Текст книги "Процесс Элизабет Кри"
Автор книги: Питер Акройд
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Глава 10
Мистер Грейторекс. Можете ли вы объяснить, каким образом вышло, что ваш муж совершил самоубийство через два дня после того, как вы купили мышьяк у аптекаря на Грейт-Титчфилд-стрит?
Элизабет Кри. В тот вечер, вернувшись домой, я сказала ему, что купила средство от крыс.
Мистер Грейторекс. Кстати, о крысах. Ваша горничная Эвлин Мортимер в своих показаниях утверждала, что крыс в доме не было. Ведь дом, если я не ошибаюсь, новый?
Элизабет Кри. Эвлин редко когда наведывалась в погреб, сэр. У нее слабые нервы, и поэтому я не стала ей рассказывать о моем открытии. А что касается дома…
Мистер Грейторекс. Да?
Элизабет Кри. Крысы бывают и в новых домах.
Мистер Грейторекс. Не сообщите ли вы мне, где вы оставили склянку с мышьяком?
Элизабет Кри. В комнатке за кухней, рядом с утюгами.
Мистер Грейторекс. И вы сказали мистеру Кри, где она?
Элизабет Кри. Насколько помню, да. В тот вечер за ужином мы вели общий разговор.
Мистер Грейторекс. К этому разговору мы вернемся позже, а теперь хочу напомнить вам замечание, которое вы сделали раньше. Вы сказали, что у вашего мужа был мрачный характер. Не разъясните ли подробнее, что вы имели в виду?
Элизабет Кри. Видите ли, сэр, он постоянно размышлял на некоторые темы.
Мистер Грейторекс. На какие?
Элизабет Кри. Он думал, что он проклят. Что черти ни на миг не упускают его из виду. Он думал, что они сначала уничтожат его разум, а потом примутся за тело, что ему назначено судьбой гореть в аду. Он был католик, сэр, и его мучили всякие страхи.
Мистер Грейторекс. Верно ли, что у него был солидный личный доход?
Элизабет Кри. Да, сэр. Его отец разбогател на железнодорожных акциях.
Мистер Грейторекс. Понятно. Не скажете ли вы мне теперь, как человек, подверженный тревогам столь необычного свойства, вел себя в течение дня?
Элизабет Кри. Каждое утро он отправлялся в читальный зал Британского музея.
Глава 11
Ранней осенью 1880 года, непосредственно перед возникновением Голема из Лаймхауса, стояла чрезвычайно сырая и холодная погода. Печально известные туманы – «гороховые супы», так выразительно запечатленные Робертом Льюисом Стивенсоном и Артуром Конан Дойлом, были густы и темны как раз настолько, чтобы оправдывать свою литературную репутацию; но что беспокоило лондонцев больше всего – это вкус и запах тумана. Их легкие точно были забиты сгустками угольной пыли, языки и носоглотки распухли от того, что называли «шахтерской слизью». Может быть, именно поэтому читальный зал Британского музея был необычно полон в то промозглое сентябрьское утро, когда Джон Кри вошел в здание со своим кожаным саквояжем и перекинутым через руку аккуратно сложенным пальто. Он снял его, по своему обыкновению, еще под колоннадой, но на этот раз, прежде чем войти в теплое помещение, он оглянулся и посмотрел в туман со странно-скорбным выражением на лице. Белесые клочья еще витали вокруг Джона Кри, когда он вступил в обширный вестибюль, и в первый миг могло показаться, что это явление демона в пантомиме.[6]6
В английском театре пантомимой называется комический спектакль с пением и танцами, обычно на сюжет одной из популярных сказок.
[Закрыть] Правда, ничто другое в его внешности этого впечатления не подтверждало: ростом он был, как любили тогда говорить, середка на половинку, темные волосы были гладко причесаны. Сорока лет от роду, плотного телосложения, он, возможно, проявлял некоторую склонность к полноте, и его округлое мягкое лицо служило лишь обрамлением для необычайных по бледности голубых глаз; бледность их была такова, что немудрено было принять Джона Кри за слепца, но стоило посмотреть на него чуть пристальней, и становилось понятно, что эти глаза в каком-то смысле глядят внутрь тебя.
