Текст книги "История кастратов"
Автор книги: Питер Барбье
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Кто не бывал на больших религиозных праздниках в южной Италии, тому сегодня не понять атмосферы, царившей в XVIII веке на театральных представлениях. На этих праздниках можно видеть, как прямо посреди службы люди входят и выходят, приветственно машут друг другу, поворачиваются спиной к алтарю, укачивают детей, продолжая при этом читать «Отче наш», и просто болтают с соседями, как если бы сидели в гостиной – никто ни на миг не забывает, что присутствует на богослужении, однако в то же самое время успевает сделать тысячу других дел. Точно так же вела себя итальянская театральная публика былых веков. Нынешние меломаны привыкли сидеть на спектаклях тихо и чинно, а в святилищах bel canto тем более – исключение составляют разве что представления под открытым небом в веронском амфитеатре или в термах Каракаллы в Риме. Благодаря более или менее интернациональному пуританству после Вагнера, желавшего превратить оперу в некое священнодействие, даже итальянская публика стала чуть дисциплинированнее, хотя не отказалась от преувеличенных выражений восторга или гнева.
Между поведением неаполитанца, два века тому назад пришедшего послушать Каффарелли, и поведением нашего современника, явившегося приветствовать «свою» диву различие огромное. Хотя вечер в опере для итальянцев по-прежнему остается праздником, это уже не смесь самых разных удовольствий золотого века opera seria – тех светских, музыкальных, гастрономических и азартных наслаждений, которых тогда алкали целые толпы. Кроме Турина, где людям в десять вечера после театра и в голову не приходило отправиться куда-либо, кроме как в кровать, всюду в Италии опера считалась главным событием вечера и была единственным развлечением горожан, вполне готовых оставаться в театре хоть до одиннадцати часов или до полуночи, а то и до часу ночи. Во всех городах, от самого большого до самого захолустного, опера была средоточием досужего времяпрепровождения и в ней обычно сходились все классы общества. Конечно, в этом времяпрепровождении немалое значение отводилось музыке, но все-таки она была лишь его частью: карты, еда и питье, хождение из ложи в ложу, любовные интрижки – все это было ничуть не менее, а то и более важно, чем происходящее на подмостках.
Попробуем вообразить эпоху, всячески поощрявшую это удивительное кипучее брожение. Зрительные залы просторны и больше похожи на огромные и роскошные гостиные, зато в ложах устроены укромные укрытия, где с представляемым на сцене соперничают сплетня и шутка, более того, в Венеции у некоторых лож были ставни, чтобы отгородиться от зрительного зала и обеспечить присутствующим полное уединение подальше от посторонних глаз и ушей. Для аристократических семейств театральная ложа была в известном смысле вторым домом, и там развлекались как хотели: играли в карты и в шахматы, во время речитативов или малозначительных арий освежались шербетами и напитками либо ели, что пожелают, – скажем, если в Неаполе вечером ожидался бал, в королевскую ложу, как и в соседние с ней, подавался настоящий ужин. В Милане с собственной ложей можно было делать что угодно, заменяя и добавляя ковры, мебель и любые украшения по собственному вкусу. По ведущим в ложи коридорам обычно туда и сюда носились слуги, там же накрывались буфетные столы с закусками и даже ставились жаровни, чтобы подогревать деликатесы – вот почему в коридорах и на лестницах всегда было тесно и грязно, а в театре Арджентина, как считал Эспеншаль, прямо-таки «невообразимо грязно» 11. Там же можно было встретить зрителя, который устал от речитативов и отправился к игорным столам: игорные залы бывали открыты не только в антрактах, но и во все время спектакля, так что можно было без помех перекинуться в фараон, а потом вернуться в свою ложу как раз ко времени, когда primo uomo начнет наконец свое бравурное соло.
