с удивлением взглянул на Диего.
– Да ведь Рауля Кавальона подвергли пытке, и он умер в тюрьме, – пролепетал монах, продолжая смотреть на моего слугу.
– Ошибаетесь, достопочтенный отец. Он ускользнул и еще жив. Бог сохранил его для того, чтобы сделать своим орудием сегодня и через него исполнить свое правосудие.
Инстинктивно монах по привычке поднял руку, словно собираясь заклятием прогнать привидение. Но пальцы не слушались его.
– Проклятие! – захрипел он. – Проклятие! Я пропал! Нет больше моих сил.
– Четырнадцать лет тому назад, – начал Диего своим спокойным, без интонаций, голосом, не глядя на монаха, – в Лилле жила прекрасная и добродетельная девушка. Этот человек погубил ее. Каким образом – это теперь не важно. Она пала. Но монах боялся ее жениха, ибо тот был южанин, с горячей кровью, и однажды убил человека, который был груб с его невестой. Поэтому, чтобы спасти себя, монах решил погубить и этого человека. Возвращаясь с работы домой – жених этот был оружейником, – он, как добрый католик, каждый вечер останавливался на минуту в церкви Святого Фирмэна. В один прекрасный вечер он молился особенно долго и горячо: он чувствовал, что на него готова обрушиться беда, но еще надеялся на помощь Богоматери и всех святых. Церковь в этот час была пуста и темна, но если б там было и много народу, он этого бы не заметил. Вдруг он почувствовал, как кто-то крепко схватил его и поволок к алтарю Святой Девы. Церковь огласилась громкими криками об убийстве и святотатстве. У подножия алтаря лежал мертвый настоятель. В груди его торчал кинжал работы этого самого оружейника.
Рака Святой Девы, украшенная многочисленными дорогими приношениями, была открыта и пуста. Перед оружейником стоял монах и обвинил его в убийстве и святотатстве. Все это казалось оружейнику сном. Когда он очнулся и хотел протестовать, его уже вели в тюрьму. Кругом бушевала разъяренная толпа, от которой стража едва могла защитить его. Суд над ним был недолог. Разве монах he показывал против него? Разве он не был родом из еретической Наварры, хотя и числился добрым католиком? Кто мог ему верить? Его осудили, пытали и приговорили к смерти. Он, однако, убежал и полумертвым был найден на дороге одним господином, который, не задавая ему никаких вопросов, спас ему жизнь.
– Сокровища раки Святой Девы найти не удалось, – прибавил он, помолчав. – Может быть, достопочтенному отцу лучше известно, где они теперь.
Доминиканец слушал этот рассказ словно в каком-то забытье.
– Ага, вот так история, отец Балестер! – воскликнул я. – Я почти был уверен, что за вами что-нибудь да есть. Теперь вспоминаете? Полагаю, что сокровища из раки Святой Девы у вас еще целы, – иначе вся история теряет свой интерес. Может быть, вы потрудитесь изложить ее письменно. Впрочем, как вам угодно. Если вы предпочитаете устранить все затруднения относительно вас, так как я вам только что предлагал, то я не вижу к этому никаких препятствий. Взвесив все, я даже думаю, что так будет лучше всего.
Он был совершенно разбит. Не возражая ни слова, он взял перо.
– Подождите, – сказал я, остановив его жестом. – На этот раз я буду диктовать сам. Так как это будет чрезвычайно важный документ, то нужно постараться, чтобы он вышел и достаточно выразительным. Начнем так:
«Я, отец Бернардо Балестер из ордена Святого Доминика, совершив преступление, в котором не смел даже покаяться, и терзаемый совестью, тем более что много лет, отягченный великим грехом, я совершал божественную литургию, теперь для успокоения совести и побуждаемый неведомой мне силой хочу изложить на бумаге историю моего преступления. Приора церкви Святого Фирмэна в Лилле убил я, а не Рауль Кавальон, которого я обвинил в этом преступлении».