В читальном зале у него было привычное место – С-4, но в это утро его уже успел занять бледный молодой человек, который нервно постукивал рукой по зеленой кожаной обивке стола, читая «Пэлл-Мэлл ревью». Рядом с ним в зале, полном почти до предела, было свободное место, и Джон Кри аккуратно поставил там свой саквояж. По другую сторону от свободного места сидел пожилой человек с необычно длинной по тем временам бородой. Если бы Джону Кри сказали, что он сидит между Джорджем Гиссингом и Карлом Марксом, он не придал бы этому обстоятельству никакого значения, не будучи знакомым ни с именами, ни с трудами этих людей; единственным чувством, которое он испытывал в описываемое утро, было раздражение от того, что он оказался, по его собственному мысленному выражению, «зажат в тиски». Несмотря на это, Маркс и Гиссинг в очень скором времени сыграют некую роль в его истории.
Какие же книги избрал Джон Кри для чтения в этот туманный осенний день? За ним числились «История английской бедноты» Пламстеда и «Несколько вздохов из преисподней» Молтона. Темой обеих книг была жизнь обездоленных и бродяг столицы, и по этой причине книги возбуждали в нем особый интерес; его чрезвычайно занимали нищета и порождаемые ею преступления и недуги. Вероятно, этот интерес был не совсем обычен для человека его класса и происхождения; его отец был богатым галантерейщиком в Ланкастере, но Джон Кри, к немалому разочарованию семьи, не достиг успеха в торговле. Он приехал в Лондон, желая выйти из отцовской тени и попробовать свои силы на литературном поприще; но ни как репортер «Эры», ни как драматург он не смог преуспеть больше, чем в иных областях. Теперь, однако, ему верилось, что наконец-то он нащупал свою великую тему – жизнь беднейших слоев. Он часто вспоминал слова издателя Филипа Кэрью о том, что «грандиозная книга о Лондоне еще не написана». Так почему не попытаться избыть свои личные невзгоды, рассказав о страданиях множества людей?
Справа от него Карл Маркс делил внимание между «In Memoriam» Теннисона и «Холодным домом» Чарльза Диккенса; может показаться, что это было странное чтение для немецкого философа, но к концу жизни он стал возвращаться к предмету своей первой страсти – к поэзии. В юности он жадно поглощал беллетристику и особенно его трогали романы Эжена Сю; весьма характерным для Маркса средством самовыражения была тогда эпическая поэзия. Теперь он вновь вынашивал замысел длинной поэмы; местом ее действия должны были стать беспокойные улицы Лаймхауса, а назвать ее он думал «Тайные печали Лондона». Вот почему он многие часы проводил в Ист-Энде и немалую часть из них – в обществе своего друга Соломона Вейля.
Джордж Гиссинг, сидевший слева от Джона Кри, отложил «Пэлл-Мэлл ревью» и взялся за книги и брошюры, посвященные математическим машинам. Редактор «Ревью» проявлял необыкновенный интерес к работам Чарльза Бэббиджа, умершего девятью годами раньше, и он заказал честолюбивому молодому автору эссе о жизни и деятельности изобретателя. Нельзя, разумеется, было рассчитывать на то, что Гиссинг сможет разобраться в технических тонкостях; и все же редактор Джон Морли, пришедший в восторг от «Романтизма и преступления» и проникшийся к молодому человеку доверием, надеялся получить от него еще один яркий материал. Морли, помимо прочего, хорошо платил – пять гиней за пять тысяч слов, на такую сумму Гиссинг мог продержаться неделю, если не больше. И он рьяно погрузился в проблемы счетных машин и современного математического анализа.