Партер обычно отводился простонародью, а в Риме аббатам – то есть духовным и мирянам, в том или ином качестве состоявшим при папской администрации. Едва заняв места в зрительном зале, аббаты принимались наводить там свои порядки. «Римский партер просто ужасен, – писал Карло Гольдони, – ибо там с превеликой наглостью и шумом хозяйничают аббаты. Полиции нет, повсюду только и слышны свист, крик, смех и ругань» 12. В этой площадной обстановке аббаты открыто задирали сидевших в ложах кардиналов и вельмож, во весь голос ругали плохих певцов, хорошим посылали стишки и поздравления – словом, создавали в зале атмосферу, какая благодаря им же создавалась в кофейнях и в гостиных. Унять их не умели ни курия, ни аристократия. Места в партере всегда были самыми дешевыми и купить их можно было в последний момент. По уровню смешения различных классов общества Венеция всегда была, конечно, наиболее демократичным из итальянских городов, так что в венецианских партерах и билеты бывали особенно дешевы, и доступ туда имели и наемные рабочие, и ремесленники, и члены многочисленной корпорации гондольеров. Около 1680 года Сен-Дидье был удивлен статусом венецианских простолюдинов и признавал, что «нет в Венеции удовольствия, которого они не разделяли бы со знатью» 13. Гондольеры и вообще были особой группой и пользовались едва ли не полной вседозволенностью, будучи как бы плебейским аналогом римских аббатов: их громкий гомон, выкрики и ругань часто переходили грань пристойности, но такая распущенность воспринималась снисходительно, потому что все прочие вели себя примерно так же. В Венеции, надо заметить, существовала отмеченная всеми путешественниками традиция, заключавшаяся в том, что сидевшие в ложах зрители состязались в плевках, избирая целью простолюдинов в партере, а те к этому привыкли и отвечали не бранью, но довольно добродушными шутками и остротами. В 1738 году Луиджи Риккобони предупреждал читателей: «Мужчины и женщины, желающие сидеть в партере, непременно должны для такого случая одеться попроще, ибо обычай плевать и бросать объедки из лож в партер делает пребывание там весьма неприятным» и. Сорок лет спустя Джузеппе Баретте, переехавший из Италии в Англию, подтверждал существование этого странного обыкновения: «Венеция – единственный город, где зримо пренебрегают каким бы то ни было общественным порядком. У вельмож вошло в привычку плевать из лож в партер: столь омерзительное и гнусное обыкновение могло возникнуть лишь от презрения к обывателям, каковые, однако, не только сносят сию обиду весьма терпеливо, но и – что куда удивительнее – словно питают к обидчикам приязнь, ибо, ощутив на руках или на лице сию мерзость, отнюдь не сердятся, но в ответ на плевок лишь корчат рожи 15. Памфлеты и сатиры того времени никогда не упускали случая упомянуть о странных привычках венецианской публики, нередко делая их главным предметом своих нападок. Контраст в поведении горожан, таких грубых в театре и таких вежливых в обыденной жизни, заставлял барона Пёльница предполагать, что те «полдня грешат, а другие полдня замаливают свои грехи перед Господом» 16.
Уильям Бекфорд оставил нам изумительное описание итальянского высшего света в конце XVIII века: «Элегантная публика обычно проводит утро в неряшливом дезабилье, что не мешает не только самим выходить, но и принимать посетителей. Чтением или работой в это время почти не занимаются, а посему первая половина дня проходит в дремотной праздности – до обеда никто толком не пробуждается. Итак, несколько часов спустя их сначала потихоньку приводит в движение важный труд одевания и причесывания, и наконец опера окончательно их будит. Следует, однако же, понимать, что в театре главные развлечения отнюдь не драма и не музыка: в ложе у каждой дамы чай, карты, кавалеры, слуги, левретки, аббаты, скандалы и свидания, так что внимание к действию, мизансценам, даже к актерам и актрисам – дело совершенно второстепенное. В вечер, когда играет актер или актриса, чьи заслуги либо удача удостоились любопытства моды, порой возникает пауза, и в тишине можно слышать пение знаменитости – лишь в подобных случаях и в присутствии монарха в зале итальянского театра стихают шум, гомон и сутолока. И все же время, проведенное в театре, пусть в тесноте и давке, – самая счастливая часть дня для любого итальянца, к какому бы классу общества он ни принадлежал, так что даже самый неимущий скорее пожертвует хлебом насущным, нежели откажется от оперы 17.
