Текст книги "Рассуждения"
Автор книги: Пьетро Аретино
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Антония: А откуда ты знаешь все эти подробности?
Нанна: Да от нее самой. Когда она совсем махнула на себя рукой и стала гулящей, она всем, даже тем, кто не желал слушать, рассказывала о своих похождениях. К тому же один из десятерых молодцов, раздосадованный тем, что она предпочла ему другого, более крепкого, назло ей разнес историю по всему городу, по тавернам и площадям, цирюльням и лавкам.
Антония: Она поступила совершенно правильно. Поделом старому безумцу, которому следовало взять в жены свою ровесницу, а не девушку, которая сто раз годилась ему в дочери.
Нанна: Ты права, так ему и надо. Но она не успокоилась, наставив ему столько рогов, что их хватило бы на тысячу оленей. Влюбившись в продавца календарей, она избавилась от мужа, подсыпав ему в суп из пакетика с перцем какого-то порошка. И покуда он умирал, спозналась с этим мошенником, который прямо на глазах у мужа нанизал ее на свой вертел. Так говорят, но я, конечно, не поручусь, я над ними со свечой не стояла.
Антония: Боюсь, что, к сожалению, так оно, наверное, и было.
Нанна: А теперь послушай другую историю. Жила в нашем городе одна дама, муж которой был большой охотник до карт, особенно до примьеры{83}, – ну прямо как обезьяна до вишен. Игроки частенько собирались в его доме большой компанией. А так как неподалеку от города у них было имение, каждые две недели оттуда являлась крестьянка (она недавно овдовела) с какими-нибудь приношениями для хозяйки дома: сушеными вишнями, орехами, оливками, печеным виноградом, первыми фруктами и первыми овощами. Немного посидев, она пускалась в обратный путь. Как-то накануне праздника она явилась к хозяйке с большою вязкой улиток и корзинкой, где на подстилке из мяты были уложены двадцать пять груш. Но покуда она у нее сидела, погода переменилась, задул ветер и полил такой дождь, что она решила остаться на ночь. Этим решил воспользоваться муж, бездельник и пьяница, наглец и болтун, который, не стесняясь присутствия жены, говорил все, что ему взбредет в голову. Он не только облюбовал крестьяночку для себя, но решил, что заслужит славу доброго товарища, если устроит игру в «тридцать один» для всей своей карточной компании, которая в тот момент сидела у него. Картежники, смеясь, выслушали его предложение и договорились вернуться в его дом после ужина. «Работнице постели в амбаре», – сказал хозяин жене; та ответила, что так и сделает, и села с ним ужинать, посадив в конце стола румяную как яблочко крестьянку. Вскоре после ужина явилась вся честная компания, и хозяин, отозвав жену в сторону, приказал ей идти спать и отослать спать и работницу. Однако жена, которая знала о слабости своего мужа, большого бабника, сказала себе: «Говорят, что стоит один раз всласть натешиться – и больше не потянет. Ясно, что муженек мой, которому плевать на все приличия, решил пошарить в мошне и кошельке у нашей работницы, а это значит, что я могла бы попытаться узнать наконец, что это за блюдо такое «тридцать один», о котором я столько слышала и которое приготовил для крестьянки мой мошенник со своими дружками». Рассудив таким образом, она уложила работницу в свою постель, а сама легла там, где для той был приготовлен ночлег. И вот слышит она, как муж торопливо приближается к ее кровати и при этом так странно сопит, что его друзья, которые должны быль приступить к трапезе после него, не могут удержаться от смеха; со всех сторон доносятся сдавленные смешки, потому что все зажимают себе рот ладонью (подробности рассказал мне один из этой компании, с которым я потом иногда спала). Наконец главный участник турнира добрался до той, что Никогда-Ах-Никогда-Не-Ждала-С-Таким-Нетерпением, и, пристроившись рядом, обхватил ее с такой силой, словно хотел сказать: «Врешь, не уйдешь». Она сделала вид, будто только что проснулась и хочет встать, но он крепко прижал ее к себе и, раздвинув коленом ноги, запечатал ее письмо своею печатью, даже не заметив, что это его жена; вот так же мы с тобой не замечаем, как растут листья на фиговом дереве, укрывающем нас своею тенью. Жена, почувствовав, что он трясет сливу не как муж, а как любовник, подумала: «Надо же, с каким аппетитом бездельник жует чужой ломоть, а ведь свой едва надкусывает». Короче говоря, он запечатал ей письмо два раза, а потом вернулся к товарищам и с громким смехом заметил: «Лакомый кусочек! Стоило постараться! Тело у нее крепкое и нежное, как у благородной дамы». Видимо, он думал, что зад у крестьянки должен