Текст книги "Тень власти"
Автор книги: Поль Бертрам
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
– Если он когда-либо вздумает упрекнуть вас в этом, – я не думаю, впрочем, чтобы ему пришла в голову такая мысль, – то вы можете сказать, что я принудил вас к этому. А я могу это подтвердить, когда вам угодно.
– Я не умею писать, ваше превосходительство, – продолжала она отпираться.
– Поставьте крест в таком случае. Этого будет достаточно. Ну а вы как, Анна ван Линден? Вы тоже боитесь подписать?
– Нет, не следует быть трусом в этом мире.
– Вы правы, – сурово сказал я.
Я велел позвать нотариуса, которой уже ждал в другой комнате.
– Анна ван Линден и Бригитта Дорн в вашем присутствии должны подписать данное ими показание.
Сначала они обе не хотели сделать это, особенно Бригитта. Анна ван Линден ни в чем не изменила своего поведения. Но отступать было уже поздно.
В последний раз Бригитта взглянула на бумагу, которую не умела прочесть. Кроме того, она была так сложена, что ей была видна только чистая сторона.
С неохотой поставила она крест за себя. После этого подписалась и ван Линден.
– Потрудитесь засвидетельствовать эти подписи и удостоверить, что все в порядке.
Нотариус исполнил мою просьбу и удалился. Когда он вышел, я сказал:
– Я прочту вам этот документ, чтобы вы не могли отговариваться тем, что не знали его содержания.
«Я, Бригитта Дорн, и я, Анна ван Линден, сим свидетельствуем, что по желанию и приказу достопочтенного отца Бернардо Балестера, инквизитора города Гертруденберга, собрали доказательства сношения с дьяволом Марион де Бреголль, каковые доказательства, по нашему признанию, были ложны и подстроены нами следующим образом: я, Бригитта Дорн, бросила жабу в колодезь на Ватерстрате после того, как мимо него прошла упомянутая де Бреголль, и распустила слух, что эта жаба была брошена ею. Во-вторых, я навлекла болезнь на ребенка Магдалины Брауер и уверила всех, что он заболел от прикосновения Марион де Бреголль, которая в этот день с ним говорила. В-третьих, я ложно уверила всех, будто я видела черного человека, который на рассвете вышел от нее из дому. В-четвертых, я сделала в ее комнате следы ног, которые показала народу, уверив его, что это следы дьявола. Я, Анна ван Линден, прежде всего помогала во всем этом тем, что распускала дурные слухи про означенную даму. Во-вторых, я убила ребенка Магдалины Брауер, который стал поправляться. Все это мы сделали для того, чтобы угодить достопочтенному отцу Бернарду Балестеру, который говорил нам, что он подозревает Марион де Бреголль в сношении с дьяволом, и чтобы получить обещанную им награду, состоявшую из пяти или шести флоринов, которые мы действительно и получили от него. Все вышеизложенное мы показали добровольно, без всякого принуждения или запугивания и пыток. И все вышеизложенное – правда, да смилуется над нами Господь».
Подписано: «Бригитта Дорн и Анна ван Линден в присутствии королевского нотариуса ван Эйра, который подписал этот документ и приложил к нему печать, согласно закону».
Я положил бумагу на стол и взглянул на обеих женщин. На лицах у них был написан испуг.
– На что все это понадобилось? – спросила ван Линден.
– Чтобы восторжествовало правосудие.
– Вы обещали, что мы не пострадаем, если скажем всю правду! – воскликнула старуха.
– Я ничего не обещал вам, – строго сказал я. – Я объявил, что с вами поступят сообразно тому мнению, которое у меня о вас составится. Я так и сделаю. Я встретил двух женщин, которые не задумались убить ребенка и отправить на эшафот невинную девушку из-за каких-то шести флоринов. Они могли бы сделать что-нибудь и еще худшее, если бы только им за это заплатили. Я сказал, что мне нужны ловкие люди, а вы действовали довольно неуклюже. Какие доказательства вы собрали? Жаба в колодце, черный человек да умерший ребенок. Старая история! Давно бы пора все это бросить. Это может действовать только на каких-нибудь старух. Вы сами изрекли себе приговор.