Все авторы того времени видят в опере некий праздник, необходимый как дыхание, и если не всегда сходятся во мнении касательно достоинств какого-либо кастрата или певицы, вполне единодушны в изображении пестрой картины итальянской светской жизни и в ее сравнении со светской жизнью их собственных стран. «Во Франции мы ходим в оперу посмотреть представление, – пишет Куайе, – а здесь приходят болтать и навещать соседние ложи. Здесь слушают лишь арии и лишь ими восторгаются» 18. В этой фразе точно указано на главное различие двух национальных традиций. Во французской опере основное значение имел речитатив – уникальное искусство мелодекламации, очень часто придававшее речитативу столь сильное драматическое сходство с арией, что различия между ними не всегда можно было заметить. Гольдони, например, будучи в Париже, отправился в оперу, в Пале-Рояль, чтобы лучше познакомиться с французской музыкой, и удивился, почему все речитативы идут в оркестровом сопровождении, так что в конце первого акта спросил соседа, где же наконец арии, и сосед не без удивления отвечал, что их было уже шесть – а Гольдони и не заметил! В итальянской опере, напротив, речитативы исполнялись в основном secco, «посуху», то есть в сопровождении одного лишь клавесина, и потому были не особенно интересны. А так как, несмотря на упоминавшееся изобилие массовых сцен, хоров и ансамблей тоже было мало, вполне очевидно, что итальянская опера держалась главным образом на бесчисленных ариях, исполнявшихся кастратами и певицами с их исключительными вокальными данными. Драматическая сторона большого значения не имела. Зрителям предоставлялась возможность при тусклом свете свечей с превеликим трудом прочитать краткое содержание представляемого на сцене сложного действия, но вникнуть во все его детали они обычно оказывалась не в состоянии. К тому же их куда больше влекло иное – они жаждали до самой глубины души насладиться нежной чувственностью и эфирной чистотой голоса кастрата, с головой окунуться в удовольствие, в которое погружала традиционная трехчастная ария. Именно под натиском публики композиторам приходилось сочинять все больше и больше пригодных для виртуозного исполнения арий. Доктор Берни отмечал, что итальянцы, если пение им не нравится, ни за что не станут аплодировать, но если уж певец им действительно угодил, «чуть ли умирают от наслаждения, слишком огромного, чтобы чувства его вместили» 19.
Потому-то остальные части оперы оказывались своего рода довеском, когда можно было позволить себе светские и гастрономические радости – и читая недовольные отзывы иностранцев о «невнимательности», следует помнить, что причиной ее были не ложные претензии и не недостаток интереса к музыке, но скорее вполне разумный отбор предпочтительных звуковых впечатлений. Шарль де Бросс, как и многие другие, был не в силах это понять: «Удовольствие, получаемое ими от зрелища и от музыки, несомненно происходит не от заинтересованности, но единственно от присутствия. За малыми исключениями услышать что-либо можно лишь из первых рядов, где относительно тихо, даже в партере» 20. Сходное раздражение испытал Эспеншаль, побывав в Сан-Карло на «Пирре» Паизьелло: «Из всей оперы слушали одну только сцену <…>. Прочее время, как то принято в Италии, прошло в хождении из ложи в ложу. В зрительном зале было весьма шумно, так как все разговаривали в полный голос, но только не во время главного балета – тут настало полное молчание, все слушали и смотрели» 21. Все более или менее согласны и в том, что присутствие монарха с семейством несколько утихомиривало публику, внушая ей известную сдержанность – в таких случаях слушали внимательнее, хотя переговариваться продолжали. У иных аристократов ложи были уставлены зеркалами таким образом, чтобы возможно было наблюдать представление, не прекращая беседы и даже поворотясь к сцене спиной. Само собой разумеется, что стоило королю или принцу уехать, зрители пробуждались от мнимой летаргии словно по звонку. Бекфорд как-то раз побывал в Сан-Карло на блистательном представлении с участием кастрата Маркези и в присутствии королевской семьи, а позднее так описал этот примечательный вечер: «Покуда в театре находился королевский двор, стояла церемонная тишина, но едва Его Величество удалился (а свершилось это в начале второго акта), со всех языков словно сорвало узду и остаток вечера потонул в громкой болтовне» 22.