быть из мяты и черноголовника. Сказав это, он сделал знак следующему, который набросился на парную говядину (как сказали бы в Романье) с такою же жадностью, с какой голодный монах набрасывается на суп. Потом настал черед третьего, который устремился к лакомому кусочку, как устремляется рыба к червяку, и было очень смешно, когда, загоняя щуку в садок, он произвел три громовых выстрела, не сопровождаемых вспышками молнии. На висках у дамы выступил пот, и она подумала: «Да, эти не церемонятся, вот что значит „тридцать один“». Я не хочу задерживать тебя описанием того, что они с ней проделывали – всеми способами, всеми средствами, всеми путями, во все места (как говаривала поклонница Петрарки, известная под именем Мне-Мама-Не-Велит{84}). Скажу только, что, приняв двадцатого, она кончила и замяукала, словно кошка. И когда очередной претендент дотронулся до ее гудка, а потом щелки, ему показалось, будто он вляпался в какое-то месиво из слизняков. Он растерянно отпрянул и, стараясь до нее не дотрагиваться, сказал: «Утрите-ка сопли, госпожа, если хотите, чтобы я дал вам понюхать свой каперс». Покуда он все это произносил, вся банда слушала его наставления с пиками наперевес. Каждый был готов сразу после него ринуться в атаку, и, в общем, все это было немного похоже на то, как в четверг, пятницу и субботу Страстной Недели ремесленники и крестьяне стоят в очереди в исповедальню, дожидаясь, когда из нее выйдет с отпущением грехов очередной кающийся. Кое-кто из ожидавших вытащил из штанов своего зверька и тер его, покуда тот не испускал дух. Наконец настала очередь последних четверых, которые, видно, совсем уже спятив, решили, что будет неблагоразумно пускаться в плаванье по этому кисельному морю без спасательного поплавка. Они зажгли факел, с которым, ругаясь, обычно уходили домой проигравшиеся игроки. Войдя с ним в комнату, они, к великому огорчению устроителя игры, обнаружили там его жену, буквально плававшую в блаженстве. Она поняла, что ее узнали, и сказала, напустив на себя вид гулящей девки с Понте Систо: «А что такого? Вот пришла мне в голову такая фантазия – и все. Кто только не рассказывал мне про „тридцать один“, и мне тоже захотелось попробовать, а там будь что будет». Муж, старавшийся сделать хорошую мину при плохой игре, сказал: «Ах так, дорогая женушка? Ну и что? Как тебе показалось?» – «В общем, мне понравилось», – ответила жена и, не в силах больше удерживать в себе начинку, бросилась в отхожее место. Там она распустила пояс, поднатужилась, как тужится, освобождая желудок, обжора монах, и отправила в первый круг ада двадцать семь нерожденных душ. Когда крестьянка узнала, что приготовленный для нее овес достался другой, она поняла, как жестоко ее обманули, и, вернувшись домой, целый год дулась на хозяйку.
Антония: Ну что ж, блажен тот, кто находит способ утолить свои желания.
Нанна: Я с тобой согласна. Но той, которая утоляет свои желания посредством игры в «тридцать один», я не завидую. Мне и самой приходилось это попробовать, и не раз (спасибо тем, кто предоставлял мне такую возможность), но я нахожу, что это совсем не так приятно, как думают. Вот если бы вполовину короче, тогда другое дело. Ну а сейчас я перехожу к рассказу об одной (пусть она останется безымянной) даме, которая влюбилась в острожника, такого мерзавца, что даже виселицы для него было жалко. Это был парень, у которого в двадцать один год умер отец, оставивший ему в наследство четырнадцать тысяч дукатов – половину в звонкой монете, половину в поместьях и обстановке дома, вернее, дворца. В течение первых трех лет он пропил, проиграл и протрахал все деньги, а в последующие три наложил лапу на поместья и с ними тоже покончил. А так как продавать любые строения в своих поместьях он не имел права (в завещании это ему запрещалось), он разобрал дома и продал камни. Потом дошла очередь и до обстановки. Сегодня он закладывал простыню, завтра продавал скатерть, потом кровать, сначала одну, потом другую. Так постепенно он распродал все и так подорвал свое финансовое положение, что когда заложил, а потом продал, вернее, выбросил на ветер дворец, он остался буквально в чем мать родила. И тут он пустился во все тяжкие, совершая самые немыслимые преступления: лжесвидетельство, членовредительство, воровство, разбой, шулерство, обман, надувательство, смертоубийство. Он успел побывать в нескольких тюрьмах, где отсидел по три-четыре года и где ему пришлось очень несладко. В последний раз его посадили за то, что он плюнул в лицо мессиру по имени Не-Хочу-Поминать-Его-Всуе{85}.
