Текст книги "Семнадцать рассказов (сборник)"
Автор книги: Петр Гнедич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Мертвецы моря
(Из путевых записок)
I
Это было в Константинополе. Я приехал туда с своим приятелем, немцем-архитектором, посланным академиею для усовершенствования. Что может быть ужаснее немца-архитектора! Он не признавал ни жара, ни лени, ни хорошенькой женщины. Он чуть не с первыми лучами солнца схватывал свой ящик с медовыми красками, и бежал куда-то вдаль по кривой улице. к немалому соблазну константинопольских собак. Возвращался он домой уже к вечеру, с вытянутою, усталою физиономиею, но совершенно довольный «мотивами», набросанными в альбом, в тот альбом, что мы вместе с ним, за месяц перед тем, покупали на Невском у Беггрова. Он был, кажется, очень доволен пребыванием на Босфоре, и ему не было ни малейшего дела до того, что между нами и Петербургом три тысячи вёрст. Он мечтал о том, как мы проберёмся в старые Афины и будем мерить колонны какого-то храма, по его мнению недостаточно тщательно вымеренного, хотя я уверен, что другие немцы, раньше его, исполнили это с самою аптекарскою добросовестностью. Он не пропускал ни одного момента для рисования, и мне кажется, что даже в седии, – том паланкине, что носится вместо извозчиков по улицам Константинополя, и который так походит на наши кузовки каруселей, скрипящих на Пасхе возле балаганов, – даже в этой седии, несмотря на то, что в ней качает как в ялике под пароходом, хотя носильщики-гамалы и силятся подражать иноходцам, – даже тут мой архитектор успевал что-то такое заметить через маленькие окна экипажа. Меня всегда тошнило от этого способа передвижения, а он чувствовал только разыгрывающийся аппетит, и пожирал обед с жадностью готтентота.
Пока он рыскал вокруг Айя-Софии, я бесцельно блуждал по улицам, думая о том, нельзя ли проникнуть в какой-нибудь гарем, в который, очевидно, мужчины проникали не будучи евнухами, ибо едва ли парижские художники, наполняющие ежегодно salon гаремными жанрами, состояли при серале в этой компрометирующей каждого порядочного мужчину должности. Я покупал на базаре всякую дрянь, какие-то туфли, кружева, бусы, фески, кольца, которые должен был всенепременно доставить в Петербург разным тётушкам и кузинам, воображающим, что путешествуют специально для того, чтобы наводнять Петербург этим хламом. Вскоре мой сундук переполнился и стал походить на короб киевской жидовки, которая развозит по помещикам разное тряпьё, уверяя, что оно контрабандою перешло прямо из Парижа к ней в руки. Наконец, всё это мне надоело донельзя. Солнце стало печь возмутительным образом, я буквально задыхался, и как рыба, вытащенная на берег, раскрывал и захлопывал рот, ругая своего приятеля самыми изысканными выражениями. А он суслил свои кисти и утешал:
– Погоди, приедем в Афины, ещё жарче будет.
Кончилось тем, что я, раздетый, целые дни лежал на диване и читал Эдгара По во французском переводе, которого мне любезно преподнёс наш лакей. Когда я дошёл до пресловутого рассказа о спускающемся маятнике, мне показалось, что этот роковой инструмент – мой милый товарищ, и что если он не кончит своих вечных шатаний в Айя-Софию, то я умру от одного ожидания иного, более светлого будущего.
II
Нам прислуживал француз, хороший малый, но без правой руки. Сперва я думал, не прусская ли бомба так подшутила над ним. Но оказалось нечто совсем иное.
В промежутке между болезненным бредом Эдгара По и сном, я всегда разговаривал с этим чудесным провансальцем. Он хорошо говорил, толково и образно. Так редко кто говорит. Он повидал много кой-чего: плавал матросом, был поваром у консула, показывал на улице фокусы, собирался даже поступить в цирк, но его не приняли именно за его уродство, хотя он и обещал играть на скрипке на полном скаку лошади, да ещё прыгать через обручи. И несмотря на такое обилие талантов, он был всё-таки честнейший человек, и я убеждён, что он не украл бы двугривенного, если бы его сделать кассиром какого угодно общества.
