Текст книги "Рассуждения"
Автор книги: Пьетро Аретино
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Антония: Позволь, я тебя перебью. В самом начале ты сказала, что мир теперь иной, чем был он в твое время, и я думала, что услышу от тебя о жизни монахинь примерно то, что написано в Житиях.
Нанна: Значит, я неправильно выразилась; я имела в виду, что теперь монахини не такие, какими они были в древние времена.
Антония: Значит, ты просто оговорилась.
Нанна: Да какое это имеет значение, я уж и не помню, как я сказала. У меня есть кое-что и поинтереснее. Так вот: дьявол ввел меня в искушение, и я, разумеется втайне от бакалавра, дала себя оседлать одному монаху, который только что закончил ученье; так повелось, что он, тоже ничего не знавший о бакалавре, то и дело забирал меня из монастыря, чтобы сводить куда-нибудь поужинать. И вот однажды он неожиданно явился вечером, сразу после «Ave Maria»{65}, и сказал: «Дорогая моя девочка, окажи любезность, позволь отвести тебя сегодня в одно место, где ты получишь огромное удовольствие; ты не только услышишь там божественную музыку, там тебе еще представят замечательную комедию». Так как в голове у меня гулял ветер, я, ни минуты не раздумывая, принялась с его помощью переодеваться: снимаю с себя монашеское одеяние и надеваю роскошное – мужской костюм, который подарил мне мой первый возлюбленный. Затем водружаю на голову зеленую шелковую шляпу с алым плюмажем и золотым фермуаром, накидываю на плечи плащ, и мы выходим. Всего два шага, и мы оказываемся в каком-то тупике, длинном и узком; мой приятель тихонько свистит, мы слышим на лестнице шаги, потом дверь около нас отворяется, и на пороге появляется паж с канделябром, в котором горят белые восковые свечи. Держась за руки, мы поднялись по лестнице и очутились в роскошном зале. Паж с канделябром отодвинул занавес, за которым находилась соседняя комната, и сказал: «Прошу вас, ваша милость, входите». Мы вошли, и, как только я оказалась в комнате, все, кто там был, сняв шляпы, поднялись со своих мест: так делают прихожане, когда подходят в церкви под благословение. Это было место, где собирались парочками служители церкви всех рангов, сомнительное сборище, куда стекались отовсюду монахи и монахини, как стекаются к ореховому дереву Беневенто колдуны и колдуньи. Когда все снова сели, по залу прошел шепоток – все обсуждали мое личико, а личико, скажу я тебе, была у меня прехорошенькое.
Антония: Охотно верю; если ты и в старости так хороша, то уж в молодости, наверное, была хоть куда.
Нанна: Мы с моим другом и так были разгорячены, а тут еще зазвучала прекрасная музыка, взволновавшая меня до глубины души. Музыкантов было четверо, перед ними лежали ноты, и один из них, аккомпанируя себе на лютне, в лад с остальными спел «Дивные ясные очи». Потом настал черед балерины из Феррары, чей изящный танец всех привел в восхищение; она делала каприолы так, что даже козленок не сделал бы лучше, и все это с такой легкостью, Антония, с такой грацией, что просто не отвести глаз. А какое было чудо, когда она, поджав на манер цапли левую ногу, стала кружиться на правой, как кружится точильное колесо, и ее юбка, раздуваемая движением, превратилась в плоский круг и стала похожа на флюгер, который вращает ветер на крышах хижин, или на тот бумажный, который дети прицепляют к палке и потом бегут, вытянув ее перед собой, и радуются, когда он вертится так, что его становится почти не видно.
Антония: Благослови ее Бог!