Антония: Гнусный святотатец!
Нанна: Да, настолько гнусный, что сожительство с собственной матерью было, наверное, наименьшим из его грехов. Будучи совершенно нищим, он был как никто богат французской болезнью. Его болезни хватило бы на тысячу ему подобных и еще бы осталось. И вот в ту пору, когда этот Плевал-Я-На-Веру сидел в тюрьме, врач, которого город содержал специально для лечения узников, сказал пациенту, беспокоившемуся за свою ногу (у него был рак): «Уж если я вылечил одному из ваших его чудо-шишку, мне ли не справиться с ногой!» Слова про «чудо-шишку» дошли до ушей вышеуказанной дамы и запали ей в душу; она стала сохнуть по этой шишке, по этому диву дивному, как сохла некогда по быку одна царица{86}. Не зная иных способов удовлетворить свою прихоть, она решила совершить какое-нибудь преступление, чтобы попасть в тюрьму, где был заключен Плевал-Я-На-Крест. Когда наступила Пасха, она причастилась, не исповедавшись, а будучи в этом уличена, еще и сказала, что сделала это нарочно. Слух о происшествии распространился повсюду, и когда о нем сообщили городскому голове, он распорядился арестовать преступницу. Будучи подвергнута пытке, она призналась, что причиной ее преступления была безудержная похоть. Ей хотелось попробовать, каков же на вкус этот корень, который так прославил его обладателя – уродливого, вонючего, вшивого, обсыпанного гнидами, с клеймом французской болезни – шрамом поперек широкого расплющенного носа, с глазками такими маленькими и посаженными так глубоко, что их почти не было видно. Мудрый городской голова распорядился посадить ее к нему в камеру, сказав: «Это и будет тебе наказание на веки вечные за совершенный тобою грех». Она же, узнав, что приговорена пожизненно, обрадовалась этому, как радуются узники, выходящие из тюрьмы на свободу. Говорят, что когда она в первый раз отведала его початка, она воскликнула: «Да это же райские кущи. Как мы тут заживем!»
Антония: А что, початок, говоришь, был у него, как у осла?
Нанна: Больше.
Антония: Как у мула?
Нанна: Больше.
Антония: Как у быка?
Нанна: Больше.
Антония: Как у жеребца?
Нанна: Втрое больше.
Антония: Ну что, прямо как те колонны, что поддерживают балдахин над кроватью?
Нанна: Вот теперь ты угадала.
Антония: Подумать только!
Нанна: Так вот, пока они там услаждались, народ стал приставать к городскому голове, требуя, чтобы из уважения к закону он отправил преступника на виселицу, предоставив ему предварительно положенные десять дней. Ах да, я совсем забыла, мне надо еще кое-что тебе рассказать, а к этому негодяю я еще вернусь. Так вот, как только распутница оказалась в тюрьме и сбросила маску, известие об этом распространилось по всему городу, дав пищу для разговоров простому люду и ремесленникам и в особенности женщинам. В окнах, на балконах, на улицах только об этом и говорили, кто с насмешкой, кто с негодованием. Стоило у чаши со святой водой собраться шести сплетницам, как разговоров хватало на два часа. Была и в моей округе такая компания. И вот одна из сплетниц (знаешь, из тех, что Пусть-Я-Простая-Зато-Порядочная) заметила, что подруги, заслушавшись ее речей, отложили прялки, и воскликнула: «Своим поступком эта мерзавка опозорила всех женщин, мы должны пойти к тюрьме, выкурить ее оттуда огнем и, посадив в телегу, разорвать на куски, побить камнями, содрать заживо кожу, распять на кресте». Выкрикивая все это, она раздувалась прямо как бочка, а домой возвращалась с таким видом, будто честь всех женщин отныне зависела только от нее.