Он много рассказывал эпизодов из своей скитальческой жизни. Но когда раз я спросил у него, при каких обстоятельствах он лишился руки, брови его сдвинулись, глаза потухли, губы сжались, и даже с полных щёк сбежала краска.
– Я никогда об этом не говорю, – пояснил он, и сразу, очень круто повернул разговор в другую сторону.
Я мало заинтересовался его тайною. Ну, не всё ли мне равно, отчего он потерял руку! Не хочет говорить, и не надо. Ну, драма, так драма – и Бог с ним. Мало ли драм ежедневно творится на белом свете. И все они похожи друг на друга, и везде человеческое отчаяние одинаково, и кажется, пора бы уж привыкнуть к непрочности земной жизни, ни над чем не ахать, ничему не удивляться. Если Тюрбо не хотел сказать, значит имел причины.
И он продолжал мне передавать разные константинопольские сплетни, очень смешные и интересные, пересыпая рассказ чисто-французским перцем. Он меня очень потешал и забавлял. Я, право, совсем подох бы от скуки без него…
Наконец, желанный день наступил. Мой приятель заявил, что завтра мы двигаемся в Грецию, и в последний раз бултыхнулся в свою седию. Тюрбо помогал мне укладывать весь скарб, и оказался, несмотря на отсутствие главного органа хватания, куда искуснее и расторопнее меня. Разговор опять перешёл на его ампутацию, и он, только что высказавший своё горе по поводу моего отъезда, вдруг решился стать со мною откровенным. И он мне сообщил то, о чём он не только никому не рассказывал, но даже не любил вспоминать, и гнал всякую мысль, всякое воспоминание об этом ужасном обстоятельстве.
III
– Шесть лет назад, – начал он, – я служил во французской мореходной компании, и одно время мне довелось всё вертеться около одного места – между Суэцем и Константинополем. Я на все руки, чего-чего я только не делал. Подолгу я никогда ничем не занимался, а всё как-то порывами, такова натура. В то время я в водолазы пошёл. Начитался подводных путешествий, и потянуло меня на дно моря.
Вы, сударь, и представить не можете этого ощущения. Если бы не проклятые акулы, право, это было бы чуть ли не лучшею прогулкою, какую только можно выдумать. Это такая, доложу вам, декорация, какой никогда Парижу не выдумать, не поставить ни на какой сцене. И всё, что рисуют на этот счёт, поверьте, чепуха и вздор. А вот, если бы вы увидели этот густой зелёный слой воды и солнечные лучи, что бьют насквозь, так вы бы поняли, что это такое. И вы не думайте, что там темно! Какое! Светло как днём, ну, совсем, совсем светло вокруг вас метров на сто. И рыбы вокруг… А это уж совсем особенное ощущение! Угорь, такой беловатый вьюн, плывёт как ласточка, – вот когда она крылья распластает, не дрогнет ими, а её несёт куда-то. Потом вдруг вильнёт хвостом, и кверху, только и видели. Потом тригла: её еле из колпака взглядом поймаешь, не только что словить чем, вот уж как птица-то мимо вас летает! А под ногами песок, чистый, яркий, гладкий, как асфальт, и белый-белый. От него-то и свет под водою, отдаёт он солнечные лучи. А вокруг утёсы, и губки, и мхи какие-то, и раковины, и растения такие узкие, длиннолистые, с тонкими усиками, и усики шевелятся, и вокруг них кишат и крабы, и раки, и пауки, и всякая погань…
Ну, просто не ушёл бы. Движения совсем не такие, как здесь, на земле, и тяжесть всякая легче. А зато работать, я вам скажу: пять минут за два часа покажется. Потом, как на верх поднимут, дохнешь морским холодком, и спишь как убитый. Как пьяного качает, когда отвинтят этот шар, что на голову надет. Да это всё ничего. Всякое дело полюбить можно. Но только вот здесь, на этом Босфоре, нырять, – ну, нет, слуга покорный…
И опять у него лицо помертвело. Он отёр крупный холодный пот, выступивший на лбу, и голос его вдруг упал.