– Я не убивал его, – хрипло перебил меня монах. – Я нашел его мертвым перед алтарем. Тут дьявол вложил мне в голову весь дальнейший план.
– Это вы, может быть, и верно говорите. Я сам считаю вас слишком слабым человеком для того, чтобы совершить в одно и то же время и убийство, и святотатство. Но чтобы не сделать ошибки и обезопасить себя, мы оставим бумагу, как она есть.
– Но ведь я же сознался.
– Может быть. Но ведь в нашем распоряжении только ваши слова. Не приказывал ли ваш духовник вернуть сокровища с алтаря Святой Девы?
– Я не раз хотел сделать это, но всегда что-нибудь мешало. А потом я боялся.
– Отлично. Будем продолжать.
«Приор заподозрил меня в ереси и хотел донести на меня. Поэтому я действительно убил его».
Монах положил перо и взглянул на меня дикими глазами.
– О девице нам лучше ничего не говорить. Мы не знаем, как она теперь живет, и не лучше ли будет не возбуждать никаких разговоров о ней. Кроме того, так выходит сильнее.
– Вы сам дьявол! – сказал он со вздохом.
– Ну нет! – спокойно отвечал я. – Мне хочется только правильно представить дело. Ну, будем продолжать. Вы согласны? Тем лучше.
«Монашеская жизнь нелегка, – продолжал я диктовать. – Монах человек, но он должен быть чем-то большим. Помазание, совершенное над ним, не причисляет его к ангельскому сонму и не освобождает его от желаний, которые вспыхивают в нем так же сильно, как и в других людях, а, пожалуй, еще сильнее. Ему остается только терпеть, а когда он не может бороться – только грешить, и опять терпеть, и страдать за этот грех. Таким образом, ему приходится жить и грешить, грешить и страдать. Почему это происходит? Почему бы священнику, например, не иметь жены? Тогда руки, совершающие причащение, были бы чище, ибо он был бы свободен от плотских вожделений, которые мучают его денно и нощно. Закон о безбрачии духовенства дан не Христом, а папами, которым нужно было иметь армию, не связанную никакими земными связями. Так они приказали. Но не погрешили ли они в данном случае? Разве папа Гонорий I не объявил, что у Христа была только одна воля? Разве эта его доктрина не была осуждена через пятнадцать лет на вселенском соборе в Константинополе? Разве сам он не был признан еретиком и не был осужден, как ересиарх? А еще раньше во время споров, поднятых Пелагием, разве папа Зосимий не выступал с утверждениями, как раз противоположными тем, что приводил его предшественник по святому престолу? Разве император Карл Великий не принудил силой папу Льва принять Никейский символ веры в переводе франкской церкви, в котором Дух Святой исходит не только от Отца, но и от Сына? Что было бы, если бы папа Лев выгравировал на серебряной доске подлинный перевод и повесил ее на дверях собора Святого Петра? Слова, которые он не хотел допустить, теперь повторяет вся Западная церковь. Таких примеров можно было бы набрать сколько угодно. Неужели Дух Святой внушал все эти заблуждения? Осужденные и отвергнутые одним папой, они принимались и объявлялись истиной другим. Неужели каноны, установленные таким образом, должны нас, связывать навсегда? Поистине нельзя порицать реформаторов, когда они отвергают их. Но дух заковывается цепями, и камнями побиваются те, кто пытается сбросить свои оковы. Неужели не придет такое время, что человек будет носить закон сам в себе, боясь своей совести больше, чем всяких церковных проклятий?»
Доминиканец остановился и искоса взглянул на меня. Лицо его было ужасно.
– Этого довольно, чтобы меня сожгли, – хрипло сказал он.
– Разумеется, – ответил я. – Так, по крайней мере, подсказывает логика.
– Вы сами великий еретик, сеньор.
– О нет! Не утешайте себя такой уверенностью, достопочтенный отец. Я знаю обо всем этом только потому, что получил хорошее образование. Но я никогда не присоединяюсь к таким крайним выводам. Пока сила в руках духовенства, они совершенно бесполезны. Когда же положение изменится, в них не будет надобности. Итак, будем продолжать наше писание.
