Текст книги "Процесс Элизабет Кри"
Автор книги: Питер Акройд
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Репетиции нашей комической интермедии оказались сущим адом, потому что всю потеху придерживали про запас: Келли Колесом не ходил колесом, разве что совсем уж спустя рукава, а прыжкам Драматического Маньяка явно не хватало маниакальности. Я, конечно, знала свою роль назубок, но воодушевление Дэна и всеобщее возбуждение то и дело преподносили какой-нибудь сюрприз.
– Экая прорва говядины, – сказал он, в первый раз увидев декорации, изображающие сельский пейзаж с коровами. – Можно подумать, мы в зеленой-зеленой комнате.
– Ну, ты готов наконец, Дэн? – Дядюшка был за режиссера и как мог старался держать всех в узде, хотя сам первый смеялся после шуток Дэна.
– Нет. Я совершенно не готов ни на какой конец. Я, по правде сказать, только начинаю.
– Да ну тебя, Дэн. Давай к делу. Некогда молоть языком.
Так что, расхаживая с текстами ролей в руках, мы два дня учили сценарий и запоминали все добавки, сочиненные по ходу дела. Дядюшка написал прекрасные стихи для убийцы, стоящего в одиночестве перед красным амбаром, и я пела их весьма выразительно:
Я безумный мясник, смерть мне будет расплата,
Но изменщица злая во всем виновата —
Мария Мартен…
В этот момент должен был выйти Дэн и сказать: «Партен» (вместо «Пардон»); но он стоял и смотрел на текст, не говоря ни слова.
– Ну же, – сказала я, обескураженная его молчанием. – Твоя реплика.
– Я жду сигнала.
– Дэн, я дала тебе сигнал.
– Разве? Сигнал у меня такой: Лиззи говорит «Мартен» и дико хохочет.
– А я что, не хохотала? – Я обернулась к Дядюшке в поисках поддержки. – Хохотала я?
– Да, Дэн. Она хохотала.
– Так это был хохот? А я подумал, у нее приступ коклюша. – Он принялся листать свою роль и каким-то образом ухитрился запутаться в страницах. – Тут явно что-то не так. Говорится, что я ухожу со сцены с гусем. Откуда этот проклятый гусь берется?
Дядюшка, который всегда был само терпение, подошел помочь ему разобраться.
– На какой ты странице?
– На девятой.
– Враз три страницы перевернул. Вернись вот сюда. Поехали.
И Дэн начал произносить последние слова Марии Мартен:
– Проклят будь день, когда он положил на меня глаз. Проклят будь глаз, который он положил на меня в тот день. Я сидела на приступке и размышляла о своем поступке – или я сидела на скамейке и размышляла о своей семейке? – в моем обычном духе, в такой примерно манере: «О, что такое есть женщина? В каком она роде? И в каком наклонении – в повелительном?»
В какой-то момент этого монолога, который Дэн, несомненно, мог длить без конца, я должна была подкрасться к нему сзади и, к восторгу галерки, задушить его голыми руками. Потом втащить тело в амбар, прикрыть соломой и обратиться к публике со словами: «Все вели себя очень сдержанно, не правда ли?»
– Ну что ж, – сказал Дэн после репетиции. – По-моему, забавная выходит штучка. Соль тут имеется.
Да, соль была; однажды, надо сказать, Дэну пришлось даже слишком солоно. Он заканчивал монолог Марии, куда вставил кой-какие остроты по поводу нового закона о женитьбе вдовца на сестре покойной жены (он в чем угодно мог найти смешное); я подошла сзади, и мои руки потянулись к его горлу. «Смотри философски, – сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности. – Не раздумывай слишком долго». Когда я сомкнула руки, где-то на галерке вскрикнул ребенок; звук, должно быть, отвлек мое внимание, и я сжимала его шею несколько дольше, чем следовало. Будучи настоящим профессионалом, он не прервал сцену; в результате в амбар я тащила совершенно уже обмякшее тело. Его лицо под слоем грима стало пепельным, он едва дышал. Я все-таки не растерялась, хоть дело происходило на глазах у сотен людей, и закричала: «Господин Мартен, сюда, сюда! С вашей дочкой совсем плохо!» Дядюшка, который играл отца Марии, уже облачился в траур для заключительной сцены похорон. Он выбежал из-за кулис, держа в руке черный цилиндр, и вдвоем мы вынесли Дэна со сцены; публика, решив, что так нужно по ходу пьесы, стала смеяться. Скрипач сообразил, что к чему, и начал музыкальный антракт, а мы с Дядюшкой взялись приводить Дэна в чувство с помощью нюхательной соли и коньяка. Потом Келли Колесом и Драматический Маньяк исполнили серию импровизированных сальто и прыжков. Дэн наконец пришел в сознание и кинул на меня взгляд, которого я никогда не забуду.
