Текст книги "Семнадцать рассказов (сборник)"
Автор книги: Петр Гнедич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
А земное, покорное вечным и неизменным законам, продолжало своё дело разрушения. Какие-то таинственные процессы совершались в её груди, и эти-то процессы и уничтожали молодую жизнь. Каденцов сидел в двух шагах от кровати, в креслах, и старался уловить – да где же наконец гнездо этого разрушения, и почему же оно словно остановилось? Вот уже более шести часов прошло с того времени как она сказала «благодарю» и закрыла глаза, а дышит она всё также, и ухудшения не заметно. Весь дом притих, ни звука. Сознаётся великое, неизбежное. Все притихли, чувствуя что нет выше этого мига. Но тишина эта не нужна для неё: можно было бы и петь, и веселиться вокруг, она не услышит, её это не потревожит: то чем она сознавала, этого уже нет тут.
Каденцов сидел возле неё, и бесформенные образы и мысли неслись перед ним. Его ужасала та простота, с которою она умирала. Ему припомнился отвратительный образ смерти, что сложился у всех народов. А тут как тихо, мирно, спокойно. Тихонько в уголке всхлипывает нянька, и только. И вдруг представилась ему та смерть что изображается на сцене. Он с ужасом вскочил с места. Ему представилось, как танцовщица умирает под звуки оркестра. Он вспомнил те дикие па, которые должны напоминать агонию, он вспомнил те ломанья рук и схватывания за грудь, которые должны были изображать предсмертные муки. И он опять ужаснулся, и быстро заходил по комнате.
«Ведь это святотатство! – размышлял он. – Ведь смерть – таинство, священнодействие: как же можно профанировать его? Как же можно заставить какую-нибудь распутную женщину плясать в трико, с обнажёнными ногами, и думать, что она изображает это таинство, да ещё аплодировать ей, подносить цветы и подарки? Что за извращение, что за гнусность!»
Он остановился у самого изголовья. Ему показалось, что опущенные ресницы слегка дрогнули, но не раскрылись. По одеялу, как и прежде, ходили неровные тени от киота. Ужели это лежит она, его Вера?
* * *
В три часа ночи он получил ответную телеграмму от матери жены: «Выезжаю. Телеграфируйте – Москва до востребования.» И он почувствовал скорбь старухи, этой чудесной старухи, которая, прощаясь последний раз с Верой, со слезами говорила, что они больше не увидятся, что ей, старой, уже недолго жить осталось.
Он попробовал молиться, но он и не умел, и разучился этому. В детстве, когда он ходил со своею матерью в церковь, он молился с такою чистою, с такою искреннею верой. Но теперь так далеко это время! Он в слезах смотрел на лики старого письма, что безмятежно глядели на него из киота, но молиться не мог.
* * *
В седьмом часу утра он забылся на диване неопределённым, беспокойным сном. Его разбудил какой-то толчок. Внутри его как будто кто-то вскрикнул, он слышал этот крик и понял его так: вставай, беги к ней, она умерла.
Но она дышала, только она была желтее чем вчера. Дыханье было такое же, но лицо ещё спокойнее.
И вдруг, совершенно неожиданно, Каденцов почувствовал, что тот же покой разливается и в нём. Сжимание сердца, что целые сутки мучило его, прекратилось. Он пошёл твёрдою поступью к себе в кабинет, лёг не раздеваясь на приготовленную постель, и заснул мгновенно и глубоко.
Он не запомнит такого глубокого сна. Сновидений тут не было. Это было тоже какое-то небытие. Он спал сладко, он наслаждался сном, покоем, сном каким-то неземным, поразительно странным.
В половине десятого он почувствовал что его трясут за плечо. Он открыл глаза. Над ним стояла заплаканная няня.
– Скончалась, – сказала она.
Он не поверил. «Как! когда он спал? Да почему же именно в это время?»
Она лежала тихая, тёплая, по-прежнему скрестив руки. Дыханья не было.
– Отчего же, отчего же вы меня не разбудили? Ведь вы же видели…
– Дышала, десять минут назад дышала, и вдруг сразу!
Он тупо посмотрел на кровать. «Значит, всё кончилось. И как просто, как ужасно просто…»
Он наклонился и прижался к холодеющему лбу губами. Голова легко лежала на подушке, словно живая, она ещё не тонула с грузною тяжестью мёртвого тела. Худенькие руки с отросшими за эти дни ногтями казались совсем детскими. Анна Ивановна, роняя на одеяло слёзы, стала снимать обручальное кольцо и вынимать из ушей крохотные серьги, в которых она так и скончалась.