На несколько минут воцарилось молчание.
– Вы обманули нас, заставив подписать бумагу, – яростно завопила Анна ван Линден. – Если бы мы знали, что в ней написано, мы бы никогда этого не сделали. Мы не желаем признавать своей подписи.
– Тише, тише, – отвечал я. – Разве там написано что-нибудь такое, чего вы мне не говорили? Что касается вашей подписи, то вы можете отрицать ее сколько угодно. От этого дело нисколько не изменится. Я обманул вас? Я научу вас, как нужно говорить со мной. Если бы мне нужно было заставить вас сказать неправду, то у меня был для этого другой, более простой путь: комната пыток здесь внизу, да и палач наготове.
Снова наступило молчание. Старуха дрожала от страха, но ван Линден сохраняла полное спокойствие.
– Что вы с нами намерены делать? – спросила она наконец.
– Сейчас узнаете. Прежде всего вы должны подписать другую бумагу, которую я заготовил. Я вам вкратце сообщу ее содержание, чтобы вы опять потом не говорили об обмане. В бумаге будет написано, что все это колдовство, в котором была обвинена мадемуазель де Бреголль, вы проделали сами, а затем, частью по злому умыслу, частью во избежание собственного ареста, свалили все на нее, благо инквизитор, очевидно, был настроен против нее.
– Это неправда! – разом воскликнули обе.
– Как неправда? Ведь доказательства, которые вы собрали против обвиняемой, оказались ложными. А между тем на основании их она едва не была сожжена. Вы ведь сами в этом сознались, и я еще не решил, как воспользоваться этим признанием.
Обе женщины задрожали.
– Ну, теперь вы подпишете? – спросил я тоном, не допускающим возражений.
– Нет, нет! Никогда! – закричала ван Линден. Бригитта, дрожа, сделала лишь отрицательный знак рукой и энергично тряхнула своей седой головой.
– Хорошо.
Я позвонил. Вошел дежурный солдат.
– Что изволите приказать, сеньор?
– Скажи палачу Якобу Питерсу, который ждет внизу, чтобы он взял с собой помощника и пришел сюда.
Солдат ушел. Обе женщины, крепко стиснув руки, застыли в неподвижной позе. На их лицах нельзя было прочесть ничего.
– Вы еще не взяли следуемых вам денег, – сказал я. – Вы их заработали. Хорошо сделаете, если возьмете их и спрячете в какой-нибудь карман. Я не знаю, имеет ли палач привычку возвращать то, что попадается ему под руку. Я еще не успел познакомиться с ним поближе, но люди его ремесла на этот счет обыкновенно очень забывчивы.
Старая ведьма с минуту стояла в нерешительности, потом жадно схватила монеты и спрятала их в карман. Но Анна ван Линден отвечала с гневом, на который я не считал ее способной:
– Можете сами взять свои деньги.
– Я никогда не беру назад денег, которые вышли из моих рук, – высокомерно отвечал я. – Если вы не желаете брать их, то пусть они остаются здесь, пока кто-нибудь не возьмет их.
И я повернулся к ней спиной.
Через минуту в дверь постучали. Вошел Якоб Питере с помощником.
Питере – человек средних лет, по обличью настоящий крестьянин с большой красивой бородой. Никогда бы и не заподозрил в нем палача. Я часто удивлялся, как люди его профессии могут иметь такой благодушный вид, будто жизнь представала перед ними лишь в розовом свете. Происходит ли это оттого, что, живя среди постоянных ужасов, они мало-помалу делаются к ним нечувствительны, или самые мучения доставляют им удовольствие, – этого я не берусь сказать. Впрочем, я не замечал, чтобы их жертвы что-нибудь выигрывали от этого благодушия.
Якоб Питере дружески кивнул обеим женщинам, которых предстояло ему передать, с видом человека, который в высшем обществе чувствует свое привилегированное положение. Вид его, казалось, говорил, что ему будет очень приятно в первый раз поработать в качестве палача над этими двумя женщинами, с которыми он, очевидно, был давно знаком.