Нанна: Ха-ха-ха! Я смеюсь, потому что вспомнила одного типа из этой компании, его называли Сын Джамполо, и, кажется, это был венецианец. Он прятался за дверью и говорил оттуда на разные голоса. Он так изображал носильщика, что ему позавидовал бы даже уроженец Бергамо{66}. Носильщик расспрашивал какую-то старуху о ее госпоже, а потом он же голосом старухи отвечал: «А чего тебе надо от моей госпожи?» А он ей: «Да хотел бы поговорить». А потом негодяй обращался уже прямо к даме: «О моя госпожа, я чувствую, что умираю, внутри у меня все кипит, как требуха в котелке». Разжалобив даму своими причитаниями, он начинал ее лапать и при этом отпускал такие словечки, что она уже вот-вот была готова нарушить обет воздержания и поста. Но тут появлялся впавший в детство старый муж и при виде носильщика поднимал жуткий крик: так кричит крестьянин, заставший вора в тот момент, когда он складывает себе в мешок его вишню. А носильщик на это: «Ах, что вы, мессир!» – и все смеялся, все смеялся, изображая из себя дурачка. «Ну, иди с Богом, пьяный осел», – сказал наконец старый муж и, приказав служанке стащить с себя башмаки, принялся рассказывать жене какую-то ахинею про персидского и турецкого султана. Все просто помирали со смеху, когда он, распустив пояс, клялся никогда больше не есть кушаний, от которых пучит. А когда он улегся и захрапел, венецианец снова заговорил голосом носильщика: он вернулся к даме и так ее смешил и упрашивал, что она дала ему вытрясти свою горжетку!
Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: А что, ты бы действительно не удержалась от смеха, если б услышала, как они возились, как во время этой возни ругался носильщик и как замечательно его ругательства сочетались с крепкими словечками дамы, которая оказалась из породы Сделай-Мне-Еще. Ну, а когда закончилась эта пропетая на разные голоса вечерняя служба, мы перешли в зал, где все было готово для разыгрывания комедии; занавес должен был уже открыться, но тут кто-то громко постучал в дверь – шум от разговоров был такой, что тихого стука никто бы не расслышал. Бросив занавес, пошли отворять и отворили дверь бакалавру. Потому что это, оказывается, именно бакалавр, проходя мимо, постучался, ничего не зная о моей измене; ну, а когда он поднялся наверх и увидел, как я любезничаю со студентом, то поддался тому ужасному чувству, которое, как удар молота по голове, лишает человека рассудка. С тою же яростью, с какой дворовый пес набросился на сучку (помнишь рассказ монаха?), он схватил меня за волосы и протащил через весь зал, а потом вниз по лестнице, не обращая внимания на мольбы, с которыми обращались к нему все, кроме моего студента: студент при появлении бакалавра бесследно исчез, как исчезают в небе огни фейерверка. Продолжая осыпать побоями, бакалавр привел меня в монастырь, созвал всех сестер, привязал меня задом вверх к чьей-то спине и выпорол с тем же хладнокровием, с каким делают это монахи, когда наказывают младшего по званию за то, что тот плюнул в церкви. Он так отстегал меня ремнем, что зад у меня распух на целую пядь, но больше всего огорчило меня то, что настоятельница приняла его сторону. Восемь дней я пролежала в постели, смазывая и промывая розовой водой больные места, а потом дала знать матери, что если она хочет видеть меня живой, пускай приезжает. Увидев, на кого я похожа, и приписав мою болезнь посту и раннему вставанию, мать решила тут же забрать меня с собой, и никакие уговоры сестер и монахинь не могли заставить меня задержаться здесь хотя бы на один день. Когда мы оказались дома, отец, который боялся матери, как не знаю чего, хотел было бежать за врачом, но по понятным причинам его не пустили. Я не могла скрыть раны на своем заду, по которому ремень прошелся так, как вечерами Страстной Недели мальчишки прохаживаются деревянными трещотками по церковным дверям и алтарным скамеечкам{67}, и мне пришлось сказать матери, что ягодицы стали нарывать после того, как я посидела на гребне с железными зубьями, которым дерут паклю. Мать только усмехнулась моей глупой выдумке, потому что было видно, что гребень оцарапал мне не только зад (не дай Бог, чтоб такое случилось с твоим!), но и сердце, однако сочла за лучшее промолчать.
Антония: Теперь я начинаю понимать, почему ты сомневаешься, думая, отдавать ли Пиппу в монастырь. Помню, моя мать, да будет благословенна ее память, рассказывала мне, что в одном монастыре жила сестра, которая каждый третий день притворялась больной, потому что хотела, чтобы врач сунул свой урыльник ей под юбку.