«Но страх перед костром, до которого дело могло и не дойти и который во всяком случае мелькал только в отдаленном будущем, на минуту пересилил страх передо мной».
– Я не хочу больше писать, – воскликнул он в последнем припадке ярости.
Я пожал плечами:
– Как вам угодно. Я уверен, что, пораздумав хорошенько, я буду в состоянии подыскать для вас тот род смерти, которого вы заслуживаете на основании ваших собственных признаний.
Монах вдруг упал передо мной на колени, забыв и свою гордость, и свой сан. Это была одна тень того, что было раньше.
– Разве всего этого не довольно? Разве мои преступления еще не достаточно велики? Бог видит, как я в них раскаиваюсь. Если плоть немощна, а дьявол силен, разве я в силах устоять против греха? Я молился, но все было тщетно.
– Меня это не касается, – ответил я, пожимая плечами. – Но выбирайте же одно из двух в этом деле.
– Я сделаю все, что вы хотите, только не это. Это ведь ужасно.
– Как? Вы обязываетесь сделать все, что желает еретик, на которого вы наложили самые страшные проклятия. Припомните-ка, достопочтенный отец. Ведь это было всего час тому назад.
– Я беру это проклятие назад. Я его наложил, я же могу его и снять.
Я смотрел, как он извивался в крайнем унижении у моих ног. От пламени свечи его лицо казалось покрытым темными пятнами – так обыкновенно рисуют мучеников. Я никак не думал, что вечер может кончиться такой потехой.
– Вы можете снять проклятие, достопочтенный отец, но не должны этого делать. Я нарочно хотел этого проклятия, чтобы показать вам, чего оно стоит. Не стоит его снимать. Лучше прибавьте к нему еще что-нибудь.
Опять в его глазах мелькнул испуг, и он отодвинулся от меня, как бы боясь прикоснуться ко мне. Медленно и дрожа всем телом, поднялся он с колен. Он понял, что его просьбы тут не помогут.
– Угодно вам писать дальше? – спросил я.
– Угодно, потому что я должен писать. Но если вы не дадите мне торжественного обещания пощадить мою жизнь, то я не желаю писать. Без того обещания заставить меня написать эти ужасные вещи и убить меня – одно и то же.
– Несомненно, достопочтенный отец. Итак, вы желаете, чтобы я обещал вам пощадить вашу жизнь?
– Да. Впрочем, вы можете обещать, а потом скажете, что подразумевали при этом вечную жизнь, – прибавил он вдруг.
– Очень может быть. Ибо что такое жизнь? Насмешка, намек на нечто лучшее. Действительна только та жизнь, которая ждет нас за гробом, если, конечно, она есть.
– Нет! Нет! Вы должны пощадить мою здешнюю жизнь.
– Извольте, достопочтенный отец. Но, как разъясняют в подобных случаях святые отцы, я не вправе обещать то, что от меня не зависит. Я, конечно, могу дать вам обещание, но оно необязательно для меня. Жизнь и смерть в руках Господних. Если ему угодно, вы умрете при моем участии. Разве я виноват в этом? А если ему это неугодно, то какой вред я могу вам причинить?
Он протер глаза.
– Человечество многим обязано фра Николаю Эмерику и последующим инквизиторам. Им удалось осветить дело с новой точки зрения. Итак, я могу дать вам это обещание, достопочтенный отец, и даже с большим удовольствием.
Монах затрясся. Было чрезвычайно забавно наблюдать за борьбой чувств на его лице. Он был уже не в силах скрывать свои эмоции.
– Обещание это, конечно, ни в чем не может мне помешать, – начал я опять. – У меня еще будет возможность замучить вас пытками. Я, разумеется, поставлю известный предел пыткам. Но если вы умрете раньше, то в этом не я буду виноват.
– В таком случае я не стану писать дальше, – сказал монах, помолчав.