– Затонуло тут одно судно нашей компании. Небольшое, но дорогое, хорошее. Всех спасли, а зато машина и всё как есть пошло ко дну. Стали думать, нельзя ли вытащить как-нибудь. Первым долгом следует осмотреть, что и как. Сейчас меня за бока. Я готов. Глубина небольшая, вода чистая, дно тоже. Отчего же и не полюбопытствовать, дело привычное.
Собрался я нырять, а мне шутя и говорит юнга:
– Хоть бы спрут тебя напугал когда какой, а то лезешь ты на дно, точно на свидание к невесте.
Я ещё захохотал ему в ответ, спрашиваю:
– Что же, от тебя кланяться там?
Снарядили меня, перелез я через борт и нырнул под воду. Ждут, нет сигнала, стали тащить, тяжело что-то. Однако вытащили. Без чувств, как пласт лежу. Откупорили меня. В обмороке – и рука сломана. На дне ли сломал, или когда вытаскивали грех случился – неизвестно.
IV
Еле я пришёл в себя. Я не мог передать того, что увидел. Это было настолько ужасно, настолько невозможно, что я думал об этом как о горячечной галлюцинации. Самому больному воображению ничего такого не могло присниться. Я только мог повторять:
– Там, там… нет, не надо… не надо…
Пришлось отправить вместо меня другого, а меня свезли в лазарет. Но и тут, на койке, то же видение стояло предо мною, и я рвался и метался на койке.
Только не бред это был, не виденье. Это правда была. Тот, кто был там, под водою, после меня, видел то же. И тот, как ни был приготовлен ко всему, не выдержал, и с ужасом ринулся на поверхность. И ни один водолаз не мог осмотреть положения судна, потому что ни один не мог остаться в этом проклятом и Богом, и дьяволом месте.
Тюрбо тяжело перевёл дыханье.
– Вы только представьте. Когда я спустился на дно, метрах в десяти от затонувшего парохода, когда я повёл глазами, мне показалось, что вокруг растёт кустарник каких-то мягких кораллов, или чего-нибудь в этом роде. Ближайший размахивал медленно своими склизкими отростками, будто обнимал меня. Я взглянул на него внимательнее и прянул в сторону, как от удава.
Это был человек, или если не человек, то адское подобие его. Весь распухший, посинелый, с толстыми вздувшимися пальцами, он покачивался передо много, скаля зубы. Он стоял совсем прямо, только слегка колыхался, надвигаясь на меня всё ближе, и ближе. И на щеке, возле уха, сидели два рака, жирных, чёрных, крепко впившись в него и слегка пошевеливая хвостами…
Я оторвал глаза от своего соседа, а рядом стоял другой, низенький, седенький совсем, толстый, полунагой, с оттопыренными налившимися белыми губами, и поднимал высоко свои коротенькие ручки, точно ловил мелкую рыбу, что беззаботно сновала мимо. Этот ещё быстрее двигался на меня.
А сзади, вокруг – нарастали новые и новые фигуры, бесформенные, студенистые. У иных густые косы, как волосатики, вились вокруг голов. Насколько хватал глаз, стояло это войско, эта армия мертвецов, и все они поднимали руки, и колыхались, и шли на меня…
Я думал, что брежу, я не мог ни двинуться, ни крикнуть, а они всё наступали, и кольцо их становилось всё теснее и теснее. Всё быстрее они колыхали руками, всё больше кивали головою, и серые, с открытыми глазами, скучивались всё больше…
Наконец, они наплыли ко мне со всех сторон и обняли меня; тот слабый свет, что лился ко мне через маленькое стёклышко шлема, стал тускнеть, застилаться, всё стало мутным, в ушах раздался разом звон колоколов и бой молотов, и я упал на это тинистое дно, на какую-то студенистую массу, теряя сознание, чувствуя, что в меня вонзаются чьи-то зубы, что меня раздирают на части…
V
Я не знаю, отчего сломана моя рука. Зацепилась ли она за какой обломок, или другое что вывернуло её, – только доктора нашли нужным её отрезать. Но я не чувствовал ни докторов, ни боли, я видел опять их, и опять они протягивали ко мне свои руки…
Потом доктор осторожно объяснил мне, что это отнюдь не была галлюцинация. Наш пароход затонул в том месте, где обыкновенно свершалось правосудие: сюда кидали осуждённых на смерть. В прежнее время, говорят, это делалось в зашитых мешках. Но и здесь прогресс – ведь Турция тоже европейское государство. Мешков жалко. Из них просто вытряхивают несчастных жертв, и они идут с гирями на ногах ко дну, очищая путь кому-то другому, которого быть может не сегодня-завтра отправят сюда же…