Нанна: Я знаю, о ком ты говоришь; я не стала о ней рассказывать, потому что у меня слишком мало времени. Ну а теперь, после того как я целый день развлекала тебя своей болтовней, я хочу, чтобы сегодня ты пошла ко мне.
Антония: Как тебе будет угодно.
Нанна: Кое в чем мне поможешь, а утром, после завтрака, в этом же винограднике, под этой же фигой, мы поговорим о жизни замужних женщин.
Антония: Пожалуйста, я к твоим услугам.
Сказано – сделано; оставив все свои пожитки в винограднике, они направились к дому Нанны, который был на улице Скрофа. Они пришли туда, когда уже стемнело, и Пиппа приняла Антонию с великим гостеприимством. Потом наступил час ужина, они поели и, посидев немного за столом, отправились спать.
Второй день Аретиновой забавы, в который Нанна рассказывает Антонии о жизни замужних женщин
Нанна и Антония поднялись в тот самый час, когда впавший в детство старый рогоносец Титон прятал от глаз Дня рубашку своей жены{68}, боясь, как бы этот сводник не передал ее Солнцу, ее сожителю; увидев это, она вырвала рубашку из рук старого безумца и, не обращая внимания на его воркотню, явилась перед всеми прекраснее, чем когда-либо, решив назло мужу отдаться возлюбленному двенадцать раз и засвидетельствовать этот факт у всеобщего нотариуса, который зовется Часами.
Быстро одевшись, Антония еще до утренних колоколов переделала все те мелкие дела, которые докучали Нанне, как докучают святому Петру заботы о строительстве его Храма{69}. Потом подруги хорошенько позавтракали и вернулись на виноградник, где уселись под той же самой фигой, под которой сидели накануне; солнце уже начинало припекать, и было самое время, спасаясь от жары, пустить в ход веер болтовни. Сложив на коленях руки, Антония взглянула на Нанну и сказала: «Вчера ночью я проснулась и долго не могла уснуть, все думала о безумных матерях и глупых отцах, которые полагают, что стоит их дочери стать монахиней, как у нее тут же пропадет аппетит. Что за несчастная жизнь у этих девочек! Неужто непонятно, что они тоже созданы из плоти и крови, а запреты лишь подогревают желания! Я, например, всегда умираю от жажды, когда дома нет вина. А потом, пословицы никогда не врут, и, если говорят, что «монахиня – монаху жена» или, еще того чище, «монахиня – всякому жена», то, значит, так оно и есть. До вчерашнего дня, пока я не попросила тебя рассказать мне об их жизни, я об этом как-то не задумывалась.
Нанна: Значит, не напрасно я старалась.
Антония: Проснувшись, я до рассвета не могла найти себе места, как тот игрок, знаешь, который уронит карту или кость или у которого погаснет свеча: он не успокоится, пока не подымет упавшее и не зажжет свечу снова. Я рада побывать у тебя на винограднике, который благодаря твоей щедрости всегда для меня открыт, но еще больше я рада тому, что без стеснения тебя обо всем расспросила, а ты мне так любезно все объяснила. Ну а теперь – в добрый час. Так что же придумала твоя мать, после того как порка отвратила тебя от монастырской любви?