По моему приказанию он повел их к маленькой двери, которая находилась против входной двери и скрывала за собой винтовую лестницу, проделанную в стене. Для пыток дом устроен очень удобно: отсюда не дойдет до внешнего мира ни один звук, и без всякого нежелательного вмешательства публики жертву можно было в одну минуту спровадить вниз или вызвать опять наверх.
Когда мы спустились в это ужасное место, в нем было почти темно и пришлось зажечь свет. Я бросил вокруг себя беглый взгляд. Заметив мое любопытство, Якоб Питере самодовольно сказал:
– Все в самом лучшем порядке, ваше превосходительство. За последнее время инструментам некогда было заржаветь.
Я не сомневался в этом, но мне и в голову не приходило, что когда-нибудь мне придется прибегнуть к ним.
– Подпишете вы или нет? – спросил я обеих женщин после того, как Питере бросил любовный взгляд на свои орудия.
– Нет, не желаем, – свирепо отвечали обе. Они, очевидно, не верили, что я могу прибегнуть к этому последнему средству, хотя мне было совершенно неясно, на чем зиждилась эта уверенность в моей чувствительности.
– Возьмите их, – сказал я улыбающемуся палачу.
– Не прикасайся ко мне, грязное животное! – закричала ван Линден, лишь только он хотел взяться за нее. – Позвольте мне, сеньор, самой приготовиться к пытке.
– Пусть так, – согласился я.
Якоб Питере, сделав жест сожаления, приблизился к Бригитте.
Я стоял и смотрел на мрачный низкий свод, прокопченный дымом пыток, что причудливыми завитками медленно выходил через узкое отверстие с решеткой, сквозь которую виднелось небо. Оно казалось таким далеким, и, вероятно, многие потеряли здесь веру в него. Мои глаза следили за медленно извивающимся серым дымом, и я стал думать о том, сколько людей подвергались здесь пытке за преступления, которых они никогда не совершали. Вдруг какой-то нечленораздельный звук, вроде стона, заставил меня опустить глаза. Я увидел Анну ван Линден. Прикрытая лишь куском какой-то тряпки, она бросилась передо мной на колени и обнимала мои ноги. Она, очевидно, рассчитывала на это последнее средство.
Ее голые руки обнимали мои ноги, пышные рыжие волосы разметались, переливаясь в отблесках огня, и она была обворожительна.
– Что я сделала? За что вы так со мной поступаете? – рыдала она. – Я готова для вас сделать что угодно, только избавьте меня от пытки.
– Согласны вы подписать бумагу?
– Но ведь тогда вы сожжете меня, как ведьму.
– Вы думаете, что я не могу сделать это и без вашей подписи? Разница в том, что если вы раскаетесь, вас повесят, а не раскаетесь, вас сожгут.
Она зарыдала:
– Неужели ничто не может смягчить вас?
– Вам нужно только подписать бумагу, – холодно сказал я.
– И тогда вы отпустите меня?
– Отпустить? Нет, конечно, не отпущу. Вы будете содержаться в тюрьме, но с вами будут хорошо обращаться и не причинят никакого вреда. Большего вы не заслуживаете. Благодаря вам много невинных испытали страдания, которых вы теперь страшитесь. Что же касается дальнейшего, то на этот счет я не могу вам дать никаких обещаний.
Она бросилась на пол и закрыла лицо руками. Потом она дико взглянула на меня и сказала:
– Стало быть, здесь ничто не может помочь мне. – Да.
– Дайте бумагу, я подпишу ее.
Я предвидел это и держал бумагу наготове. Она взяла перо и дрожащей рукой вывела свою подпись. Кончив писать, она снова закрыла лицо руками и разразилась горькими рыданиями.