Антония: Вот дура!
Нанна: Так вот, когда преступнику дали его десять дней и об этом узнала Будешь-Знать-Как-Плевать-В-Церкви, то есть та самая, что хотела огнем выкурить преступницу из тюрьмы, она вдруг его пожалела, представив себе, какой ущерб понесет город, лишившись самой большой из своих пушек. Ведь эта пушка силою одной лишь своей славы, не приводя никаких доказательств, притягивала к себе всех неудовлетворенных, как магнит притягивает иголку, а огонь – солому. И ее охватило такое желание ею насладиться, что она, наплевав на все святое (мягко говоря), придумала уловку, неслыханную по своему коварству.
Антония: Что же она придумала (упаси нас Бог от таких желаний)?
Нанна: У нее был муж, такой хворый, что после двух часов, проведенных на ногах, ему нужно было два дня отлеживаться. К тому же порою с ним случались сердечные припадки, когда он задыхался и казалось, вот-вот отойдет. Так вот, она узнала, что любая обитательница борделя может спасти приговоренного к смерти, если в момент, когда его везут к месту казни, выбежит навстречу и крикнет: «Это мой муж!»{87}
Антония: Да что ты говоришь!
Нанна: И потому она решила сначала придушить собственного мужа, а затем, воспользовавшись правом гулящей, взять себе в мужья этого разбойника. Как раз когда она все это обдумывала, мужу вдруг стало плохо. «Ох-ох», – простонал несчастный, глаза у него закрылись, ноги подкосились, и он лишился чувств. Она взяла подушку, положила ее прямо ему на лицо, а сама села сверху (а была она, между прочим, поперек себя шире, не женщина, а бочонок с соленой треской!) и таким образом заставила его испустить дух, который вышел у него оттуда, откуда выходит переваренный хлеб.
Антония: О!
Нанна: А потом она растрепала себе волосы и подняла такой крик, что сбежались все соседи. Они знали, что бедняга был болен, и поэтому нисколько не усомнились в том, что он испустил дух во время одного из своих обычных припадков. Похоронив его подобающим образом (между прочим, он был довольно-таки богат), эта взбесившаяся сука (извини, но я должна это сказать) подалась в бордель. А так как ни среди ее родственников, ни среди родственников мужа не нашлось ни одного порядочного человека, никто ей в этом не воспрепятствовал, а все прочие решили, что из-за смерти несчастного она повредилась в уме. И вот настала ночь, предшествующая дню, когда должны были казнить ненавистного всем негодяя. Город опустел, потому что все мужчины и почти все женщины собрались у дворца городского головы, желая услышать, как будут читать смертный приговор тому, кто тысячу раз заслужил смерть. А он только рассмеялся, когда судья произнес: «По воле Божией и по воле его сиятельства городского головы (я бы переставила их местами) ты должен умереть». Преступника в цепях и наручниках вывели к народу и усадили на охапку соломы, поставив по бокам двух священников, которые должны были давать ему последнее утешение. И хотя от образа, который они то и дело подносили ему для поцелуя, он нос не воротил, вел он себя так, словно ничего не случилось: болтал и каждого, кто к нему подходил, окликал по имени. Когда настало утро, большой колокол на здании городской управы возвестил о том, что церемония начинается. Из окон вывесили хоругви, и один из судейских, с особенно громким голосом, приступил к чтению приговора, которое длилось до самого вечера. На шею преступнику надели толстую цепь из позолоченного каната, а на голову водрузили бумажную корону, что должно было означать, что он король разбойников. Под звуки трубы, оплакивающей его драгоценную подвеску, стража повела негодяя к месту казни, толпа двинулась следом, и всюду, где он проходил: на балконах, в окнах, на крышах – собирались женщины и дети. Наконец он подошел к месту, где стояла, вся дрожа, та взбесившаяся сука, ожидая минуты, когда она сможет броситься ему на шею с тою же алчностью, с какой бросается на воду человек, страдающий лихорадкой. Нисколько не смущаясь, она кинулась вперед, яростно расталкивая толпу, громкими криками прокладывая себе дорогу, и, добравшись, красная и растрепанная, прижала его к груди и воскликнула: «Я твоя жена!» Судейские остановились, а с ними и вся толпа; люди толкались, тесня друг друга, и шум стоял такой, будто вдруг разом зазвонили колокола, возвещающие о пожаре, о войне, о проповеди и празднестве. О случившемся сообщили городскому голове, и ему пришлось, повинуясь закону, отпустить преступника на свободу. Его увела эта тварь, подставившая ему вместо виселицы собственную шею.