Нанна: Она оповестила всех о том, что выдает меня замуж, а объясняя причину моего отречения от монашеского сана, напридумывала столько небылиц, что многие остались в убеждении, будто нечистой силы в монастырях больше, чем в Парме фиалок! В конце концов слух обо мне дошел до ушей одного бездельника, из тех, знаешь, что живут, чтобы есть, и он вбил себе в голову, будто до смерти хочет на мне жениться. А так как деньги у него водились, мать (к тому времени она была мне и за отца, потому что отец по воле Божьей скончался) согласилась. И вот, короче говоря, наступила ночь, в которую должен был быть заключен наш плотский союз и которую мой бездельник А-Не-Подремать-Ли-Мне-У-Огонька ждал, как крестьянин ждет урожая. И тут дорогая моя матушка, которая прекрасно знала о беде, приключившейся с моею девственностью, придумала замечательную хитрость. Когда к свадьбе резали каплунов, она взяла немного крови и налила в яичную скорлупу; потом наказала мне как можно дольше ломаться и противиться и уложила в постель, предварительно испачкав кровью каплуна то самое устье, из которого впоследствии вылезла моя Пиппа. Я легла, лег и муж; но стоило ему потянуться меня обнять, как я, скорчившись, забилась в дальний угол кровати, а когда он сделал попытку коснуться моей цитры, я вообще свалилась с постели ка пол. Он бросился меня поднимать, умоляюще при этом приговаривая: «Не надо бояться, я не сделаю вам ничего плохого». Однако слышу, на шум уже бежит мать, отворяет дверь и входит со свечой в комнату. Лаской и уговорами она помирила меня с моим славным пастырем, но когда тот снова попытался раздвинуть мне ноги, то, пролив семь потов, – ну прямо крестьянин на молотьбе! – добился только того, что изорвал на мне рубашку, после чего с проклятиями отступился. Даже привязанный к колонне одержимый, когда из него изгоняют бесов, не слышит столько заклинаний, сколько выслушала от него я, и в конце концов, проливая слезы, бранясь и причитая, я распахнула-таки перед ним футляр своей скрипки. Весь дрожа от возбуждения, он попытался засунуть мне тампон в рану, но я дернулась и сбросила с себя седока; однако он снова терпеливо взгромоздился в седло и сумел наконец воткнуть свой тампон так ловко, что он вошел. Лакомясь сладким блюдом, я совсем было позабылась, как свинья, когда ее почесывают, и закричала только тогда, когда зверек уже вылез из норки. Но зато закричала так, что на мои вопли сбежались к окнам соседи, а к нам снова пожаловала мать. Увидев, что простыня и рубаха новобрачного испачкана куриной кровью, она уговорила его на первый раз этим и удовольствоваться и увела меня спать к себе. Наутро все соседи дружно славили мою честность, и во всем квартале только об этом и говорили. Когда все свадебные церемонии закончились, я, подобно остальным, снова начала ходить в церковь и посещать праздники и, завязав знакомство с несколькими дамами, сделалась поверенной их тайн.
Антония: Ну-ка, ну-ка…
Нанна: Я сделалась своей в доме одной богатой и красивой горожанки, жены видного купца, молодого, пригожего, остроумного и настолько в нее влюбленного, что ночью ему снилось то, чего она потребует от него утром. Однажды я сидела у нее в комнате и случайно бросила взгляд на дверь, ведущую в чулан, мне показалось, что в скважине что-то мелькнуло, быстро как молния.
Антония: Что же это было?
Нанна: Я присмотрелась внимательно и поняла, что за дверью кто-то есть.
Антония: Милое дело!
Нанна: Подруга между тем замечает мои взгляды, я замечаю, что она их замечает, и вот глядим мы друг на друга и я говорю: «А когда вернется ваш муж? Ведь он вчера уехал в деревню?» – «А Бог его знает, – отвечает она. – Будь моя воля, он бы никогда не вернулся». – «Почему?» – спрашиваю я, а она говорит: «Пусть отсохнет язык у того, кто будет об этом болтать, но мой муж совсем не такой, каким кажется, клянусь этим крестом» – и, сложив пальцы крестом, она их поцеловала. «Как это не такой? – говорю я. – Все женщины вам завидуют, чем вы недовольны? Расскажите, если не секрет». А она мне в ответ: «Значит, хочешь, чтобы я назвала все своими именами? Так вот, он просто тщеславный индюк, от которого только и проку, что он одевает меня по последней моде. Ну, а мне совсем не это нужно; как говорится у нас в Евангелии: „Не единым хлебом сыт человек“. Признав, что она кругом права, я говорю: «Что ж, я вижу, вы настоящий кладезь премудрости, раз понимаете, как коротка отпущенная нам жизнь». – «Для того чтобы ты окончательно в этом убедилась, – отвечает она, – сейчас я покажу тебе кладезь, откуда я черпаю свою премудрость». Она открывает дверь в чулан, и я, протянув руку, натыкаюсь там на мужчину, из тех, знаешь, что сплошные мышцы, а она – ты не поверишь! – прямо у меня на глазах ложится на него, так что крыша оказывается поверх трубы, и заставляет с одного удара забить два гвоздя, приговаривая при этом: «Лучше быть дурной женщиной, но счастливой, чем порядочной, но несчастной».