В момент, о котором идет речь, он просматривал статью Чарльза Бэббиджа об искусственном разуме, а Джон Кри тем временем читал о Роберте Уизерсе. Уизерса, который столярничал в Хокстоне, бедность привела в такое отчаяние, что он уничтожил всю свою семью стамесками и деревянными молотами-киянками, которые употреблял в своем убогом ремесле. Кри не остался равнодушен к картинам нищеты и недоедания, но он, вероятно, не смог бы признаться себе в том, что, читая о подобной беде, он более, чем когда-либо, чувствовал себя живым. Карл Маркс в это время делал для себя заметки. Он читал окончание «Холодного дома» и дошел до того места, когда Ричард Карстон спрашивает на смертном одре: «Все это был мучительный сон?» Маркс, по-видимому, нашел эти слова интересными и написал на листочке линованной бумаги: «Все это был мучительный сон». А Джордж Гиссинг в этот самый миг переписывал себе в тетрадь следующий любопытный пассаж: «Поиски машинного разума даже весьма консервативно мыслящим людям должны дать пищу для свежих умозаключений: подумать только, какие сложные вычисления можно будет выполнить в области статистических исследований, где мы, вполне вероятно, сумеем сделать много весьма интересных выводов». Карл Маркс пробежал глазами страницу «Холодного дома» – в его возрасте он быстро уставал от беллетристики – и прочел о том, как «бедная помешанная мисс Флайт пришла ко мне вся в слезах и сказала, что выпустила на волю своих птичек».
Так осенним днем сидели эти три человека бок о бок, столь же недоступные друг для друга, как если бы они были заперты в отдельных каморках. Они с головой ушли в свои книги, а между тем шелесты и шорохи всех посетителей читального зала восходили к широкому куполу и рождали шепчущее эхо, подобное отзвукам голосов в лондонском тумане.
Глава 12
Мистер Грейторекс. Вы утверждаете, что ваш муж был мрачным человеком. Но его образ жизни как будто отличался размеренностью?
Элизабет Кри. Да, сэр. Он всякий раз возвращался из читального зала в шесть часов и никогда не опаздывал к ужину.
Мистер Грейторекс. Не замечали ли вы каких-либо перемен в его поведении в последние месяцы перед смертью?
Элизабет Кри. Нет. Вернувшись из читального зала, он шел в свой кабинет разбирать бумаги. В полвосьмого я звала его вниз.
Мистер Грейторекс. Кто вам готовил?
Элизабет Кри. Эвлин. Эвлин Мортимер.
Мистер Грейторекс. А подавал кто?
Элизабет Кри. Она же. Она хорошая горничная, все делала как надо.
Мистер Грейторекс. Не маловато ли было одной служанки для такого дома, как ваш?
Элизабет Кри. Мы не хотели обижать Эвлин. У нее несколько ревнивый характер.
Мистер Грейторекс. Теперь, пожалуйста, расскажите, чем вы занимались после ужина.
Элизабет Кри. В последние годы мой муж каждый вечер выпивал бутылку портвейна – и как будто без вреда для здоровья. Он говорил, что это его успокаивает. Я часто играла на пианино и пела ему. Он любил слушать старые песенки из репертуара мюзик-холлов и иногда мне подпевал. У него был приличный тенор, сэр, – Эвлин может подтвердить.
Мистер Грейторекс. Вы ведь когда-то сами выступали в мюзик-холле?
Элизабет Кри. Я… Да, сэр. Я вышла на сцену уже сиротой.
Глава 13
Лихорадка утащила-таки мою мать в преисподнюю. Я выскочила на улицу и купила кувшин джина; им я облила ей рот и все лицо, чтобы перебить запах. Молодой врач выбранил меня за это, но я сказала ему, что труп есть труп, как на него ни смотри. Ее зарыли на кладбище для неимущих около Сент-Джорджс-сёркес; один рыбак дал мне парус завернуть ее тело, паромщики сколотили для нее деревянный ящик из старых корабельных досок. А в какие моря поплывет это новое судно – откуда им знать? Я бы охотно пособила им в работе, но я все еще была для них Малюткой Лиззи или Лиззи с Болотной. Я с усмешкой вспомнила, какими прозваниями награждала меня мать, когда каялась своему богу в грехах, одним из которых была я. Она и «памяткой дьявола» меня честила, и «адским отродьем», и «проклятием ее жизни».