Антония: Ну прямо конец света!
Нанна: Ха-ха-ха!
Антония: Чего ты смеешься?
Нанна: Я подумала о той, другой, которая, можно сказать, перешла в лютеранскую веру ради того, чтобы оказаться с ним в одной камере. Получается, что ее сердце было разбито трижды: первый раз, когда его увели из тюрьмы, второй – когда она думала, что его повесили, и третий, когда она узнала, что ее собственностью – всем ее имением и достоянием – завладела другая.
Антония: Возблагодарим же Господа, который трижды ее наказал.
Нанна: А теперь, сестричка, послушай другую историю.
Антония: С удовольствием.
Нанна: Жила-была одна женщина, ужасная привереда, сама, правда, хорошенькая, но ничего особенного, просто миловидная. Что бы ей ни показали, все ей было не так, на все она морщила нос и поджимала губы. Эдакая брезгливая кошка, своевольная, наглая, капризная, зануда, каких не знал свет. Все, что она видела вокруг, ее не устраивало: глаза, ресницы, лбы, носы, губы. Ни разу ей не попались зубы, о которых она не сказала бы, что они черные, или редкие, или слишком длинные. Она не знала ни одной женщины, которая, по ее мнению, была бы способна поддержать светский разговор, а платья на всех них без исключения висели, как на вешалках. Если она замечала, как какая-то дама поглядывает на мужчину, она говорила: «А я-то считала, что она порядочная, а она вон какая! Кто бы мог подумать! Я готова была поклясться…» Эта привереда одинаково поносила и тех женщин, которые любили покрасоваться в окошке, и тех, которые никогда к нему не подходили. Одним словом, она критиковала всех подряд, и люди стали ее избегать, боясь сглаза. Даже в церкви во время мессы она давала понять, что все тут не по ней: скажем, слишком воняло, даже ладан и тот вонял. «И это называется „подмели“? – морщась, говорила она. – Это называется „прибрались“?» Твердя «Pater noster», она буквально обнюхивала каждый алтарь и всюду находила повод, чтобы выразить неудовольствие. «Ну и покровы!» – «И это подсвечники?» – «Что за скамейки!» Когда читали Евангелие, она не желала подниматься вместе со всеми в положенных местах и только покачивала головой, словно не слыша слов священника. Принимая просфору, она обязательно замечала, из какой плохой муки она выпечена, а опустив палец в святую воду перед тем как перекреститься, говорила: «Просто срам, ее никогда не меняют». Какой бы мужчина ей ни встретился, она морщилась и восклицала: «Ну и индюк!», или: «Какие тощие ноги!», или: «Что за ножищи!», или: «До чего же нескладный!», или: «Настоящий скелет!», или: «Ну и рожа!» И вот эта-то особа, которая, видимо, полагала, что в ней-то есть все, чего не хватало другим женщинам, положила глаз на одного монаха, который ходил по домам за подаянием с дырявым мешком за плечами и колотушкой в руке. Он постучал как-то в ее дверь, и она увидев его молодость, здоровье и простоту, вовлекла его в любовную связь. Утверждая, что нищий должен получать подаяние прямо из господских рук, а не от прислуги, она завела обычай сама выносить его монаху. А если муж говорил: «Пусть отнесет служанка», – она вступала с ним в многочасовой спор на тему о том, что такое милостыня и какая разница между тем, когда подаешь сам и когда поручаешь это прислуге. И когда она хорошенько познакомилась с этим вечно голодным супохлёбом, приносившим ей в подарок восковые изображения Святого Агнца, она кое о чем с ним и договорилась.
Антония: О чем же это?
Нанна: О том, что он заберет ее к себе в монастырь.
Антония: Каким же это образом?
Нанна: Переодев монахом. И вот, желая создать повод для бегства из дома, как-то вечером она затеяла с мужем спор, утверждая, что августовская Мадонна приходится на шестнадцатое число, и довела его до такого бешенства, что он схватил ее за горло и, наверное, свернул бы шею, если б не вмешалась мать.