Но количество этих трупов ужасно. Право, недурно было бы сюда спуститься европейскому конгрессу дипломатов в подводном колоколе, да посмотреть на конституционное государство. Ведь эти трупы – всё недавнее прошлое. Ведь раки находят их ещё вкусными, и так они там и стоят, и шевелят опухлыми руками…
И до сих пор ни один водолаз не полезет в этом месте в воду…
* * *
Когда на следующий день наш пароход двинулся в путь, разрезая острым носом спокойную влагу Босфора, меня не манила волшебная панорама берега. Все эти сады, мечети, киоски так обыкновенны, заурядны. Я смотрел сквозь лазурные прозрачные волны, и мне казалось, что мертвецы моря колышутся там внизу под нами, и поднимают с мольбою кверху свои руки. А мой товарищ с аппетитом ел бутерброды, запасливо изготовленные дома искусною рукою Тюрбо и перелистывал альбом, испещрённый очень интересными архитектурными мотивами, за которые его непременно должна была достойно увенчать академия.
Февраль 1887 г.
Обитель
– Вы извольте пожаловать в обитель, потому ворота после заката у нас запирают.
Я глянул на говорившего. Седенькая бородка распласталась веером поверх старой рясы, не то что порыжевшей, а как-то позеленевшей. Прищуренные глазки смотрят вяло, хотя конец носа задорен и тянется вверх. Чёрный клобук съехал несколько назад. Пухлые ручки с невычищенными ногтями покоятся на брюшке, раздутом скорее от постной трапезы, чем от невоздержания.
– Иначе чрез ограду лезть придётся, – продолжал он, – платье у вас городское – изъян причинить себе можете. В ограде есть кладбищенский садик, там посидите, коли желательно, на могилках.
– Красивое у вас место, батюшка: любуюсь.
Он тускло повёл глазами вокруг.
– Многие одобряют. Губернаторша Сенегалова у нас были, так они в бинокль долго на воду смотрели. Ночью на ту сторону ездили и костёр раскладывали. Потом отца игумена очень благодарили. «Благодарю вас, – говорят, – за приятный ландшафт». Мы-то попригляделись, нас это не тешит… Ну, а как вам насчёт снеди? – внезапно прибавил он.
– Плохо. Есть совсем нельзя. Хорошо, что с собою прихватил, а то у вас здесь отощаешь.
– А вы какой суп хлебать изволили?
– Три супа подали; попробовал все, но есть не рискнул. Привычка к ним нужна, батюшка.
– Повара плохи, – с соболезнованием проговорил он, похлопывая себя по желудку. – Особливо вам, не провинциалам, а приезжим из Санкт-Петербурга, где столько соблазнов и развлечений по кулинарной части, как например ресторации или благородные и дворянские клубы… Опять же в иных монастырях у монахов имеются закуски, хотя бы и холодные: держат под полом, или в выдвижных подоконниках. У нас ничего такого нет. Ежели попадёт кому коробка сардинок или килек, то разве жертвованная доброхотными дателями. У нас тихо, – затишье полное. Обуреваемся скорбями, и только.
– Скорбями?
– Да. Скорбей у инока много. Вам, светскому человеку, и не представить сколько.
– Какие же это скорби?
– Разные. Вот, например, сапоги.
– Ну? Что же это за скорбь?
– Вы вот в Санкт-Петербурге, коли у вас сапог износится, идёте в гостиный двор в лавочку, и кончено дело. А у нас! Сапожников в округе нет. Ждёшь, ждёшь, покуда придёт в обитель. В, прошлом годе жил здесь два месяца отставной унтер-офицер Никита Завёрткин. Прекраснейшим образом точал, и товар ставил соответствующий. Пришёл к Петрову дню. Я говорю: «Обувь нужна». А игумен говорит: «Есть тебя постарше, обождёшь». Сточал он игумену, сточал казначею. Я опять: «В подмётках, говорю, – просветы». – «Положить ему заклёпки временно!» К Ильину дню ещё три пары сшил послушникам, что при казначее, а я всё в заклёпках. Ах, Мать Честная! Спас прошёл, другой Спас – всем нашили. Обрадовался я, прихожу к Завёрткину: «Теперь, говорю, – моя чреда». «Да у меня, – говорит, – уж товара нет, и расчёт я получил, и ухожу завтра!» Ну, как же не скорбь! Только к Покрову и соорудил обувь…
Он сердито запустил пальцы в бороду и стал почёсывать её с таким чувством, словно гребень уже несколько недель не прогуливался по ней.