– Спрячьте, – сказала она, подавая их ему.
Он пошёл к себе, и запер вещи в стол. «Что же теперь делать? – соображал он. – Она умерла. Надо хоронить. Как же это так? Я никогда ведь не хоронил никого. Как это делается, с чего надо начать?»
Чувство острой боли и тоски, что давило его, прошло. Он как-то механически сознавал, что нужны священник, гроб, могила, объявление в газетах. Но как это он всё сразу сделает, он не понимал. Нужна ещё телеграмма в Москву тёще, потом надо встретить её на вокзале. Она будет плакать. Приедет с которою-нибудь из дочерей, та тоже будет убиваться. Все знакомые будут так сожалеть. Будет суетня ужасная. А теперь так тихо. Хотя бы помог кто!
Он с изумлением наблюдал это неестественное спокойствие, явившееся вместо ожидаемого отчаяния. Он сам его пугался, сам спрашивал себя, отчего же это так? А нервы были спокойны, и говорили ему: «Да, вот ты ожидал, что мы Бог весть что с тобой сделаем, а мы спим, вовсе и не желаем тебя мучить». Он хотел заплакать, что ему вчера удавалось, и не мог. Тогда он решил ехать. Послал за каретой и начал одеваться.
– Там гробовщики вас спрашивают, – сказала прачка.
Он поморщился.
– Нет, нет, это всё Анна Ивановна договорится. Да привяжите собаку на цепь, хоть у меня здесь, в кабинете.
Анна Ивановна перевалкой, с засученными рукавами, пришла на зов.
– На стол не смейте класть, – сказал он.
– А как же? – удивилась она.
– Пусть лежит на кровати, а потом принесут катафалк. В доме всем распоряжайтесь, а я поеду.
* * *
Он поехал и очень толково распорядился. Но как, почему и зачем он всё делал, в этом он не мог отдать себе отчёта. Спал ли он последующие две ночи до выноса, или нет, он не знает. Ему было только спокойно. Он хорошо помнит, как его встретил Вениг, пережёвывая что-то и очевидно встав из-за завтрака. Когда он сказал ему, что всё кончено, он утвердительно кивнул головой, опять-таки как учитель кивает ученику верно разрешившему задачу.
– Я вам сказал, что около десяти, – подтвердил он, окончательно проглотив то, что было во рту, и пошёл в кабинет писать заявление.
Каденцов увидел Магдалину с черепом, лет уже двадцать висевшую в приёмной Венига. Он много раз рассматривал её, и вместе с женой, когда он приходил с нею в приёмные дни. Вера, которая сама недурно рисовала акварелью, находила что пальцы рук написаны не хорошо. Ему так ясно представился тот вечер когда они сидели вдвоём у пасмурной лампы и просматривали английские иллюстрации. Это было всего полгода назад, осенью: она приходила советоваться с Венигом о мигренях. Наконец профессор вынес листочек и научил сперва показать его в типографии для объявления, а затем сдать куда надо. Проводив до дверей, он заметил про покойницу:
– Да, она была такая слабенькая.
Потом он помнит, как на кладбище конторщик долго с ним не говорил, а всё плевал на пальцы и считал груду засаленных ассигнаций, принесённых каким-то мещанином. Окончив счёт, он поднял очки и очень весело поглядел на него.
– Это можно-с, – ответил он, когда Каденцов изложил причину посещения. – Не угодно ли вам с нашим смотрителем местечко присмотреть, которое вам по вкусу. Какое желаете, то и запишем, на выбор-с.
«Отчего он так весел, – думалось ему, когда он шагал следом за смотрителем по мосткам кругом церкви, – Впрочем, поневоле будешь весел, всю жизнь только и занимаясь покойниками. Ведь говорят же, что гробовщики да могильщики самые весёлые люди».
Отец протопоп, с которым он договаривался об отпевании, очень соболезновал о его потере, интересовался, сколько лет покойной, и чем она была больна. Прощаясь, он долго жал руку и сказал: «Очень приятно».