После похорон, когда мы пришли в таверну «Геркулес», они собрали для меня десять шиллингов, и я немножко ради них поплакала. За мной никогда дело не станет. Я ушла от них, как только смогла, и отнесла деньги к себе на Питер-стрит, где спрятала их под половицей, но сначала отделила три шиллинга и положила на стол. Ну и поплясала же я среди содранных со стен библейских страниц! А утомившись плясать, сыграла сценку, которую видела на Крейвен-стрит. Я была Дэном Лино, насмехающимся над своей гадкой дочкой; потом взяла перепачканную подушку моей матери, покачала ее, поцеловала и швырнула на пол. Надо было торопиться, чтобы не опоздать на представление, и, недолго думая, я сдернула с крючка на двери старое материнское пальто. Я знала, что оно мне впору, потому что прикладывала его к себе, когда мать еще лежала и умирала.
Театр на Крейвен-стрит был так ярко освещен, что мне показалось, будто я вижу его во сне; вокруг меня сияли газовые фонари, и среди этого света материнское пальто выглядело таким драным и поношенным, что я с удовольствием обменяла бы его на любой, пусть даже самый чудной сценический костюм. Перед театром стояла небольшая толпа и разглядывала афишу – главным образом, цветочницы, зазывалы, уличные торговцы и тому подобная публика; один мальчик читал афишу вслух своему отцу.
– Дженни Хилл, – услышала я, подойдя. – «Летучая искра». А дальше этот Томми Фарр – «Посторонись перед дядюшкой».
– Он танцует со скакалкой. – Его отец в необычайном довольстве только покачивал головой. – А потом она превращается в удавку палача. А есть тут этот маленький в деревянных башмаках?
Он был там, на этот раз – «юный Лино, мал, да удал, уморителен на миллион ладов! Каждая песня – обхохочешься! Каждая песня – новый типаж!». Остановиться на пути к этим огням мне было бы не легче, чем остановить собственное дыхание. Все мысли о Ламбете, Болотной улице и мертвой матери вылетели у меня из головы, когда я купила билет и поднялась в раек. Там воистину был мой рай, там меня окружали ангелы в золотых нимбах.
Первыми вышли Плясуньи-Трясуньи с обычным своим шарканьем, и некоторые из партера стали кидать в них очистки. Потом комик «лев», изображая напыщенного денди, пропел пару песенок; потом были Нервишки, разговорный дуэт, – эти заслужили кое-какие «бисы» и вызовы, – и, наконец, Дэн Лино. Он был одет девушкой-молочницей – все как полагается, передничек, чепец с голубыми оборками, и он прошел по сцене танцующим шагом с большим бидоном в каждой руке. Снова позади него открылось это восхитительное изображение Стрэнда, и на этот раз я сумела разглядеть даже надписи на вывесках и картинки в витринах – все выглядело тут намного более ярким, чем было в действительности. В прежней моей жизни окружающее было словно окутано сумраком, теперь же все прояснилось и засверкало. Заискрилась даже пыль на досках сцены, а нарисованная зеленая дверь в доме на углу Вильерс-стрит так вдруг поманила меня, что захотелось постучать и войти. Дэн Лино поставил свои бидоны и запел:
В нашем девятнадцатом столетье
Магазины – просто загляденье.
Все тут есть – одно, другое, третье,
Мармелад, конфеты и печенье.
Он вышел на авансцену и начал улыбаться и жеманиться, то выставляя вперед изящную ножку, то пряча ее, то приближаясь к зрителям, то вновь удаляясь, – и все с таким печальным, жалким, обиженным лицом, что невозможно было удержаться от смеха.