– Ну нет. Писать вы будете. И притом без всяких обещаний. Иначе я прикажу пытать вас до тех пор, пока вам самому не захочется писать. Уезжая из Испании, я имел случай познакомиться с новыми приемами, которые применяются к упорным еретикам. Они очень скоро делают их разумными.
Судорога прошла по его лицу. Он сел к столу и взял перо.
– Диктуйте, – произнес он сдавленным голосом.
– Отлично. Что это, достопочтенный отец? У вас дрожат руки! Не обращайте на это внимания. Когда делаешь такого рода признания, то это даже хорошо – производит больше впечатления.
«Долгое время, – начал я диктовать, – эти мысли терзали мой ум. Трудно удержаться, чтобы не проговориться о том, что лежит на душе. Однако ж во время моего разговора с приором у меня вырвались слова, которые я хотел бы взять назад. Но было уже поздно. Приор взглянул на меня как-то подозрительно. На следующий день у меня пропала брошюра, в которой излагались некоторые новые учения. Мне стало ясно, что время терять нечего, и, подкараулив приора в церкви, я убил его. Он молился в церкви каждый день в определенный час, когда в ней никого не было. Чтобы отвлечь подозрение от себя, я открыл раку Богородицы и ограбил ее, взяв оттуда все сокровища. Потом я пытался вернуть их – монахи и народ сочли бы это за чудо, – но не представлялось подходящего случая. Я был напуган, потому что с этими сокровищами стало твориться что-то неладное. Я не верю в сверхъестественную силу, но всякий раз, как я хотел сжечь их или выбросить от себя, мою руку останавливала какая-то сила. Таким образом, я вынужден был носить их все время с собой, лишь изредка пряча в одно потайное место. В настоящее время они находятся под алтарем в часовне Богородицы в нашем монастыре».
Монах вдруг вскочил и впился в меня взглядом.
– Откуда вы это знаете? – спросил он. Я улыбнулся:
– Раньше я этого не знал, а теперь знаю.
Если бы он мог убить меня взглядом, он сделал бы это с наслаждением.
– Из вас вышел бы превосходный инквизитор, – сказал он сквозь зубы.
– Могу поручиться, что я справился бы с этим делом как следует. Но у меня нет к нему призвания. Ну, теперь закончим наши признания.
«С того времени я вел жизнь, о которой мне противно вспоминать и писать. Я мучился опасениями и плотскими желаниями, но не находил в себе силы порвать со всем этим и начать новую жизнь. Я не могу вести жизнь бродяги и отказаться от власти над людьми. Но по временам прошлое встает передо мной, темное и страшное, и я дрожу при виде представляющихся мне призраков. Тени моих жертв являются ко мне по ночам и вопиют: „Покайся! покайся!“, но что толку – каяться человеку? И Богородица являлась мне, приказывая вернуть ее сокровища. Это, вероятно, была галлюцинация. Но все это очень страшно. Да простит меня Господь Бог. Все это я написал в припадке отчаяния 20 июля 1572 года. Брат Бернардо Балестер».
– Так будет хорошо. Если это покаяние получит огласку, то вы прославитесь как человек, еще не потерявший окончательно совесть. Если вас сожгут, то сожгут торжественно, как настоящего ересиарха. Теперь остается только послать Диего отыскивать похищенные сокровища. Когда они будут в наших руках, вы отошлете их в Антверпен на хранение к ювелиру де Врису и прикажете ему не выдавать их никому, даже вам самому, если вы явитесь без подписанного мной удостоверения. Вам лучше написать письмо де Врису теперь же, чтобы совсем покончить с этим делом. Благодарю вас, – добавил я, когда письмо было готово. – Теперь слушайте. Пока вы не будете выходить из роли кающегося грешника, вы будете в безопасности. Но как только я услышу о каких-либо интригах с вашей стороны против меня – а я, конечно, об этом услышу, – я немедленно отошлю эту бумагу кому следует. Приор церкви Святого Фирмэна, насколько я помню, происходил из хорошей семьи. Один из его братьев – кардинал. Затем я вас больше не задерживаю. Уже поздно, и вы, вероятно, устали.