Антония: Эти бы слова да высечь золотыми буквами.
Нанна: Потом она позвала молоденькую служанку, ведавшую ее удовольствиями, и приказала увести парня тем же путем, каким он пришел, предварительно одарив его цепочкой, которую сняла с шеи. Расцеловав ее в рот, в лоб и в обе щеки, я поспешила домой, чтобы проверить, чистое ли исподнее носит мой слуга. Дверь оказалась открытой, я послала горничную зачем-то наверх, а сама спустилась в первый этаж, где была его каморка. При этом я сделала вид, будто тороплюсь в отхожее место, так как мне срочно понадобилось отлить. Но покуда я шла, до меня донесся вдруг тихий разговор, из которого стало ясно, что у слуги меня опередила мать. Я послала ей свои благословения, как посылала она мне свои проклятия, когда я притворялась, будто не хочу уступить мужу, и повернула назад. Подымаюсь я по лестнице, расстроенная тем, что узнала, и вдруг – на тебе – мой бездельник-муж. Пришлось удовольствоваться им; конечно, это было не то, чего хотелось, но уж как получилось.
Антония: Почему не то, чего хотелось?
Нанна: Да потому что любой мужчина всегда лучше, чем собственный муж. Заметь, как нравится всем обедать не дома, – это то же самое.
Антония: Это верно, перемена блюд возбуждает аппетит. Недаром есть пословица «Кто угодно – только не жена».
Нанна: Случилось мне как-то поехать в свое имение, где по соседству жила одна, ну скажем так, знатная дама, этого будет довольно. Она приводила в отчаяние своего мужа тем, что желала весь год жить в деревне. Когда он описывал ей прелести городского житья и неудобства деревенского, она всегда отвечала: «Я равнодушна к роскоши; я не хочу вводить людей в грех, заставляя их мне завидовать: я не ценю общество и не люблю празднеств; я не хочу подвергаться опасностям; мне достаточно ходить к мессе по воскресеньям; я знаю, как мало идет денег здесь и как много приходится бросать на ветер в городе, который тебе так любезен и в котором ты можешь продолжать жить, если хочешь, а если не хочешь, оставайся со мной». Благородный синьор, который, если б даже захотел, не мог не возвращаться в город, вынужден был оставлять ее одну иной раз даже на целых две недели.
Антония: Кажется, я догадываюсь, чего она добивалась.
Нанна: Она добивалась деревенского капеллана. Если б доходы этого капеллана были так же велики, как кропило, которым он разбрызгивал святую воду в саду знатной дамы (ты еще услышишь, как она заставила его это делать), он жил бы лучше любого монсиньора. О, эта палка, что внизу живота, была у него действительно громадная! И крепкая, очень крепкая! Зверь, а не палка!
Антония: Ах, язви его душу…
Нанна: Госпожа Хочу-Жить-В-Деревне увидела его однажды в тот момент, когда он мочился у нее под окном, не подозревая, что на него смотрят. Она сама мне об этом рассказала, откуда я все и знаю. Увидев его толстый белый хвост длиною в локоть, увенчанный колечком золотистых волос, с коралловой головкой, изящно прорезанной дырочкой, с веной, красиво змеящейся по спинке, хвост не задранный и не поджатый, а спокойный, как тяжелый фасолевый стручок, поместившийся меж двух живых шаров, круглых, подобранных, более прекрасных, чем те, что держит в своих лапах Орел на дверях Посла{70}, – одним словом, увидев этот драгоценный карбункул, дама поспешила коснуться рукою земли, чтобы не родить потом дитя, меченное родинкой такой же формы{71}.
Антония: А что, вот было б дело, если б она, забеременев от одного только его вида, дотронулась до носа и родила потом дочку, у которой на лице отпечатались бы эти шары!