– Не думайте, что я сделала все это из любви к деньгам, – прерывисто заговорила она, несколько успокоившись. – Моя мать считалась ведьмой и была сожжена на основании таких же доказательств, какие мы собрали против Марион де Бреголль. Все боялись ребенка, оставшегося после ведьмы. Еретики, из которых за последние годы я многих довела до костра, были настроены еще хуже по отношению ко мне. Меня едва не постигла такая же судьба, какую испытала моя мать. Как я ненавижу этих доброжелательных господ, которые боятся меня, как чумы! Как мне хотелось отомстить им всем! Я только не знала, каким образом. В один прекрасный день одна женщина, дававшая показания против моей матери, сама подверглась обвинению. Своими показаниями я помогла отправить ее на костер. Я даже не подозревала, что это так легко, и с этого дня я стала поставлять жертвы для костра, укрепляясь в своей ненависти все более и более. Они объявили войну мне, и я платила им тем же. Впоследствии, однако, когда я достигла зрелого возраста, меня охватил ужас при мысли о моей жизни. Раскаяние пришло поздно, но ведь я была еще так молода! Мне было всего десять лет, когда сожгли мою мать, а теперь мне двадцать два года. Пять лет, как я стараюсь порвать с этой жизнью, но не могу! Видели ли вы, как умирают люди, затянутые зыбучими песками. Я однажды видела, как в них погибла одна женщина. С каждым шагом по этой предательской почве она уходила в песок все глубже и глубже, пока он не сомкнулся над ее головой. Теперь это произошло и со мной. Я сильно боролась с собой, – бурно продолжала она. – Но разве я могла жить как все? Во-первых, я была дочерью ведьмы, а во-вторых, доносчицей и шпионкой. Куда бы я ни пришла, мое положение не менялось. Если я давала денег – хорошо. Если бы я была не в состоянии платить – я могла бы умереть где-нибудь в канаве.
Почему же другие могли иметь пищу и кров? Мне ничего не оставалось делать, как выбирать: или идти по прежней дороге, или бродить по улицам. Это, может быть, было бы лучше, но я не могла принудить себя к этому. Нередко бывало и так, что мне оставалось только подписать свое имя, а дело было уже сделано без меня, и никакая сила не могла бы спасти обвиняемых. Я хотела предостеречь Марион де Бреголль, но она не приняла меня. Когда я подошла к ней на улице, она с отвращением отвернулась от меня. Тогда сердце мое ожесточилось, ведь и я человек. Я понимаю, что мне лучше было умереть раньше, но ведь я была так молода… И вот теперь мне предстоит сгореть живьем!
При последних словах она перешла на крик. Вдруг она задрожала и, уставившись в пол, замолкла. Когда она подняла глаза на меня, они как-то неестественно расширились, и она прошептала, как в бреду:
– Страшно сгореть. Я это часто видела. Скоро это будет?
Со странным вниманием прислушивался я к ее словам – к этому крику существа, заблудившегося, подобно многим, в серой пустыне нашего мира. А разве способны на что-нибудь другое, кроме блужданий на ощупь? И она была жертвой того положения вещей, которое создано церковью, проповедующей религию Того, Кто строго осудил своих учеников, просивших ниспослать огонь на Самарию. Не она была главной виновницей своего греха.
– Если меня не заставят, то я не сделаю этого, – сказал я гораздо мягче, чем хотел.
– Благодарю вас, но я чувствую, что смертный час мой близко.
Стиснув руки и опустив голову на грудь, она безмолвно стояла передо мной на коленях. Свет факела дрожал на ней, играя резкими пятнами на ее белой коже и составляя какой-то странный контраст с ее спокойствием. Молила ли она меня? Этого я не знал и продолжал стоять тоже безмолвно.
Наконец она поднялась и спросила:
– Вам больше ничего не нужно от меня?
– Ничего. Я рад, что вы раскаиваетесь.
Она сильно изменилась. Дикий огонек погас в ее глазах, уступив выражению глубокой печали. Она глубоко вздохнула:
– Увы! Слишком поздно.
И как будто только теперь заметив свою наготу, она густо покраснела и закрыла грудь остатками своего наряда. Затем она с трудом поднялась и тяжело отошла от меня.
– Ваше превосходительство, – ворвался ко мне в душу веселый голос Якоба Питерса, – мы готовы заняться с Бригиттой.