По окончании арии или всего спектакля итальянцы давали полную волю восторгу и благодарности: вскакивали с мест, изо всех сил хлопали в ладоши, бросали кастрату записки с поздравительными стихами, задаривали примадонну цветами и хвалебными сонетами – шумели и кричали, пока не добивались, чтобы на «бис» была исполнена ария, а то и целая сцена. Покинутый зрителями и усыпанный рваной бумагой и самым разнообразным мусором партер выглядел как поле брани. Теперь пора было ужинать, нередко прямо в театре, чтобы лишь заполночь вернуться домой. Этот обычай сохранился до нашего времени, и в Сан-Карло старые традиции живы: правда, зрители не едят, как прежде, прямо в ложах, зато во время бесконечно длящихся антрактов очень дорогой частный ресторан сервирует ужин посреди зрительного зала, в нескольких метрах от королевской ложи. Это ощущение праздника, эта барочная страсть к соединению самых разных удовольствий в XVIII веке были образом жизни, проявляясь во всех формах социального и религиозного быта. Когда граф Эспеншаль посетил в Неаполе торжественную заупокойную службу, он обнаружил, что церковь роскошно убрана, а присутствующие наслаждаются игрой оркестра, которым дирижирует Паизьелло – все это больше походило на праздник, чем на похороны. Также и аббат Куайе, явившись на церемонию пострижения юной девушки, вступавшей в известный суровостью своих правил монастырь, просто глазам своим не поверил: церковь была словно бальная зала, и покуда совершалось «жертвоприношение», служили у каждого алтаря, «и девица была уже в монашеском облачении, а прихожанам раздавались прохладительные напитки и стишки».
Глава 5
К славе
Поют они, словно соловьи – так, что голова идет кругом и дух захватывает.
Рагне
Скольким же юным кастратам после всех этих требовавшихся в годы учения сверхчеловеческих усилий удавалось подняться к вершинам славы? При том, что – не говоря уж об экстраординарных бедствиях вроде чумы 1657 года, стоившей жизни тысячам неаполитанцев и том числе сотне figlioli из одной только консерватории деи Туркини – многим доучиться не удавалось, так как они заболевали или были исключены, или сами сбежали из школы?
Некоторым из выпускников музыкальная карьера была недоступна, ибо из-за неблагоприятных последствий кастрации их голоса становились неблагозвучны, либо чрезмерно низки, либо вовсе пропадали, – по этому поводу Шарль де Бросс не без иронии замечает, что такие в обмен на свой товар не получили ничего, а это «неудачная сделка». В лучшем случае этих мальчиков определяли в священники или пытались переучить, приспособив к игре на каком-нибудь инструменте, однако работу, к которой они в результате оказывались подготовлены плохо, слишком часто приходилось подолгу искать, так что иные бродяжничали, а иные даже промышляли преступлениями.
Почти всех, кто петь все-таки мог, разбирали несчетные хоровые училища, так как певчим каждую субботу, а то и ежедневно нужно было участвовать в службах – кому в кафедральном соборе, а кому и в приходской церкви. Плоды этих долгих трудов бывали весьма различны: солисту большого хора они могли принести славу, а солисту хора третьеразрядного – ничего, кроме нищеты и забвения.
Были еще отличники, хотя весьма немногочисленные (по оценке современников, примерно каждый десятый из воспитанных в Италии кастратов) – и почти всех этих молодых сопранистов и контральтистов охотно ангажировали многие итальянские и иностранные театры: если они и не приобретали всеевропейской славы, то все же чаще всего делали хорошую карьеру и определенной известностью пользовались. Что же до самых выдающихся – тех самых, кому была уготована судьба «священных чудовищ» – их было не больше одного на сотню, и именно перед ними немедленно распахивались парадные двери величайших театров Европы.
Выбор имениЛишь в XIX веке исчез странный обычай, заключавшийся в том, что кастраты, как и многие певицы и даже композиторы, принимали сценическое имя. Причина тому была иная, чем у актеров XX века, берущих имена, которые красивее звучат или лучше продаются.
Сценические имена кастратов чаще всего имели эмоциональное происхождение, хотя бывало, что прозвище юному певцу давала публика, а он решал оставить его себе на всю жизнь. Этот обычай усвоили практически все кастраты, кроме самых первых, родившихся еще в XVII веке, и самых последних, родившихся в конце XVIII или начале XIX – те и другие сохраняли свои настоящие имена.