Нанна: Ха-ха-ха! После того как она коснулась рукою земли, она вдруг так возжелала хвоста этого барана, что ей стало дурно и ее уложили в постель. Муж, удивленный странным припадком, поспешно вызвал из города врача, который пощупал у нее пульс и спросил, был ли стул.
Антония: Клянусь честью, кроме нижнего перегонного куба, – мол, как он работает, – их больше ничего не интересует.
Нанна: Это ты верно говоришь. Так вот, дама ответила врачу, что нет, не был, – и тот тут же назначил ей процедуру, от которой она отказалась. Слезы навернулись у мужа на глазах, когда он услышал, что она просит позвать священника. «Я хочу исповедаться, – сказала она. – Если Богу угодно, чтобы я умерла, мне угодно достойно принять свою участь; хотя оставлять тебя, муж мой, мне тяжело». При этих словах дурачок бросился ей на шею, плача так, будто его поколотили, а она поцеловала его и сказала: «Мужайся». Явился растерянный священник; в ту минуту, когда он входил, врач, следивший за состоянием дамы, держал руку на ее пульсе и очень удивился, заметив, как он оживился при появлении священника. Выступив вперед, священник сказал: «Бог пошлет Вам выздоровление». Она же, увидев, как приподнимается на месте гульфика его сутана, которую он носил подпоясанной, снова потеряла сознание и пришла в себя только тогда, когда ей смочили запястья розовым уксусом. Между тем ее муж, порядочный пентюх, приказал всем выйти из комнаты и вышел сам, притворив за собой дверь, чтобы никто не мог услышать слов исповеди; выйдя, он принялся обсуждать случившееся с врачом и услышал при этом множество всяких глупостей. И вот, покуда врач, которому бы только свиней холостить, беседовал со слизняком мужем, священник сел подле дамы на кровать и, не желая ее беспокоить, перекрестил собственною рукой. Он уже собирался спросить, когда она последний раз исповедовалась, как она вдруг вцепилась в его мгновенно затвердевший шнурок и потянула исповедника на себя.
Антония: И хорошо сделала.
Нанна: И что ты думаешь! Всего два выстрела, и он полностью излечил ее от дурноты.
Антония: Я думаю, что всяческой похвалы заслуживает дама. Это тебе не чистоплюйка, которая кончит, а потом скажет: «Мы, кажется, вспотели?»
Нанна: Приняв исповедь, священник поднялся и сел, положив руку ей на голову; как раз в это время муж робко заглянул в дверь и, увидев, что грехи отпущены, подошел к постели. Заметив, как прояснилось у больной лицо, он сказал: «Все-таки нет лучше врача, чем служитель церкви, ей-Богу нет; ты совершенно оправилась, а ведь была минута, когда я думал, что тебя потеряю». Обернувшись к мужу, дама со вздохом сказала: «Да, мне лучше», – а потом сложила ладони и стала бормотать «Confiteor»{72}, делая вид, будто заканчивает исповедь. Отпуская священника, она сунула ему дукат и два юлия{73}. «Юлии, – сказала она, – это за исповедь, а дукат – за то, чтобы вы отслужили для меня мессу Сан Грегорио»{74}.
Антония: Хорошо, давай следующую историю.
Нанна: Послушай-ка вот эту, она будет похлеще, чем та, что со священником. Жила в наших краях одна почтенная сорокалетняя матрона, у нее было тут богатое имение. Она происходила из знатной семьи, а ее муж был знаменитым адвокатом: он творил настоящие чудеса своими писаниями, которые собирал в толстые книги. Так вот, эта матрона, о которой идет речь, носила всегда только темное и целый день не находила себе места, если не отстоит утром пять или шесть месс. В общем, то была ходячая Авемария, алтарная скамейка, церковная швабра. Постилась она по пятницам круглый год, а не только в марте, во время мессы подавала голос, словно священнослужитель, и подпевала во время вечерней службы. Говорили, что под платьем она носит вериги.
Антония: В общем, куда до нее святой Вердине.
Нанна: Ну, что касается умерщвления плоти, то она раз во сто превосходила эту святую: башмаки носила только деревянные, в канун праздника святого Франциска и в Ассизи, и в Верние{75} позволяла себе съесть только кусочек хлеба, запивая его глотком простой воды; молилась до полуночи, спала всего несколько часов; постелью ей служила охапка крапивы.