– Последним, что я почувствовал, – сказал он, – были эти твои ручищи. Что, интересно, ты хотела со мной сделать?
– Я не соразмерила силу, Дэн.
– Да, мягко говоря.
Он увидел, что я едва сдерживаю слезы, и, как слаб ни был, рассмешил меня шуткой насчет своей «каучуковой шеи». Чуть оправившись, он вновь вышел на сцену; он был, как я уже сказала, профессионал в полном смысле слова.
Но полного доверия ко мне у него уже не было, и никогда больше он не включал меня в сценки с дракой и смертоубийством. Дядюшка, разумеется, встал на мою сторону и приписал все излишнему усердию; он был теперь моим лучшим другом, и порой я даже разрешала ему погладить меня по руке или коленке. Иных вольностей я, правда, не допускала, разве что порой он называл меня малюткой Лиззи, а один раз даже его дорогой девочкой.
– Я не твоя дорогая, Дядюшка, и я не твоя девочка.
– Лиззи, ну ты как ледышка прямо. Не изображай такую недотрогу.
– Я никого не изображаю. Я такая есть.
– Как тебе угодно, Лиззи, как тебе угодно.
Дядюшка жил не на квартире, а в купленном им премиленьком новом доме в Брикстоне; порой мы с Дэном и еще двое-трое наших приходили к нему на чашку чаю. Ну и потешались же мы, когда Дэн изображал благоговение перед Дядюшкиными претензиями на изысканность! Он показывал на серебряный чайничек или на какой-нибудь шкафчик из эбенового дерева и говорил с интонацией кокни: «Ну слов же нет!» Потом вступал наш новый постоянный комик Питер Пол Вытер? – Питерсон; он делал несколько беглых замечаний по поводу бархатных штор, часов из золоченой бронзы, бумажных цветов и тому подобного. Дядюшка, когда мы высмеивали его обстановку, потешался вместе с нами, но, как я вскоре узнала, было у него и кое-что сокровенное, чего он не выставлял на всеобщее обозрение.
Однажды, придя к нему на чай за несколько часов до представления, я увидела, что других гостей, кроме меня, у него нет.
– Племянница, – сказал он, – в гостиную прошу.
– Это что, из детского стишка?
– Может быть, Лиззи, может быть. Так или иначе, прошу покорно. – Последние слова он произнес густым, звучным басом, как заправский комик «лев». – Сядь, дай роздых ножкам. – Он напоил меня чаем, накормил сандвичами с огурцом (от ломтика огурца я никогда не в силах отказаться), а потом ни с того ни с сего вдруг спросил, хочу ли я узнать секрет.
– Конечно, Дядюшка, я страх как люблю всякое такое. Он ужасный, твой секрет?
– Не без этого, дорогая моя. Пойдем-ка на минутку наверх и посмотрим, что там есть. – Я проследовала за ним в чердачные помещения. – Вот она, моя темная комната, – шепнул он, постучав по одной двери. – И в ней имеется кое-что интересное! – Он открыл дверь, и едва я успела заметить странное выражение его лица, как он ввел меня в помещение, которое я вначале приняла за кабинет, потому что в углу там стояли письменный стол и стул; но посреди комнаты я, к моему удивлению, увидела фотографический аппарат на треножнике, покрытый черной тканью.
Он был такой душка, что скорее я могла бы предположить, будто он рисует акварелью или что-нибудь в подобном роде.
– Зачем это тебе, Дядюшка?
– Это и есть мой секретик, Лиззи. – Он придвинулся ко мне совсем близко, и, почувствовав в его дыхании алкоголь, я поняла, что он подлил себе кой-чего в чай. – Могу я рассчитывать на твое молчание? – Я кивнула и приложила палец к губам, как старая служанка из «Большого лондонского пожара». – Вот они, мои девушки. Все, милые, здесь. – Он подошел к письменному столу, отпер его и вынул какие-то бумаги. Верней, мне вначале показалось, что это бумаги, но когда он протянул их мне, я увидела, что это фотографии – фотографии женщин, полуголых и совсем голых, с хлыстами и розгами в руках. – Ну, как они тебе, Лиззи? – нетерпеливо спросил он меня. От удивления я потеряла дар речи. – Такое у меня развлечение, Лиззи. Ну, ты понимаешь. Время от времени мне нужна хорошая порка. Как и любому из нас, в общем.