– Согласна она подписать?
– Слышишь, что его превосходительство тебя спрашивает? Досадно будет. Мы так хорошо все приготовили. Не желаешь? Отлично. Рекомендуется начинать с легкого ущемления членов, ваше превосходительство. Тут у меня есть свои приемы, которые действуют весьма убедительно.
– Отлично. Управляйтесь скорее. У меня немного свободного времени. Уже поздно. К тому же мне все это надоело, и я хотел бы уйти.
Дикий крик показал мне, что приемы Якоба Питерса в самом деле действуют убедительно.
– Я подпишу, – едва переводя дух закричала Бригитта. – Я подпишу. О, Господи!
– Эге, тетка, – веско приговаривал ее мучитель, – я думал, что ты покрепче будешь. Это ведь только начало. Вспомни-ка о девушках, которых ты присылала сюда, из которых некоторые выдержали все, не сдаваясь.
– Возьмите бумагу, и пусть она подпишет, – приказал я. – Она, кажется, всегда вместо подписи ставит вот такие кресты.
Палач посмотрел на них.
– Точно так, ваше превосходительство. У тетки Бригитты тонкий почерк.
– Дайте ей бумагу поскорее.
Когда бумага была подписана, я положил ее в карман. Надо было еще, как водится, засвидетельствовать подписи. На самом деле их нельзя было подписывать здесь, но мне хотелось завтра же снять с них копию со всеми формальностями. Прежде чем уйти отсюда, я сказал Якобу Питерсу, который был одновременно и производителем пыток, и палачом, и главным тюремщиком:
– И ту и другую нужно задержать и посадить в разные комнаты. Они могут сами заказывать для себя пищу, и не следует их отягощать чем-либо. Не забывайте этого. Завтра я распоряжусь иначе, а до тех пор вы отвечаете за них.
Мне было очень приятно очутиться опять на улице Между высокими крышами виднелась лишь узенькая полоска неба, но, далекая и слабо видимая, она была протестом против ужасов жизни, которая, казалось, разрушалась за стенами тюрьмы. Было уже совершенно темно и холодно Я вздрогнул и быстро пошел, чтобы согреться и рассеять впечатления последних часов. Я чувствовал себя как-то нехорошо, как будто что-то грязное пристало ко мне.
Когда я подошел к гавани, которую мне предстояло обогнуть, все уже окончательно погрузилось во мрак. Только на западе, на самом горизонте виднелась чуть заметная полоска зеленовато-желтого света, отражавшаяся в воде вместе с огнями судовых фонарей и окон домов. Над всем царило полное спокойствие. Уже давно не доходили до моего слуха размеренные шаги часового перед тюрьмой. Не слышно было ни одного звука. Только вода мерно плескалась о каменную набережную. Торжественно сияли звезды и двигались по определенному им пути с гордой уверенностью, как будто сознавая, что никакая сила не в состоянии заставить их свернуть хоть на волос с их дороги, Безошибочно шли они к западу, где понемногу исчезала зеленоватая светлая полоса. О, если бы мы могли идти так – прямо и уверенно. Как часто я завидовал им. Ибо они повинуются одному великому закону, который неуклонно управляет ими, и не знают ни сделок с совестью, ни ее смущения.
Слишком многим управляется наша судьба – иные говорят – Богом, другие – бесом, третьи – силой атавизма, переходящего от предков к потомкам, – силой, которая заставляет нас действовать сообразно нашей натуре, хотя мы и воображаем, что воля наша свободна. Если б я был уверен, что эта сила управляет нами всегда, я встал бы на колени и обожествлял бы ее, как равную самому Господу Богу. Но, кроме нее, в нас есть еще нечто, что говорит «я хочу» и этим побеждает все остальное Ведь в моих руках добро и зло, и я могу выбирать.
Но действительно ли у меня есть выбор? Разве я знаю, где начинается и где кончается моя власть? Могу ли стряхнуть с себя приставшую ко мне грязь, если того захочу? Вот я сейчас иду с борьбы, которая не хочет закончиться поражением, а ищет для себя победы и не обращает внимания на средства. Мои предки сделали меня таким, каков я есть, и я не могу от них отказаться, если б даже и хотел. Так что же тогда остается от моей воли?