Антония: Вот упрямая дура!
Нанна: Придя в себя, она начала кричать: «А, значит вот ты как! Ну все, это тебе даром не пройдет, я пожалуюсь братьям. С женщиной ты куда как смел, а вот попробуй с мужчиной, тогда поглядим! Все, с меня довольно, больше я терпеть не намерена. Уйду в монастырь – лучше питаться травой, чем получать от тебя колотушки. Или утоплюсь в отхожем месте, даже это лучше, чем жить с тобой». Всхлипывая, она уселась, уткнув голову в колени, отказалась ужинать и, наверное, просидела бы так до утра, если бы мать не увела ее с собой, причем ей пришлось два раза отбивать ее у мужа, который хотел буквально разорвать ее в клочья. Ну а монах (лет ему было около тридцати, высокий, смуглый, худой, веселый, общительный) на другой день пришел за милостыней, подгадав так, чтобы мужа не было дома. Услышав стук в дверь и обычную фразу «Подайте милостыню монахам», щедрая дарительница, как всегда, сама вышла к просителю, и они договорились бежать на следующее утро. Монашек ушел, а назавтра, за час до рассвета, раньше булочника, появился около ее дома с плащом монаха в руках, постучался и крикнул: «Давайте!» Наша гордячка живо вскочила с постели, приговаривая: «Кто же о тебе позаботится, если ты сам о себе не позаботишься?», пнула ногой в дверь служанки, крикнув: «Вставай и убирайся вон!», сошла вниз, открыла дверь и впустила супохлёба в дом. Потом сняла накинутую в спешке рубашку, положила ее вместе с домашними туфельками на край колодца, переоделась в монашеское платье, вышла, захлопнула за собой дверь и, никем не замеченная, скрылась вместе с монахом. Тот привел ее в келью и сразу же задал ей овса. Он уложил ее на свою провонявшую клопами кровать с соломенным изголовьем, прямо на толстую подстилку, прикрытую двумя узкими, грубыми простынями, задрал рясу и, сопя и дергаясь, принялся за работу. Это было в точности как августовское предгрозовое ненастье, когда бурные порывы ветра ломают и валят оливковые, вишневые, лавровые деревья. Крохотная, длиною в два шага комнатка вся ходила ходуном, сотрясаемая ударами его ляжек, упала на пол дешевенькая картинка с изображением Мадонны, которая огарком свечи была прикреплена к стене, а женщина, катаясь по постели, только мурлыкала, как кошка, которую чешут за ухом. Наконец ее дружок, крутивший мельничное колесо, пустил на него воду…
Антония: Не воду, а масло, если ты хочешь выражаться правильно. Недавно я говорила с матерью той, что зовется Мне-Мама-Не-Велит, она научила меня правильно употреблять такие слова, как «мурлыкать», «кончить», «трепетать».
Нанна: Как это?
Антония: Она сказала, что сейчас появился новый язык, и ее дочь – в нем большая дока.
Нанна: Что это еще за новый язык? И где ему учат?
Антония: Я же говорю – Мне-Мама-Не-Велит. Она вышучивает каждого, кто не умеет говорить правильно. Она утверждает, что теперь нужно говорить не «щеки», а «ланиты», не «груди», а «перси», не «глаза», а «очи», не «дергаться», а «трепетать», не «потечь», а «кончить». А уж слово «забавляться», к которому ты прибегала не меньше ста раз, – это вообще ее конек. Думаю, что приверженцам этой школы хотелось бы переместить букву «х» в самый зад, что, конечно, куда аристократичнее.
Нанна: Ну, это их дело. Что до меня, то я-то как раз люблю, чтобы ее помещали спереди, прямо за той дверцей, из которой меня некогда выкакали. И слово «болтать» мне нравится больше, чем «пустословить», а «полоумный» – больше, чем «душевнобольной», просто потому, что так говорят в моих родных краях. Но вернемся к монаху. К обоюдному удовольствию, он отведал нашу даму дважды, не вынимая клюва из блюдца.
Антония: Надо же!
Нанна: Так как ему пора было отправляться по делам, он запер женщину в келье, предварительно уложив ее под кровать на случай, если кто-то зайдет. Покружив по улицам и собрав немного муки для просфор, он направился к дому своей похотливой подруги, чтобы узнать, что тут произошло после ее levamini{88}. Еще на подходе до него донесся какой-то шум, а приблизившись вплотную, он услышал голос ее матери и служанок, которые кричали, высунувшись в окно: «Крюки, несите крюки! И веревки, побольше веревок!»