– Нынче утром подходит дама и спрашивает: «Как сегодня идет молоко?» Я отвечаю: «Идет прытко, мили две уже отмахало. А купите, на огонь поставите – и побежит».
Он поговорил еще в таком же роде, а потом, когда заиграл оркестрик, стал раскачиваться из стороны в сторону и петь: «Сейчас принесу молока для двойняшек». Следующий его выход был в костюме Нельсона, вслед за этим – в образе индианки; зал так и грохнул, когда он, потерев друг о друга две деревяшки, нечаянно поджег свою косу.
– Прошу секундочку переодеться, – сказал он в лад общему веселью, хотя мы прекрасно знали, что все им подстроено от начала до конца. – Самую махонькую секундочку. – И потом он вышел опять в невообразимой старой шляпе и затянул куплеты на жаргоне кокни.
После смерти матери у меня маковой росинки во рту не было, но я чувствовала себя такой бодрой, такой живой, что могла блаженствовать в райке хоть целую вечность. Представление кончилось, последний медяк упал на сцену, а я все никак не могла подняться с места; наверно, так бы я там и сидела, глядя сверху в «преисподнюю», если бы толпа не подхватила меня и не вынесла на улицу. Это было словно изгнание из чудесного сада или дворца – теперь я видела только запачканные кирпичные стены домов, грязь на узкой улице и тени прохожих под газовыми фонарями на Стрэнде. По булыжной мостовой Крейвен-стрит была рассыпана солома, в поганой луже мокли страницы из журнала. Откуда-то сверху послышался плач – не то женский, не то детский, – но, подняв голову, я смогла различить в ночном небе только смутные силуэты дымовых труб. Везде был мрак, небо сливалось с крышами домов. Всеми силами души я желала снова оказаться в театре.
На углу у реки светил масляный фонарь, рядом собралась кучка людей; я поняла, что тут идет торговля пирогами и прочей снедью, и решила купить колбасы. К тому же вечер был очень холодный, а тут можно было погреться у жаровни. Минуту-две я стояла, переминаясь на булыжной мостовой, и вдруг подбежал подвыпивший мужчина в ярко-желтом клетчатом костюме.
– Гарри, – сказал он продавцу, – они там уже мрут с голоду без твоих пирогов, будь хорошим мальчиком, подогрей-ка на всех.
Я тут же поняла, что он из театра, и обмерла от восторга перед высшим существом, живущим внутри благословенного сияния; он почувствовал мой взгляд и подмигнул мне.
– Будь хорошей девочкой, – сказал он, – подсоби твоему дядюшке с этими пирогами. Да поаккуратней! Слишком большая роскошь такое ронять, как сказала одна роженица повивальной бабке.
Я двинулась за ним через Крейвен-стрит, взяв часть пирогов; хоть они были очень горячие, руки мои ничего не чувствовали, и я едва сдерживала дрожь, пока мы шли сначала по узкому переулку сбоку от театра, а потом, уже в самом здании, вверх по железным ступеням. Он толкнул дверь, обитую зеленым сукном, и мы вошли в коридор, где пахло пивом и чем-то покрепче. Мои глаза были так широко раскрыты, что я замечала все, вплоть до истертого фиолетового ковра, загнувшегося по углам, и скакалки, которую бросила у стены, должно быть, одна из шаркуний.
– Несу, несу тебе лакомый кусочек, – сказал тот, кто назвался моим дядюшкой, танцовщице, открывшей дверь комнаты на звук его шагов. – Вкусный, горячий, как ты любишь, милая Эмма. Правда, может, чуть маловат.
Она посмотрела на меня с неодобрением и пошла обратно в глубь комнаты.
– Ладно, попробуем, что за ослятина.