Антония: А спала без рубашки?
Нанна: Этого я не знаю. И вот надо же, чтобы так случилось, что неподалеку от нас поселился в своем ските кающийся отшельник. Почти каждый день он приходил в деревню, чтобы промыслить себе какое-нибудь пропитание, и никогда не уходил с пустыми руками. Всем внушало сострадание его худое лицо, всклокоченные волосы, борода до пояса, власяница, камень, который он носил в руке в подражание святому Франциску. Благочестивый праведник пришелся по душе и жене адвоката, который в то время был занят в городе множеством судебных дел. Она одаривала отшельника щедрой милостыней и часто посещала его благочестивый и уютный скит, откуда приносила домой разные горькие травы, отказывая себе в сладких.
Антония: А какой у него был скит?
Нанна: Скит стоял на склоне довольно крутой горы, которая носила имя Голгофы. На самом ее верху, в центре, высился огромный крест с тремя деревянными гвоздями, наводившими страх на окрестных крестьян. На вершину креста был надет терновый венец, с перекладины свисали два бича, сделанные из завязанной узлами веревки, а у подножья лежал череп. По одну сторону креста в землю была воткнута палка с губкой на конце, а по другую – заржавленное копье с плоским наконечником. Под горой расстилался небольшой огородик, обсаженный розовыми кустами; входом в него служила сплетенная из ивовых прутьев калитка с деревянной щеколдой. И как бы вы ни старались, вам ни за что не удалось бы найти тут даже самого маленького камушка: так чисто содержал отшельник свой огород. На грядках, разделенных аккуратными дорожками, росло множество разных овощей: тут был латук, курчавый и крепкий, свежий, нежный синеголовник, чеснок, такой тугой, что не отколупнешь, замечательная капуста; нашлось местечко и для тимьяна, мяты, майорана, петрушки, а в самом центре подымалось высокое, тенистое миндальное дерево. Между грядок струились прозрачные ручейки, которые вытекали из источника, бившего из заросших травою камней у подножья горы. Вот этот-то маленький рай и посещала, как я уже тебе говорила, госпожа адвокатша. И вот однажды, повинуясь велению плоти, которой надоело завидовать душе, они спрятались от палящего солнца в хижине и, сами не зная как, согрешили. И надо же, чтобы как раз в это время один крестьянин (из тех, знаешь, у кого язык хуже бритвы) искал неподалеку потерявшегося сынка своей ослицы; случайно проходя мимо хижины, он заглянул внутрь и увидел там наших праведников, слепившихся на манер сучки с кобелем. Он вернулся в деревню и колокольным звоном собрал народ; побросав дела, сбежались почти все: и мужчины, и женщины, – причем женщин было не меньше, чем мужчин. Зайдя в церковь, они услышали, как крестьянин рассказывает священнику о чудесах, которые творит в своей хижине отшельник. Священник облачился в стихарь, накинул епитрахиль, взял молитвенник и, пустив впереди себя служку с распятием в руках, в сопровождении полусотни крестьян во мгновение ока добрался до хижины. Там он действительно увидел и Служителя Бога, и Служительницу Служителя, которые спали как убитые, причем отшельник храпел, так и не вытащив свой бич из зада благочестивой почитательницы Бечевы. В первую минуту толпа онемела: так немеет благородная дама при виде жеребца, взгромоздившегося на кобылу. Потом женщины отвернулись, а мужчины расхохотались так, что всполошились даже разбуженные сони. Священник же при виде тесно слившейся парочки вдруг грянул, как целый церковный хор: «Et incarnatus est»{76}.
Антония: Я думала, что превзойти в распутстве монахинь не может никто, но, оказывается, ошибалась. И что же, отшельник с праведницей, наверное, умерли прямо на месте?