– Эту я знаю, – показала я на один из снимков. – Она ассистировала великому Болини. Он ее пополам перепиливал.
– Да, голубушка, она самая. Великолепная исполнительница. – Конечно, я была потрясена, когда мне открылся грязный маленький секрет Дядюшки, но решила не подавать виду. Кажется, я даже улыбнулась. – И знаешь, дорогая, я хочу попросить тебя об одолжении. – Я покачала головой, но он предпочел этого не заметить и двинулся к аппарату. – Не подаришь ли ты мне всего лишь одну pose plastique, Лиззи? Просто живую картину?
– Я скорее умру, – ответила я, безотчетно повторяя фразу из «Команды призраков». – Как это отвратительно.
– Ладно тебе, милая. Со мной можешь не ломаться.
– Что ты несешь?
– Ох-ох-ох, милая. Дядюшка все знает о нашей драгоценной Лиззи с Болотной. – Такого я не ожидала и почувствовала, что заливаюсь краской. – Вот-вот, дорогая. Я ведь следил за тобой, когда ты в мужском костюмчике ходила на прогулки в сторону Лаймхауса. Предпочитаешь быть мужчиной, Лиззи, и соблазнять женщин?
– Какое тебе дело до моих прогулок?
– Да, и еще, милая, чуть не забыл. Это дельце с Малышом Виктором.
– Что за новая чушь?
– Видел, видел я вас тогда в буфете. Ты хорошенько его отделала, было, Лиззи? И в ту же ночь он свалился с какой-то лестницы и покинул, как говорится, смертную оболочку. Помнишь ведь, Лиззи? Ты еще так убивалась тогда.
– Мне нечего тебе сказать, Дядюшка.
– А и не надо ничего говорить, милая.
Что мне оставалось делать? Люди с грязным воображением могли поверить историям, которые он стал бы обо мне рассказывать, а я ведь была всего-навсего беззащитная артистка. Для половины мужчин и женщин Лондона, чтобы заклеймить меня как бесстыдницу, достаточно было и того, что я выступала в мюзик-холлах, а прочие с охотой поверили бы самому худшему. В моих интересах было сохранять хорошие отношения с Дядюшкой. Вот почему каждое воскресенье я брала кеб, ехала в Брикстон и там на чердаке задавала этому ужасному человеку очень основательную порку; должна признать, что не церемонилась с ним, но в претензии он не был. Наоборот, всякий раз, как проступала кровь, он кричал: «Еще! Еще!» – пока я совсем не выдыхалась. Так уж я устроена от природы, это наказание мое – все, что делаю, я должна делать изо всех сил. Делать профессионально. Для сердца Дядюшки нагрузка, видно, оказалась непомерной: он ведь вдобавок дружил с бутылкой и был человеком плотного телосложения.
Через три месяца после того, как он принудил меня взять в руку плетку, он умер от сердечного припадка. Я очень хорошо помню, как это случилось: мы только начали репетировать «Безумный мясник, или Чего он наложил в эти сосиски?», как он вдруг повалился, сминая декорации. Он весь взмок, и его била сильная дрожь, так что я велела Дэну немедленно позвать врача, но когда тот явился, все было кончено. Дядюшка получил по заслугам, а мне доставило удовлетворение то, что последним словом, которое он произнес, было мое имя.
Глава 32
Мистер Грейторекс. Итак, перед нами Элизабет Кри. Если верить тому, что мы только что имели удовольствие слышать, здесь стоит оболганная и оклеветанная женщина. Образцовая жена, которую обвинили в отвратительном убийстве на основании одних лишь косвенных улик и кривотолков. Вам было сказано, что Джон Кри, ее несчастный муж, покончил с собой, отравившись мышьяком. Вы спросите: почему он добровольно избрал такую мучительную и небыструю смерть? Вам ответят, что, будучи католиком, он, как утверждает его супруга, до глубины души проникся мрачными религиозными представлениями и был убежден, что отвержен Богом и его повсюду подстерегают демоны. В самоубийстве он якобы видел единственный выход для себя, хотя может показаться странным, для чего ему понадобилось навечно обрекать себя на расправу все тем же демонам.