Так как псевдонимы и вообще были в моде, некоторые кастраты брали себе псевдоним при выпуске из школы либо в самом начале артистической карьеры и, как правило, желали этим способом выразить уважение человеку или семейству, особенно заметно повлиявшему на их профессиональную судьбу. Так, Джованни Карестини, в годы учения находившийся под покровительством знатной миланской семьи Кузани, взял псевдоним Кузанино, а Стефано Маджорано, получивший, как мы уже знаем, первые уроки музыки у маэстро Каффаро из Бари, решил поэтому зваться Каффарелли. Немец Губерт, он же итальянец Уберти, учился в Сайта Мария ди Лорето в классе знаменитого Николо Порпора, из уважения к которому взял имя Порпорино; точно так же поступили Джоа-ино Конти, ученик знаменитого Доменико Джицци, вошедший в историю как Джицциелло, и Анджело Монанни, назвавшийся Манцолетто в честь своего учителя – кастрата Манцуоли. Карло Броски, тоже учившийся у Порпора, пользовался, живя в Неаполе, покровительством трех братьев Фарино, хорошо известных в неаполитанском высшем свете просвещенных меломанов музыки, так что из благодарности принял имя Фаринелли, хотя земляки-южане долгое время продолжали называть его il ragazzo или il bambino – «малыш». В этой связи нужно отметить, что итальянский язык того времени был весьма терпим к вариациям в написании собственных имен, особенно в части гласных, а потому неудивительно, что в старинных документах совершенно равноправно используются варианты Фарииелло и Фаринелли, Каффариелло и Каффарелли, Джицциелло и Эджицьелло, Паккьяротти и Паккеротти: скажем, архитектор Ванвителли в письме от 13 июля 1756 года упоминает Фаринелли, а в письме от 24 июля – Фаринелло.
Другие сценические имена происходили от прозвищ, обычно дававшихся артисту публикой и пристававших затем навсегда. От уменьшительной формы имени или фамилии возникал эмоционально окрашенный псевдоним: так Маттео Сассано стал Маттеуччо, Джузеппе Аппиани – Аппьянино, Франческо Пистокки – Пистоккино, а Николо Гримальди – Николино. Видимо, некоторые прозвища певцы получали в детском возрасте, и отсюда сохраняющаяся в них специфика ласкательных диминутивов; так, Антонио де Николеллис звался Чичилло, Франческо де Кастрис – Кекко, а Антонио Ривани – Чикколино.
Сценическое имя могло быть дано и в память о родном городе певца: например, Франческо Бернарди, уроженец Сиены, прославился под псевдонимом Сенезино; Доменико Чекки звался по месту своего рождения Кортона {29} ; контральтист Мелькиорри, уроженец Л'Аквилы в Абруцци, превратился в Л'Аквилано, но использовал также псевдоним Каччиакворе – «погубитель сердец». Некоторые певицы и композиторы также именовались по родному городу или стране: саксонский композитор Гассе звался Саксонец (II Sassone), Глюк был Чех (II Воето), Галуппи де Бурано {30} – Буранелло, мисс Дэвис – Англичанка (L'Inglesina), Элизабет Дюпарк – Француженка (La Francestina). Некоторые сценические имена были для их носителей не слишком лестными – как прозвище Ла Бастардина, доставшееся Лукреции Агуджари из-за ее незаконного рождения.
Бывали кастраты, всю жизнь звавшиеся по особенно хорошо сыгранному ими персонажу: скажем, каноник собора св. Петра в Риме, Томазо Инглирами, был настолько великолепен в роли Федры в одноименной опере, исполнявшейся во дворце кардинала Руффо, что остался Федрой до конца своих дней, а в 1678 году в Венеции Франческо Гросси так блеснул в «Сципионе Африканском» Кавалли, что все затем звали его Сифаче по его персонажу, нумидийскому царю Сифаку.
Эти сценические имена обычно следуют за настоящими именами и фамилиями кастратов и в программах, и на афишах, и в воспоминаниях современников, и даже в писанных от руки письмах, где тоже можно прочитать что-нибудь вроде «Карло Броски, известный как Фаринелло». Далее в этой книге все, у кого было сценическое имя, только им и будут называться.