Часы на башне пробили половину шестого. Я почувствовал, что глупо предаваться таким мыслям. Я находился в небольшом городке, в стенах которого я был гигантом. Я, очевидно, опьянел от самомнения и вздумал изменить мир. Я шел вперед и издевался над глупостью мира сего, который осуждает и сжигает людей за преступления, которых они не совершали. Ведь дело могло дойти действительно до сожжения, я это чувствовал. Церковь нуждается в жертвах. Но монах никогда не будет в их числе и, вопреки всему тому, что я говорил ван дер Веерену, безопасность Марион де Бреголль и моя собственная висела на волоске. Одно неосторожное движение, и мы оба погибли.
Меня могли простить за то, что я сделал, но не за нарушение принципов. Только мой собственный костер мог бы послужить доказательством моего правоверия после всего того, что случилось. Я сказал, что народ в Испании более просвещен, но даже могучая испанская инквизиция не осмеливается открыто идти против формальных доносов монахов и попов. В течение сотен лет твердили, что колдовство действительно существует. Книги разных богословов полны рассуждениями на эту тему, и вера в колдовство должна оставаться неприкосновенной. Так называемый Епископский канон, возникший еще в VI веке и отрицавший существование колдовства, давным-давно забыт, но он существует. И, как верный сын церкви, которому дорога ее слава, я остановился на этом выходе из дилеммы.
В 1572 году было гораздо сложнее освободить одну женщину от эшафота, чем сжечь сотню еретиков.
Когда я вернулся в дом ван дер Веерена, часы на колокольне церкви Святой Гертруды пробили три четверти седьмого. Я опоздал почти на час. Я заспешил, так как привык быть точным и не любил заставлять себя ждать, особенно даму. В данном случае мне было неприятно вдвойне, ибо могут подумать, что я, будучи хозяином положения, не желаю ни с кем считаться.
На лестнице меня встретил ван дер Веерен. Тем торжественным и немного высокомерным тоном, который так ему шел, он просил меня распоряжаться им. Я поблагодарил его и спросил, здесь ли мадемуазель де Бреголль.
– Она уже ждет вас.
– Пожалуйста, передайте ей мое сожаление в том, что я опоздал. Прошу извинить меня, но я был задержан по ее же делу.
– Тем более она будет благодарна. Я сейчас передам ей это.
Через несколько минут я встретился лицом к лицу с мадемуазель де Бреголль. Когда я вошел в комнату, она была там одна и стояла, облокотившись на кресло. Мы встретились в той самой комнате, в которой я уже был, когда впервые посетил дом ван дер Веерена. Тогда она была залита солнцем и пропитана запахом духов. Теперь же был вечер, на двух столах стояли рядами свечи, что придавало этой длинной низкой комнате с темным потолком какую-то странную торжественность.
Женщина, которую я спас, также имела сосредоточенный и серьезный вид, как будто подчеркивая, что жизнь, которую я ей даровал, есть вещь далеко не заурядная. Свет от свечей играл на ее лице и за ее спиной, в темноте. Одета она была во все черное, со строгой простотой. Если бы на шее у нее не было белых кружев, то можно было бы подумать, что она в трауре. Волосы у нее были завязаны на затылке узлом, и в них не было никаких украшений.
Она немного выше и стройнее своей двоюродной сестры, но овал лица и мягкие очертания рта у обеих одни и те же. Только глаза у них разные: у нее они шире и не имеют того выражения гневного презрения, которое, по-видимому, обычно для донны Изабеллы. Они были ясны и кротки, когда она подняла их на меня.
Сначала она густо покраснела, но затем лицо ее вновь побледнело. Она быстро сделала шаг вперед и, прежде чем я успел предупредить, опустилась передо мной на одно колено и, схватив меня за руку, поцеловала ее.
– Я еще не успела поблагодарить вас, сеньор, – сказала она просто.