– А монастырь, батюшка, у вас старый?
– Монастырь старый. Такой старый, что никто о нём ничего не помнит – забыли. Тут один учёный, года два назад. приезжал. Немолодой уж, в очках. «Я, – говорит, – по поручению высшего начальства, хочу историю вашего монастыря писать». Ему библиотекарь говорит: «Помилуйте, у нас никакой истории нет, и не было никогда». «Где, – говорит, – у вас документы?». И пошёл рыться. Всех мышей из библиотеки разогнал. Сердится: «Отчего вы, – говорит, – кошек не держите: все документы мышами поедены». А зачем нам кошки, когда эти мыши только в библиотеке и жили, а в кельях их и не было! Однако, настоятель наш сейчас же распорядился и послал за котятами в деревню. Теперь у нас, изволите видеть, их стадо целое, так как, по приказанию настоятеля, котят не топят, хотя женский пол следовало бы удалять.
– Так историю обители и не написали?
– Нет, написали.
– Как же без документов?
– Да так, больше по догадкам. Обитель основана неизвестно когда и неизвестно кем, но надо полагать в глубокую древность. Документы. относящиеся к старине, неизвестно кем уничтожены, а древние постройки неизвестно кем перестроены.
– Что же, и напечатали эту историю?
– Напечатали с рисунками. Очень сердился учёный касательно перестроек. У нас, изволите видеть, был целый ряд строителей, заменявших игуменов. И все они заботились о благолепии. Увидят старый иконостас, да и подговорят благодетеля жертву устроить: золотом его залепить. Иной купец обрадуется – всё золотом залепит. Потом старые стены замажут и новою живописью покроют. Уж этот учёный ковырял-ковырял тут стены-то. «Вы, – говорит, – разбойники: современною мазнёю древнюю иконопись закрыли»; а почём мы знаем, древняя иконопись хороша ли: вся почернела, только глаза маленечко и видны. Алтарь осматривал: «Эти, – говорит, – стены шестнадцатого или пятнадцатого века. А что у вас в подвалах?» А там настойку из разных трав производят с лекарственными целями. Лазарета у нас нет, а простуды на воде бывают особливо осенью. Отец библиотекарь сконфузился: «Там безынтересно, милостивый государь, лучше сходимте на колокольню, где громом монаха один раз убило: только что начал звонить к вечерни, раз ударил, вдруг молния блеснула, гром – и наповал: только верёвка почернела». А тот рассердился: «Я хочу, – говорит, – не наверх, а вниз». Пошли. Отец библиотекарь хотел туловищем прикрыть бутыли, а тот заметил, кричит: «Это должно быть нынешнего столетия, надо исследовать». И потом каждый вечер так в подвале и сидел.
– А у вас строго насчёт наливок?
Он поглядел на меня испытующе.
– Как вам сказать… Ведь целебно действуют. Ежели умеренно, да с молитвою… Кто же говорит, если неумеренно, то это не резон. В прежнее время, при настоятеле Антонии, точно, бывал грех. Вон изволите видеть деревеньку по ту сторону озера. Туда иные переплывали вечером на гулянку, но гуляли тихо и мирно. Однако, один, некий Григорий, потонул. Вздумал на две версты расстояния вплавь – у челнока вёсла оказались убранными, ну и пошёл ко дну: разгорячён был, а вода холодная. Это чуть ли не единственный случай смерти. А вообще-то у нас в обители и не умирают.
– А как же?
– Переводят в другие монастыри, либо уходят в лечебницу в город. Строитель Антоний собирался было школу и больницу устроить – у него была страсть к строительству, да не вышло как-то, не разрешили.