Но отвлечемся на время от религиозных материй и попристальнее вглядимся в обстоятельства дела. За несколько дней до смерти мужа Элизабет Кри побывала в аптеке на Грейт-Титчфилд-стрит. Мышьяк против крыс, сказала она, хотя, по утверждению служанки Эвлин Мортимер, в недавно построенном доме в Нью-кросс никаких вредных тварей не водится. Потом муж умирает от отравления мышьяком. Согласно заключению коронера, несчастный поглощал это вещество в изрядных количествах в течение по меньшей мере недели перед своей прискорбной и безвременной кончиной. Довольно странный для отчаявшегося человека способ самоубийства. Наконец он получает смертельную дозу; это произошло вечером двадцать шестого октября прошлого года, когда, как утверждает служанка, Джон Кри, обращаясь к жене, воскликнул: «Ты дьявол! Вот кто ты есть!» Спустя недолгое время, когда он уже упал на турецкий ковер в своей спальне, миссис Кри выбежала на улицу с возгласами: «Джон погубил себя!» – и так далее, и тому подобное. Непонятно, откуда она могла знать, что именно таковы были намерение и поступок ее мужа, и еще более странно, что еще до всякого обследования она заявила об отравлении мышьяком; как бы то ни было, проходит несколько минут, пока ей удается достучаться до доктора Мура. Он установил, что Джон Кри скончался, после чего миссис Кри упала без чувств в объятия служанки.
Перейдем теперь к мистеру Кри. Его супруга поведала нам, что он был папист весьма мрачного толка, но иных подтверждений этому мы не имеем. Иначе говоря, нам предлагают поверить в самоубийство мужа на основании одних лишь показаний жены. Служанка, прожившая несколько лет под одной с ними крышей, характеризует хозяина совсем иначе. По ее словам, мистер Кри был добрый и мягкий человек, и он не выказывал никаких признаков религиозного помешательства. Раз в неделю они с женой посещали католическую церковь Богоматери Скорбящей в Нью-кросс, но это происходило по настоянию миссис Кри; она, как утверждает служанка, была весьма озабочена тем, чтобы выглядеть респектабельно. Поскольку характер и образ мыслей мистера Кри представляются в этом деле столь важными – фактически только лишь на этом строится защита обвиняемой, – нелишне будет чуть подетальней разобраться, что это был за человек. Его отец торговал галантереей в Ланкастере, но сам Джон Кри приехал в Лондон в начале шестидесятых, надеясь добиться успеха на литературной ниве. Он хотел стать драматургом, что, естественно, толкало его к театральным кругам. Он стал работать репортером в газете «Эра», посвященной миру сцены, и в этом именно качестве познакомился со своей будущей женой, которая предстала теперь перед вами как обвиняемая. Через некоторое время после их свадьбы отец Джона Кри умер от желудочного воспаления, и его единственный сын получил большое наследство. Разумеется, теперь это наследство должно перейти вдове. Джон Кри оставил работу в «Эре» и с той поры целиком посвятил себя литературным опытам более серьезного характера. Как вы знаете, он часто посещал читальный зал Британского музея и продолжал писать свою драму. Он также, как стало ясно из найденных после его смерти бумаг, собирал материалы о беднейших слоях лондонского населения. Можно ли поверить, что человек такого склада был преисполнен, как заявляет его жена, мрачного религиозного фанатизма? Или, может быть, Джон Кри был неким зловредным домашним тираном, Синей Бородой, делавшим семейную жизнь невыносимой? Нет, это явно не тот случай. Все характеризуют его как спокойного и любезного человека, у которого не было причин убивать себя и который никоим образом не мог обидеть свою жену. Он не был, выражаясь на современный лад, никаким Големом из Лаймхауса.
Глава 33
26 сентября 1880 года.
Вчера вечером моей милой женушке так понравилась пантомима, что на обратном пути в кебе она пропела мне песенку, которой они с Дэном в былые дни завершали представление. И, едва войдя в дом, она схватила горничную за руку и пересказала ей все, что мы видели.
– А потом Дэн немножко так задом наперёд походил перед Синей Бородой: «Я выхожу, а потом опять вхожу, просто чтобы ты знал, что я здесь». Помнишь, Эвлин?