В этом ее поступке было что-то очень серьезное и вместе с тем мягкое. И опять меня охватило чувство какой-то торжественности, когда я взглянул на нее: этот ряд горящих свечей, темная комната и эта женщина в черном у моих ног.
Мне и раньше приходилось видеть такую обстановку – ночь, свечи и прекрасную женщину в черном у моих ног. Я видел, как не одна прекрасная женщина склонялась передо мной долу, так что ее белые руки почти касались моих шпор. Я видел, как они извивались передо мной на земле, умоляя о пощаде – кто сына, кто мужа, кто отца. Я видел, как они уходили от меня, раздавленные моим отказом. Я ведь сказал уже, что я не какой-нибудь странствующий рыцарь, и меня приучили идти по жизни сурово и холодно, не поддаваясь сентиментальным увлечениям. Я до сих пор еще не спас ни одной души таким образом, как сегодня, и никогда не получал благодарности таким способом. Это было что-то совсем новое для меня, и я был смущен такой необычной кротостью.
– Мадемуазель, – сказал я, – вы сконфузили меня. Я не заслуживаю этого. Я только исполнил долг правосудия.
– Нет, вы сделали больше: вы поверили мне. Кроме моего слова, других доказательств у вас не было.
– Нет, у меня они были: это ваше лицо и глаза. А кроме того – не повторяйте за мной этих слов – я не верю в ведьм.
– Помилуй меня Бог, если я сама когда-нибудь в это верила, – промолвила она, вздрогнув. – Поверить тому, будто моя старушка Варвара, которая нянчила меня еще в детстве, это воплощение доброты, будто она созналась, что впускала ночью дьявола в мою комнату и учила меня, как отравлять детей и носиться на помеле! Но эти страшные пытки могут хоть кого заставить отрицать даже существование солнца на небе! Как я выдержала их и не созналась – этого я сама не знаю.
Она снова вздрогнула и закрыла лицо руками.
Я не сказал ей, что причиной этого является ее красота, что инквизитор пытал ее лишь слегка, не желая нарушить гармонии ее сложения.
– Но ужаснее всего было все последующее, – начала она снова, – когда я стояла на эшафоте и ждала конца. В детстве мне пришлось видеть, как сжигали какую-то женщину. Она была молода и сильна, как я, а костер, как и сегодня утром, отсырел. Пламя поднялось кверху и спалило ее одежду, а затем медленно стало пожирать свою добычу, пока не обуглилось все тело. И все-таки она была еще жива. Иногда мне до сих пор кажется, что я слышу ее стоны… Все это я видела и слышала опять, когда стояла в ожидании казни. Я закрыла глаза. Когда я открыла их, то сквозь тонкий туман увидела, словно привидение, отряд всадников, стоявший на площади. Мои глаза встретились с вашими, а потом еще раз. И тогда я знала, что я спасена. Разве это не странно, сеньор?
– Конечно, странно. Именно в этот момент я решил спасти вас.
В ее глазах сверкнул какой-то огонек, и она начала опять:
– Один великий ученый, почтенный старец с длинной седой бородой, говорил мне, что мысль имеет силу проходить через пространство, подобно свету, и передаваться другим. По его словам, она может передать мольбу, как не могут сделать никакие слова. Бедный, он давно уже сожжен, но я хотела бы знать, правда ли это? Он говорил, что сила мысли зависит от силы чувства, и еще что-то, о чем я теперь уже не помню.
Она потупилась и смолкла.
Я понимал, на что она намекала. Я тоже слыхал о такой теории, которую инквизиция поторопилась объявить опальной. Второе условие, о котором она не хотела сказать, было: если найдется родственная душа. По всей вероятности, она помнила об этом, только сделала вид, что забыла. Мне незачем было обсуждать в данный момент эту теорию.
– Я все-таки боюсь, что в конце концов в обвинении в колдовстве, которое возвел на вас отец Бернардо, есть кое-что и справедливое, – отвечал я с улыбкой. – Никогда в жизни мне еще не доводилось освобождать несправедливо осужденных жертв. Скорее наоборот.