Антония: Зачем им понадобились крюки?
Нанна: А вот зачем. Заметив, что их капризницы нету дома, они принялись ее звать, потом искать – повсюду, наверху и внизу, и, увидев на краю колодца туфельки и рубашку, решили, что она в него бросилась. «Сюда! Все сюда!» – закричала мать. Сбежались соседи и стали помогать ей выуживать из колодца ту, которая ухватила свою удачу за хвост и теперь спокойно спала в келье. Сердце разрывалось при виде бедной старухи, которая забрасывала в колодец крюк и приговаривала: «Цепляйся, доченька, милая моя доченька, это я, твоя мама, твоя добрая мама… А он, этот подлец, этот мерзавец, этот иуда, эта скотина!» Ничего не зацепив…
Антония: «Ничего не зацепив!» Нынче сказали бы: «Ничего не обнаружив в колодце…»
Нанна: Ничего не обнаружив в колодце, она в отчаянии отшвырнула крюк и, сцепив пальцы, как это делают, когда читают молитву, обратилась к небу: «Господи, и ты считаешь это справедливым, чтобы моя доченька, такая хорошенькая, такая ученая, никому не делавшая зла, погибла подобным образом? Так-то ты оценил мои молитвы и милостыню, которую я подавала во имя Твое? Да я лучше умру, чем поставлю тебе хотя бы одну свечку!» Тут она заметила в толпе монаха, который не мог удержаться от улыбки, слушая эти жалобы, и, не подозревая об истинной участи своей дочери, решила, что он, как обычно, явился за мукой. Схватив беднягу за капюшон, она выволокла его со двора, как будто хотела с его помощью свести счеты с Богом, позволившим ее дочери броситься в колодец. «Ах ты, лизоблюд, – кричала она, – ах ты, супохлёб, несытое твое брюхо! Мошенник, нечестивец, нарушитель постов, грязная свинья, чернокнижник, обжора, пердун, винная бочка!» Услышав, как она его честит, люди чуть не обмочились от смеха. Ему же было интересно послушать, о чем толкует народ, верит ли он в это самоубийство. Нашлись старушки, которые помнили, как рыли этот колодец; они говорили, что на дне от него отходит во все стороны множество ответвлений и несчастную, конечно, унесло в одно из них. Услышав это, мать снова заплакала. «Ах ты, моя доченька, – причитала она, – ты умрешь там от голода, и я никогда больше не увижу, как ступаешь ты по земле – такая красивая, такая грациозная, такая добрая». И хотя она сулила златые горы всякому, кто согласится спуститься в колодец, все боялись заблудиться в норах, о которых говорили старухи, и, отвернувшись от несчастной матери, шли себе с Богом прочь.
Антония: Ну а муж что?
Нанна: Муж вел себя, как кот, который забрел в чужой дом и обжег там хвост. Он не решился выйти к людям: во-первых, все прямо говорили, что она бросилась в колодец оттого, что он дурно с ней обращался, а во-вторых, он боялся, что теща в самом деле выцарапает ему глаза. Но укрыться от нее ему все-таки не удалось. «Ну что, подлец, теперь ты доволен? – набросилась на него старуха. – Это ты своим пьянством, игрой и распутством загнал в колодец мою девочку, мою радость. Быстрей надень крест на шею, иначе я разорву тебя собственными руками. Погоди, дождешься и ты своего часа, никуда не денешься. Получишь и ты наконец по заслугам. Вот он, убийца, скажут люди, вот он, злодей, вот он, душегуб». Бедняга выглядел как боязливая барышня, что зажимает себе уши при звуке выстрела. Дождавшись, когда теща устала поливать его своим ядом, он сбежал в свою комнату и закрылся, раздумывая о смерти жены, которая казалась ему очень странной. А обезумевшая от горя мать нашей капризницы, поняв, что ничего не поделаешь, превратила колодец в настоящий алтарь: она прикрепила к нему все образа, которые нашлись в доме, зажгла освященные десять лет назад свечи и каждое утро, перебирая четки, молилась тут о душе своей дочери.