Я узнала голос комика «льва», с немалым успехом певшего сегодня на сцене: «Случилось это из-за ломтика бекона». Потом распахнулась другая дверь, и мы вошли в комнату, полную народу; помимо двух больших зеркал у стен там еще были деревянные стулья и табуретки, на которых в беспорядке валялись детали костюмов. Я просто стояла с протянутыми руками, и пироги исчезали. Комик, который пел сегодня: «Мне цельный куш – иль ничего не надо», взял один; Плясуньи-Трясуньи взяли три (этим не мешало подкрепиться – их сегодня от души освистали); Нервишки взяли два. У меня в руках остался один пирог. Предполагалось, наверно, что его съем я, но тут я увидела Дэна Лино, сидящего в углу на табуретке; склонив голову на одну сторону, он так приветливо и потешно на меня смотрел, что я двинулась прямо к нему. Заговорив, я поразилась собственной смелости.
– Этот вам, мистер Лино.
– Мистер Лино, я не ослышалась? – подала голос одна из Плясуний-Трясуний. – Такой зеленой здесь, в зеленой комнате, самое место.
– Будет, будет, – взялся ее урезонивать мой новоиспеченный «дядюшка». – Почему не оказать обществу маленькую честь, как сказали однажды каннибалы миссионеру?
Дэн Лино пока не произнес ни слова – сидел, жевал свой пирог и не сводил с меня глаз.
– Скажи-ка мне, милая, – обратился ко мне «дядюшка», похлопывая меня по плечу, – кликуха твоя как?
– Не понимаю вас.
– Ну, как зовут?
– Лиззи, сэр. – Я обвела глазами их всех и вдруг почувствовала, что должна войти в образ. – А кличут – Лиззи с Болотной.
Ехидная Плясунья-Трясунья издала еще один хриплый смешок и сделала передо мной реверанс.
– Мое почтение, цветик ты болотный. Или ты приблудный болотный огонек, Лиззи?
– Будет тебе. Леди и джентльмены, призываю вас к порядку.
Но мой «дядюшка» зря тратил свое красноречие. Миг спустя они и так обо мне позабыли – начали тараторить друг с другом, есть пироги. Потом ко мне подошел Дэн Лино.
– Не позволяй им дурить тебе голову, – сказал он очень доверительным тоном. – Им только волю дай. Правда, Томми? – Мой «дядюшка» все еще топтался рядом, и Дэн Лино, прежде чем представить его мне, бросил на него строгий взгляд. – Позволь рекомендовать тебе Томми Фарра. Агент, автор, актер, комический акробат и менеджер. – «Дядюшка» отвесил мне поклон. – Он башли раздает.
– Милая девушка не понимает тебя, Дэн. Видишь ли, голубка моя, он имеет в виду бакшиш.
– Прошу прощения?..
– Ну, навар. Юсы. Деньги, короче.
– Кстати о деньгах, ведь мы тебе кой-чего должны. – Дэн Лино вынул из кармана шиллинг. – Как мог бы выразиться Томми, ты протянула нам руку помощи. – Когда я брала монету, он посмотрел на мои ладони – такие натруженные, такие исколотые, такие большие, что в тот же миг его, видно, одолела жалость. – Завтра вечером мы в «Вашингтоне», – сказал он очень мягким голосом, совсем непохожим на его выкрики со сцены. – Там и для тебя, думаю, найдется работенка. Если ты согласна побисировать.
Я узнала реплику из представления и засмеялась.
– А где «Вашингтон», сэр?
– В Баттерси. В ближайшей близости от твоей резиденции. Кстати, если ты не против, я бы предпочел, чтобы ты называла меня Дэном.
Чуть погодя я вышла на улицу и двинулась сквозь темноту. О том, чтобы сегодня спать, не могло быть и речи – какой сон, когда я и без того внутри сновидения. Я плыла вдоль цепочки газовых фонарей и тихо-тихо напевала слышанное мною сегодня в театре на Крейвен-стрит:
Маменька моя, иди со мною рядом,
Бьют часы на башне один раз.
Как дальше, я не помнила, но и этого было достаточно, чтобы вообразить себя танцующей на сцене, позади которой раскинулась восхитительная картина Лондона.