– О, не говорите так, – с упреком возразила она. – Я не хочу этому верить. Не повторяйте таких страшных слов. Я вся дрожу от них.
– Я хорошо понимаю это, сеньорита.
Когда я вошел, она обратилась ко мне на испанском языке. Я ответил ей из вежливости по-французски, а потом совершенно бессознательно перешел опять на свой родной язык. Она также говорила на нем безупречно.
– Вам, впрочем, еще придется слышать об этом. Как это вам ни тяжело, я прошу вас рассказать мне всю эту историю. Говорите, как вы говорили бы вашему духовнику.
Я был почти уверен, что, как и большинство здешних жителей, она принадлежит к еретикам, и потому считал не лишним бросить ей слово предостережения. Я чувствовал, что она поймет мои намерения.
– Вы имеете право спрашивать меня, – отвечала она. – Иначе как же вы будете судить? Но, увы! У меня нет никаких доказательств.
– Я верю вашему слову, сеньорита. Для меня это лучшее доказательство. Расскажите же мне обо всем без всякой боязни.
Кровь бросилась ей в лицо, но это длилось не более одной минуты.
– Я готова, сеньор, – отвечала она.
Мы оба сели. Положив одну руку на подлокотник кресла и заслонив лицо другой, она стала рассказывать свою историю. У нее был чудный низкий голос, какой я люблю слушать. Он совсем другой, чем у донны Изабеллы… И тот и другой голос очень музыкальны, но разного тембра. Однажды я ехал с гор Сьерры-Невады к морскому берегу. Тропинка вилась вдоль берега маленькой речки, которую она пересекала в нескольких местах. Горы в этом месте поднимались прямо из воды. Когда я отъехал от речки, то издали слышался мне мерный ритмичный плеск воды. Спадая со снежных высот, речонка гордо и нетерпеливо перепрыгивала через камни и скалы. Я любил слушать этот шум спешащих волн: в нем мне чудилось что-то родственное моей собственной натуре. Когда я потом услышал густую, могучую музыку океанского прибоя, то мне трудно было решить, что мне больше нравилось.
Голос донны Изабеллы напоминал шум ручья с его внезапными резкими сменами тональности. Голос Марион более походил на шум океанского прибоя. Я понимаю, что это очень искусственное сравнение, но оно невольно пришло мне в голову, когда я, сидя в кресле, слушал ее.
Впоследствии, когда мне приходилось ее слышать, это впечатление еще более усилилось.
– Отец Бернардо появился здесь не так давно, – начала она. – Я встречалась с ним в доме моего дяди и у других. Сначала он говорил мне то же, что и все другие монахи, но говорил не только как духовное лицо, но и как светский кавалер. Вы знаете эти манеры, сеньор. Мне он не понравился. Но, насколько я могу припомнить, я не сказала ни одного слова, за которое меня можно было бы упрекнуть. И ничего не было особенного вплоть до того самого дня, когда я решилась взять под свое покровительство девочку-француженку, о которой вы уже слышали. Я знала, что она ни в чем не виновата, но ее взяли на пытку. Разве я могла поступить иначе. Всемогущий Бог, всевидящий, вознаградил меня свыше моих заслуг, ибо я осталась жива, – прибавила она, понижая голос. – Дня через два после этого меня посадили в тюрьму. Никогда не забуду я этой сырой, пустой комнаты с черным крестом на стене. Под ним стоял инквизитор и настойчиво требовал, чтобы я созналась. Потом стали меня пытать. О, какой позор!
Она снова закрыла лицо руками.
– Какие мучения! Но у меня хватило сил их перенести. Он обещал мне прощение, если я сознаюсь и буду во всем послушна его желаниям. Но когда я спросила, в чем состоят его желания, он отвечал мне довольно неясно и ничего не сказал прямо. Тогда мне пришло в голову… Но ведь у меня нет доказательств. Пытки возобновились, но Господь и на этот раз дал мне силы их перенести. Подумайте только, сколько людей должны были сознаться при таких условиях в том, чего они никогда не делали.