– Отчего?
– Не разрешили-то? Да в сомнение впали. У нас монастырь в ту пору был, что твои арестантские роты: ссылали за провинности не токмо монашествуйщих, но и белое духовенство. Таких дьяконов и попов наслали на исправление, что не знали куда деваться; соблазн велик. Тут надо было бы глаз да глаз, да воля железная, а Антоний был строительством обуреваем и на всё сквозь пальцы смотрел, – ну ему и говорят: «Хорошему ты детей обучишь, какая там школа; знай свои постройки, и кончено дело».
– И много он настроил?
– Страсть. Всё старое переломал. Этот самый учёный слышать о нём не мог. «Я бы, – говорит, – его в Берёзов на покаяние; он хуже Батыя: тот с завоевательными целями действовал, а этот с безрассудными». Антоний, точно, больше наломал, чем настроил; всё к архиерею писал, благословения просил на строение. Тот ему и пишет: «Сколько я тебе в год передаю благословений, а у тебя в монастыре всё больше мусора, чем построек». У нас окна в соборе были узенькие, малые, как на всех староновгородских постройках, а он широченные пробил – тройка проедет! Затеял баню строить, чтобы тридцать человек сразу могли мыться, и всё хотел липовый полок сделать, да нигде в окружности хорошей липы не нашёл, так баню и не достроил – перевели его. А новый игумен – Гермоген, тот не восхотел ничего оканчивать, превратил баню в амбар, а монастырские деньги пустил в обороты. Казну нашу он очень преумножил, так как всех ссужал, ежели кто был человек верный. Ну, а потом его за это самое перевели. На полтора года прибыл к нам из-под Суздаля Тихон; этот только на одно пение обращал внимание, и очень запустил гостиницу; столько развелось клопов, что коли кто из помещиков побогаче едет, там накануне стены девка ошпарит и далматским порошком сплошь усыплет – тогда только и можно спать. И так удивительно: как Тихон ушёл от нас, так и клопы ушли.
– Ну, а нынешний игумен?
– Нынешний в монастыре не живёт: он обитает в двух верстах отсюда, на скотном дворе.
– Как так?
– Не могу вам доподлинно сказать, почему он не восхотел здесь жить. Там оно, точно, помещение богатое, привольное. Вот извольте посмотреть влево отсюда пригорок: там скотный двор и есть. Большою любовью игумен к сельскому хозяйству наделён. Таких коров завёл, что ахнешь только. Идёт – гора горою. Опять же куры. Мохнатые такие: словно в штанах по двору ходят. Потом голуби – на подбор. Их гонять он очень любит. Скворцы у него чудесные. Огород какой, сад, кабы вы посмотрели! Каждой ягоды пудов по сто.
– Продаёте?
– Нет. Всё ему варенья варят. Уж не знаю, что он с ними делает: съесть нет никакой возможности. Вот ещё на днях из Санкт-Петербурга от торговой фирмы Штоль и Шмидт прислали пуд глицерина.
– Это зачем же?
– А он на глицерине варенье варит: сироп гуще и не засахаривается. Очень возможно, что тут, как говорят, кроется и коммерческое предприятие, но я склоняюсь к другому объяснению: бесконечное радушие и гостеприимство. У него ни один посетитель без баночки не уйдёт: хоть фунтовую, да вручит каждому. Благочинному, архиерею – всем он рассылает, даже в столицу отправляет. Там есть от нашего монастыря часовня, так при ней в подвале очень много варений сложено для благодетелей, которые вклады делают.
– Ну, а вообще дела как идут при этом игумене?
– Ничего, жаловаться грех. Свободно стало. Он только однажды в день сюда со скотного приезжает…
– Батюшка, запираю! – раздался сзади голос. Это отставной, усатый солдат, с огромным ключом в руках, затворял визжавшие на ржавых петлях ворота.
Мы встали со скамеечки. Вода померкла, дальний берег затянулся дымкою. Замок щёлкнул два раза. Старик запрятал куда-то ключ и перекрестился на все стороны.
Как небо глубоко и сине! Какая благоуханная, раздражающая прохлада, как широко она разлилась в ночном воздухе! И звёзды зажглись над головою: вот одна, другая, третья…
Август 1886