Антония: А куда отправился монах, после того как его, схватив за капюшон, вышвырнули из дома?
Нанна: Вернулся в келью, вытащил из-под кровати свою сучку и все ей рассказал. Они так смеялись! Так смеялся народ, глядя на шутовские проделки маэстро Андреа и Страшино, упокой Господи их души{89}.
Антония: Да, смерть поступила жестоко, похитив их у Рима. С тех пор как город овдовел, он не знает больше ни карнавалов, ни настоящих Стаццони{90}, ни праздника винограда – в общем, никаких развлечений.
Нанна: Ты не права. Ты могла бы так говорить, если бы Рим лишился также и Россо{91}, но он пока жив и на славу потешает нас своими шутками. Но вернемся к нашему монаху, который провел целый месяц, ежедневно делая по семь, восемь, девять, а то и десять миль, но возвращался в свою Иосафатскую долину всегда крепким, сильным и готовым к бою.
Антония: А чем он ее кормил?
Нанна: Да чем угодно. Ведь его делом было добывать для монастыря провизию, и он три раза в неделю наведывался в крестьянские дома, заглядывал на кухни и на гумна и всякий раз приводил в монастырь осла, нагруженного дровами, хлебом и лампадным маслом. И так как добывал все это он, он этим и распоряжался. К тому же он любил работать на токарном станке и делал неплохие деньги, продавая детям волчки, а мастерицам из знаменитого своим льном Витербо – песты и веретена. Кроме того, ему шла десятая часть выручки от продажи восковых свечей, которые зажигали на кладбище в день поминовения усопших. Да, и еще повара отдавали ему куриные головки, лапки и потроха. Однако пришел день, когда идол нашей капризной дамы (которая, поместив свое тело в раю, о душе думала не больше, чем думаем мы о войне гвельфов и гибеллинов{92}) вызвал вдруг подозрение у монастырского садовника. Тот заметил, что он рвет в огороде редко употреблявшиеся сорта салата, и, сопоставив это с его изможденным видом – худой, с запавшими глазами и нетвердой походкой, а также с тем, что постоянно видел его с яйцом в руке, сказал себе: «Тут что-то не так». Садовник поделился своими подозрениями со звонарем, тот поговорил с поваром, повар с пономарем, пономарь с настоятелем, настоятель с главой местной церкви, глава церкви с генералом ордена. У кельи монаха установили наблюдение и, дождавшись, когда он уйдет в город, открыли дверь специально сделанным ключом. Открыв, они обнаружили там оплакиваемую матерью покойницу, которая так растерялась, услышав: «Выходи», – что лицо у нее стало в точности как у ведьмы, когда под столбом, к которому она привязана, поджигают хворост. Никому ничего не сказав, они кликнули монаха, который как раз возвратился из города, связали его, и ты очень ошибаешься, если думаешь, что они стали с ним церемониться. Его заперли в темной келье, в которой на целую пядь стояла вода, и держали там, давая в день два ломтя хлеба – один утром, другой вечером, стакан воды, разбавленной уксусом, да полголовки чеснока. Потом они стали обсуждать, что делать с женщиной. «Похороним ее заживо», – сказал один. «Пусть умрет в тюрьме, как и он», – сказал другой. «Давайте вернем ее домой», – сказал третий, самый милосердный. Но нашелся еще один, самый мудрый из всех, который сказал: «Давайте побалуемся с нею несколько дней, а потом Господь нам подскажет, что делать дальше». Услышав такое предложение, засмеялись и молодые, и пожилые, даже старики и те захихикали. В общем, они решили выяснить, сколько нужно петухов, чтобы ублаготворить одну курицу. Любительница морковки, услышав этот приговор, тоже не удержалась от улыбки, сообразив, сколько петухов ей предстоит ублажить. Когда наступил час ночной тишины, с нею посредством рук побеседовал генерал, потом глава местной церкви, потом настоятель, а вслед за ним все остальные, от звонаря до огородника, стали карабкаться на ореховое дерево и трясти его так, что даже она осталась довольна. Два дня подряд воробьи только тем и занимались, что взлетали на стог, а потом с него слетали. Спустя несколько дней выпустили из преисподней и бедного узника. Он всё всем простил и так хорошо со всеми поладил, что забавлялся отныне со своею дамой в компании с остальными святыми отцами. Можешь себе представить, что целый год ее перемалывали эти жернова?