Доминиканец тяжело поднялся, опираясь на стол.
– Дон Хаим де Хорквера, – медленно заговорил он, – будьте уверены, что я всю жизнь буду помнить эти часы. Вы просили меня прибавить вам проклятий. Хорошо. Вы осилили меня ложью. Пусть же и вы погибните ото лжи.
– Да падет это проклятие на вашу собственную голову, – строго возразил я. – Но во всяком случае помните, достопочтенный отец, помните все и не забывайте ничего. Я боюсь, впрочем, что вы не исполните этого и будете раскаиваться и снова грешить, и так до окончания жизни. Спокойной ночи!
Было уже поздно, когда я вернулся к себе домой. Но спать мне совершенно не хотелось. Мне нужно было отправить мои бумаги рано утром. Писать надо было о многом, не об одном отце Бернардо. Ведь в конце концов меня послали сюда вовсе не для того, чтобы спасать красавиц от костра и препираться с инквизитором, а для того, чтобы охранять эту пограничную крепость – благо пламя восстания еще не совсем погасло – и обеспечить безопасность транспортов, которые шли вверх по Рейну навстречу армии герцога Альбы. По этому вопросу передо мной на столе уже лежал рапорт дона Рюнца, и мне оставалось только переписать его в своем донесении.
Остальное нужно было обдумать хорошенько, ибо все зависело от того, в каком свете дело будет представлено в Брюсселе и Мадриде. Я не мог сообщить им, что я нашел весь город готовым к восстанию. Этого герцог никогда бы не простил мне. Наоборот, я старательно отмечал, что не встретил ни одного проступка, не слышал ни одного слова против короля. Я указал также, что действия инквизитора совершенно не соответствуют приказаниям герцога, который запретил ему возбуждать процессы до моего прибытия, что процессы, которые он затевал, производили крайне невыгодное впечатление, так как были направлены всегда против богатых еретиков, и что, по моему мнению, монах этот заслуживает того, чтобы его хорошенько проучить. Далее я писал, что ввиду жалоб, принесенных на отца Бернардо, вполне основательных и проверенных, я счел за лучшее ознаменовать начало моего управления актом справедливости и милосердия и что, решившись вести себя таким образом, я не мог остаться равнодушным, когда монах вздумал высказывать открытое непослушание представителю короля и делать по-своему.
Таково было мое донесение герцогу Альбе.
В бумаге к главному инквизитору я не так распространялся об этом происшествии, но зато прямо указывал на непригодность инквизитора для исполнения его обязанностей. В отдельный конверт, который как будто шел не от меня, я вложил исповедь монаха. Затем я сообщал главному инквизитору о Бригитте Дорн и Анне ван Линден. В конце я сделал приписку о том, как приветствовал народ короля Филиппа.
Чего же им было еще желать? Однако утром я отправил эти бумаги с чувством полной неуверенности.
Я не боюсь герцога Альбу. В душе он может бранить меня дураком, но наружно он должен поддерживать в моем лице авторитет власти. Не боюсь я и главного инквизитора отца Михаила де Бея, человека просвещенного, который сам подвергся когда-то обвинению в ереси и должен был клятвенно отказаться от своего мнения. Он не фанатик и первый будет рад тому, что отца Балестера уберут с его поста. Я боялся только одного человека, спокойного, с землистым лицом. Он отсюда за тысячу верст и зовут его король Филипп. Сидя в своей комнате, он молча управляет половиной мира. Он не забывает и не прощает преступлений против церкви. Разве он не сказал, что если бы его собственный сын был уличен в ереси, то он сам принес бы дрова, чтобы сжечь его. Я дважды рвал и переписывал письмо к одному из своих друзей, пользовавшихся влиянием при дворе. Но как бы там ни было, дело сделано, и его не переделаешь. Да я и не хотел бы его переделывать.