Моя жена даже сымитировала хриплый голос Сестрицы Анны. А я прошел наверх, в свой кабинет, чтобы разрешить засевший у меня в мозгу вопрос; дело в том, что я, неплохо зная эссе Томаса Де Куинси о пантомиме, вдруг забыл название. Не то «Смех и крик», не то «Искусство крика». Помнилось только, что название очень выразительное, а вот точные слова никак мне не давались. Поэтому я снял с полки сочинения великого писателя и, по любопытному совпадению, нашел эссе в том же томе, где содержится другая милая моему сердцу вещица – «Взгляд на убийство как на одно из изящных искусств». Эссе озаглавлено «Смех, крик и речь», и я даже обнаружил свою помету на полях у того места, где пантомима определяется как «смесь потехи, прихоти, трюка и жестокости – я говорю о клоунской жестокости, о преступлениях, приводящих нас в восторг». Великолепно сказано: о преступлениях, приводящих нас в восторг, – и, конечно же, это исчерпывающим образом объясняет всеобщий интерес к маленьким драмам, которые я разыгрываю на улицах Лондона. Я могу даже представить себе, как появляюсь с молотом в руке перед очередной шлюхой и восклицаю: «Вот мы и снова тут как тут!» – с той самой интонацией крикливого возбуждения. Можно даже облачиться в сценический костюм перед тем, как рассечь ее. Вот жизнь! И, разумеется, публика наслаждается каждой минутой захватывающего спектакля; кажется, Эдмунд Бёрк в своем чрезвычайно содержательном эссе о Возвышенном и Прекрасном объяснил, что самые сильные эстетические переживания проистекают из ощущений ужаса и тревоги. Ужасное есть возвышенное в полном смысле слова. Простой народ и даже средние слои, внешне выказывая отвращение и негодование по поводу моей великой карьеры, втайне смакуют каждый ее шаг. Все газеты страны с почтением описывают мои грандиозные деяния и порой даже приукрашивают их, чтобы потрафить общественному вкусу; в некотором смысле их сотрудники стали моими дублерами, запоминающими каждое слово и повторяющими каждый жест. Я сам в свое время работал в «Эре» и прекрасно знаю, как глупо-легковерны могут быть газетчики; нет сомнений, что теперь они уверовали в Голема из Лаймхауса с таким же пылом, как и все прочие, и искренне убеждены, что людей терроризирует некое сверхъестественное существо. В Лондон ныне вернулось благоговение перед мифом – если, конечно, оно когда-нибудь его покидало. Поскребите получше современного лондонца, и вы найдете перепуганного средневекового деревенщину.
Я доехал в кебе до Олдгейта, а оттуда прошел пешком до Рэтклиф-хайвей; перед домом, где произошло великолепное убийство, стоял полицейский, и рядом на улице собралась кучка зевак, не имеющих иной цели, кроме как поглазеть и пошушукаться. Я присоединился к ним без колебаний и с удовольствием убедился по их речам, что эти люди проникнуты бесконечным уважением и восхищением.
– Ни единого звука, чик – и все, – сказал один. – Они и понять-то ничего не поняли, а уж горло перерезано.
Это было не совсем верно: мать и дети успели увидеть, как я поднимаюсь по лестнице; но само это преувеличение достаточно знаменательно.
– Как пить дать невидимка, – шептала женщина собеседнице. – Придет, уйдет, а никто и не заметит ничего.
Мне хотелось поблагодарить ее за лестный отзыв, но, конечно же, снимать шапку-невидимку перед ними было нельзя.
– Скажите мне, пожалуйста, – спросил я одного странного типа с повязанным вокруг головы красным шарфом, – крови много было?
– Ведрами лилась. День целый потом все мыли да скребли.
– А что с этими несчастными? Куда их теперь?
– Да на кладбище, на Уэллклоус-сквер, куда же еще. Одна могила на всех. – Судя по тому, как округлились у него глаза, он хотел мне сообщить еще кое-что. – А знаете, что сделают с этим Големом, когда его найдут?
– Если найдут.
– Зароют на перекрестке дорог. А в сердце кол засадят.
Это выглядело едва ли не как распятие, но я знал, что в старину так расправлялись с изощренными преступниками; что ж, пусть лучше это, чем быть прикованным цепями к речному берегу и медленно гнить под действием приливов. Бескрайний Лондон всегда придет мне на помощь в беде.
Я вернулся к себе в Нью-кросс и вечером слушал, как жена играла на пианино новую мелодию Чарльза Дибдина.