Нанна: Ха! Скажешь тоже, умерли! Как только рашпиль выскользнул из отверстия, дама поднялась и, дважды обмотав вокруг талии скрученную виноградную лозу, которая служила ей поясом, сказала: «Синьоры, почитайте сначала Жития Святых, а уже потом подвергайте меня испытанию огнем и всем прочим; ведь согрешило не тело, а вошедший в него дьявол, так что несправедливо подвергать мукам тело». Ну, что тебе еще сказать? Мошенник, который подался в отшельники с горя, а до того побывал и в солдатах, и в душегубах, и в сводниках, сумел заговорить зубы всем, кроме меня и священника: я-то хорошо знала, откуда растет хвост у дьявола, а священник склонен был прислушиваться к признаниям дамы. Все остальные поверили отшельнику, который, клянясь святой лозой, служившей ему поясом, объяснил, что отшельников вводят во искушение злые духи по имени Суккубы и Инкубы. Ну, а наша горе-святоша, пока отшельник нес всю эту ахинею, успела придумать новую хитрость: она начала вдруг корчиться, задыхаться, закатывать глаза, кричать и биться так, что страшно было смотреть. «Вот он, злой дух, вселившийся в тело несчастной!» – воскликнул отшельник. А когда местный староста приказал схватить грешницу, она стала кусаться, испуская ужасные крики. Понадобился десяток крестьян, чтобы ее связать; женщину привели в церковь и трижды прикоснулись к ее телу двумя косточками, принадлежавшими, по преданию, святым и хранившимися в медной раке для мощей, и лишь на третий раз она пришла в себя. Известие о случившемся дошло до адвоката: он перевез нашу праведницу в город и заказал в церкви службу.
Антония: Никогда не слышала более гнусной истории.
Нанна: Думаешь, гнуснее не бывает?
Антония: Неужели бывает?
Нанна: Еще как! Была, например, у меня соседка по имению, возле которой вилось столько вздыхателей, что она, будто совушка, едва успевала вертеть по сторонам головкой. По ночам у ее дома непрерывно раздавались серенады, а днем гарцевали на конях молодые люди. Когда она отправлялась к мессе, на улицу высыпало столько народу, что невозможно было пройти. Одни говорили: «Блажен муж, которому принадлежит этот ангел». Другие восклицали: «Запечатлеть один поцелуй на этой груди – и умереть!» Третьи собирали землю, по которой она ступала, и вместо пудры сыпали ее в свою шляпу. Были и такие, что просто смотрели на нее без всяких слов и вздыхали. Кто только не забрасывал удочку в воды этого прекрасного, всеми восхваляемого озера, но взволновалось оно при виде обыкновенного учителя, из тех немытых, что ходят по домам давать уроки: невзрачного, неряшливого, оборванного. Ходил он всегда в фиолетовом кафтане, таком засаленном у шеи, что вошь просто не могла бы за него зацепиться; к тому же кафтан был весь в жирных пятнах, как фартук монастырского поваренка; под кафтаном он носил камлотовый камзол, такой потертый, что казалось, он сшит из чего угодно, только не из камлота, да и цвет невозможно было разобрать. Поясом ему служили две связанные вместе черные шелковые ленты, а так как у камзола не было рукавов, то под него он надевал еще колет с рукавами, сшитый из самого дешевого шелка; колет был весь в дырах, подкладка у него торчала наружу, а края воротничка так затвердели от пота, что казались костяными. Штаны смело могли соперничать с кафтаном: когда-то они были цвета сухой розы, который сейчас невозможно было узнать; держались они на шнурках, крепившихся к колету и сидевших на владельце примерно так, как сидят штаны на каторжнике. Забавно было смотреть на то, как при каждом шаге учитель поправлял у башмака задник, который все время сминался. Дома он носил туфли, которые выкроил из сапог своего прадедушки; кожа в них настолько истерлась, что большие пальцы то и дело норовили вылезти наружу и, наверное, вылезли бы, если б теленок, из которого были сделаны сапоги, этому не воспротивился! Берет с одной складкой он заламывал назад, а круглая тафтяная шапочка, что надевается под берет, неподшитая, с тремя прорехами, подбитая грязью с его головы, походила на ермолку, под которой иные прячут паршу. Единственное, что было в нем хорошего, – так это любезная мина на лице, которое он брил дважды в неделю.