Прошла уже добрая часть ночи, когда отправились мои курьеры, и стук копыт их лошадей замер в ночной тиши. Я подошел к окну и хотел посмотреть, как они будут отправляться, но видно было плохо. Густой туман заволакивал все. Я немного постоял у окна. Внизу и вокруг меня город спал, не опасаясь за завтрашний день, насколько в Голландии можно не опасаться в нынешние времена. На тревожный вопрос, который этим летом встал передо всеми голландскими городами и встанет затем перед теми, кто преградит дорогу армии герцога, – на вопрос о покорности или бунте, – на этот вопрос сегодня здесь был дан ответ.
Я легко могу себе представить, как тревожно поднимался он в эти последние дни, предшествовавшие моему приезду, и как с каждым часом он становился все настойчивее и настойчивее. Можно было слышать, как об этом громко говорили в тавернах, куда собирались люди, чтобы почерпнуть мужества в стакане вина. Об этом говорили и в каждом доме, не так громко, но зато более серьезно. Об этом же говорили шепотом, закрыв двери, и в городском совете. Об этом же молча, но раздражено, думал каждый про себя. Многие старались отмести этот вопрос, но это не удавалось. Всю ночь он лез в голову любому мужу и жене. Они не могли спать, но молчали, не желая признаться друг другу. В каждом доме шли раздоры. Ибо в одной половине дома спали те, кто дрожал от страха и хотел во что бы то ни стало спокойствия, а в другой – те, кто был готов скорее встретить смерть, чем отказаться от своего Бога.
Одни боялись за свое богатство, другие – за своих жен и дочерей, третьи за честь своего города. Боялись вообще все, ибо можно было потерять многое. Вопрос пока остался не разрешенным. Когда сегодня утром люди собрались на площади, он был еще не решен и ждал своего разрешения с помощью меча. Они видели это, видели со страхом. Было уже поздно, и они понимали, что у них не хватило мужества. И вдруг вопрос этот был решен за них и решен так, что все выиграли. Прежде всего испанское управление дало им гораздо больше, чем могло бы дать им восстание. Они могли разойтись по домам, не рискнув ничем, и воображать на досуге, что вели себя геройски.
Они могут спать спокойно и должны быть благодарны. Если кому придется когда-нибудь расплачиваться за сегодняшний день, то только мне, одному мне. И это будет справедливо. Ибо тот, кто желает управлять, кто привык повторять: «Я выше этого стада», тот должен уметь встретиться в жизни с многим, что вызвало бы у них ужас.
Я отвернулся от окна и подошел к своему столу, на котором горели свечи в низких подсвечниках. До рассвета было еще далеко. Не чувствуя никакого желания слать, я поставил на стол новые подсвечники, сел и стал писать в эту книгу все, что со мной случилось.
Гертруденберг, 2 октября.
Сегодня утром в половине девятого, спускаясь вниз, я встретил на лестнице донну Изабеллу. Я поклонился ей и вежливо осведомился о том, как она почивала.
– Боюсь, что ночью вас беспокоили, – сказал я. – Я вернулся домой около двух часов ночи, а в пять уезжали курьеры с депешами. Я приказал им двигаться осторожнее, но, что ни делай, оружие и шпоры производят шум.
– Прошу не беспокоиться об этом, сеньор, – отвечала она так же церемонно, как и я. – Когда у нас гости, то мы заботимся только о том, чтобы им было удобно, и забываем о своих удобствах. Кроме того, нас действительно никто не беспокоил. Но вам едва ли удалось отдохнуть.
Я пожал плечами:
– Солдатская жизнь! Я уже привык к ней и заставляю ее покоряться. Сейчас мне нужно идти в городской совет. Но сначала я хотел бы засвидетельствовать свое почтение мадемуазель де Бреголль. Полагаю, что я не помешаю ей в этот час. Ее дом находится, кажется, на Нижней площади?
– В двух шагах от площади. Я уверена, что она будет польщена вашим посещением, – отвечала она серьезно и вежливо, но с той особенной интонацией, которая так сердила меня.
Или, может быть, я становился уж чересчур подозрительным? Едва ли. Не думаю, чтобы она сама этого не замечала.
– Если это не составит для вас особого труда, сеньорита, то я попросил бы вас сопровождать меня туда. Если я пойду один, злые языки не преминут распустить сплетни на мой счет. Сеньора ван дер Веерена, как мне сказали слуги, сейчас нет дома. А откладывать визита я не могу – v меня потом будет много дел. Поэтому, если позволите просить вас…
Она слегка покраснела, но оттого ли, что мои слова ей были неприятны, или по какой-нибудь другой причине, этого я не могу сказать.
– Я исполню ваше желание, сеньор, – коротко ответила она. – Я только позову мою служанку, и через минуту мы будем к вашим услугам.
Был прекрасный солнечный день, но на улице было еще холодно и сумрачно, когда мы вышли из дома. Осеннее солнышко не поднялось еще так высоко, чтобы осветить кровли зданий. От верхних этажей на улицу падала еще тень, и мы шли в полумраке. Только за аркой, которая перекинута в конце улицы, день уже наступил вполне. Это была небольшая площадка, беспрестанно затемняемая силуэтами прохожих. Однако с каждым мгновением освещенное место все расширялось и расширялось, становилось все ярче и ярче. Когда мы подошли ближе и протиснулись сквозь толпу народа и целые ряды повозок, то оказалось, что перед нами довольно большая площадь, вся залитая лучами солнца, теплыми, мягкими лучами северного осеннего солнца. От них все как будто изменило свой вид, народ двигался туда и сюда, и люди в этом свете выглядели словно существа какого-то другого мира.
Я инстинктивно остановился, чтобы оглядеться. Обернувшись к донне Изабелле, я увидел, что и она, стоя молча около меня, устремила свои глаза на освещенную солнцем площадь. Мы оба стояли в глубокой тени. Ее пышные волосы казались еще темнее, а ее кожа еще белее от луча солнца, упавшего на ее кружевной воротник. Взгляд ее был печален, чего я никогда не замечал в ней раньше. Или, может быть, мне только так показалось по контрасту с солнечным светом? Как бы то ни было, но она была прекрасна.
Вдруг она тихо вскрикнула и покачнулась. Два солдата, шедшие сзади нас и, очевидно, не заметившие вследствие ослепительного света ни меня, ни ее, стоявшую в тени, сильно толкнули ее и грубо при этом выругались. На мостовой было довольно скользко, и, отпрянув назад, она потеряла равновесие и упала бы, если б я не подхватил ее на руки. На одно мгновение ее холодная щека и душистые волосы прикоснулись к моему лицу, и мною вдруг овладело безумное желание поцеловать ее и посмотреть, как она рассердится на меня. Впрочем, это желание тут же и погасло, я стал смеяться над собой за мою сумасбродную идею. Во мне шевельнулось даже презрение к самому себе. Неужели у меня, дона Хаима де Хорквера, нет другой цели в жизни, как только целовать хорошеньких женщин ради удовольствия посмотреть, как они от этого вспыхнут! Нужно было только взглянуть на этих двух уходивших солдат, чтобы вернуться к действительности!
– Эй, назад! – крикнул я им. При звуке моего голоса оба солдата повернулись и, узнав меня, казалось, окаменели.
– Как вы ведете себя? – строго спросил я. – Марш назад в казармы и доложите начальству, что я велел арестовать вас на неделю. Это научит вас ходить осторожнее.
Они отдали мне честь и, ни слова не говоря, повернули обратно.
– Прошу покорнейше извинения, сеньорита, за их грубость. Это грубые люди, они явились сюда после четырех месяцев войны и не привыкли еще вести себя как следует в городе, в который они не ворвались штурмом через брешь в стене. Но, как видите, дисциплина у них есть. Больше они не будут толкаться, пока они здесь. Еще раз прошу извинения.