Затем, ему памятны разные мелочи. Он помнит на блюде холодную осетрину, что он за два дня до этого заказывал кухарке; осетрину два дня подавали на стол, – он до неё не дотрагивался. Он помнит ароматический запах ладана на панихидах, и запах потушенных восковых свеч, и молодое лицо того самого священника, что приходил причащать её. Его приятно поразило отсутствие чёрных риз и весёлое пение «Христос Воскресе», которым начиналась каждая служба. Он решил, что ему было бы грустнее, если б она умерла осенью.
На ночь он отсылал читальщика, находя, что его протяжное чтение только раздражает. Он подолгу смотрел на жену. Лицо её приняло выражение спокойной радости: Анна Ивановна подвила чёлку на лбу, и она, закрутившись, придала всему лицу обычную живость, – так по крайней мере ему казалось. Сквозь кисею, прикрывавшую лицо сквозили чёрные пушистые ресницы и брови словно приклеенные к восковому лбу, – это он тоже помнит.
* * *
Но больше всего памятен ему приезд тёщи. Как он и думал, она приехала с дочерью. Он поехал на вокзал встретить их. Утро было весеннее, ликующее, ясное. Когда они вышли из вагона, он по распухшим лицам и красным глазам понял, что они всю ночь не спали, и что совершенно лишнее спрашивать их о чём бы то ни было. И всё-таки он спросил: «Ну, как вы себя чувствуете?» В ответ на это, старуха упала к нему на грудь и стала плакать, вынимая из лакированного мешка носовой платок. У дочери глаза были сухи, она как-то пугливо посматривала вокруг и судорожно перебирала ручку ремней, в которых был завёрнут плед. Он дал посыльному адрес, велел получить вещи и доставить на место, а сам повёл их в карету. Когда они сели и покатились по гладким торцам, старуха схватила его за руки и проговорила:
– Ну, как же, как же всё это случилось?
Он начал рассказывать что-то бессвязное, длинное, барышня тоже заплакала и стала очень похожа на покойную сестру, только черты лица у неё были угловатее.
На панихиде они стояли всё время на коленях и молились. Барышня, не обращая внимания на съехавшихся, стояла простоволосою и растрёпанною, – видно что ей было не до туалета. Они обе ни разу не оглянулись. И всё-таки после панихиды они сообразили, что надо купить себе крепу на шляпы и заказать чёрные платья. Они даже узнали у Анны Ивановны адрес портнихи, что шила на Веру.
Всё остальное в представлении Каденцова сливается в какой-то тусклый туман. Он не может припомнить что он делал, о чём он думал. Он шагал мимо завешанных простынями зеркал и всё старался забирать ртом как можно больше воздуха.
В момент выноса, сердце его ускоренно колотилось, пред глазами шли зелёные круги. Гроб тихо сползал по заворотам лестницы при пении и плаче. Из дверей высовывались соседи и крестились; швейцар суетился у подъезда. Потом гроб поставили на дроги, а он пошёл назад за пальто и шляпой, потому что вышел на улицу в одном сюртуке. В зале с катафалка снимали чёрное сукно; высокие подсвечники взваливал себе на плечи какой-то рябой причетник. В квартире, кроме кухарки, никого не было.
И тут он понял, что он один. Он поднял глаза на маленький образ, висевший высоко в углу, и сухие, отрывистые рыдания вырвались у него. Он сам испугался их дикости.
Однако, надо было идти. Он посмотрел в окно, – процессия шла по зелёному ельнику через площадь; гроб ярко сверкал на весеннем солнце, а сзади, за густою толпою знакомых, медленно ползли карета за каретой.
Он вытер наскоро глаза, надел шляпу и пальто, спустился с лестницы и торопливо начал догонять процессию: ему по всем правилам приличия следовало идти первому за гробом. Он так и сделал.
1887
Из летнего альбома
I. Странная женщина
По бледно-голубому северному небу плыли крутые белые облака. Синее море вздымалось грядами и шумно расплёскивалось по отлогому берегу. На скамейке, в нескольких шагах от черты прибоя, возле купальной будки, сидела молодая дама в светленьком кретоновом платье, с зонтиком, подбитым яркою материею, и с прелестною девочкою лет двух, что возилась тут же на тёплом песке.
Дама эта ничего не делала: она не читала, не работала, – даже за девочкой как-то мало смотрела, – мысли её были заняты чем-то совсем другим. Она глядела, слегка прищурясь, на тот далёкий горизонт, где ползли под парусами суда, сверкая на солнце яркими точками; её глаза имели какое-то неопределённое выражение: в них не было сосредоточия, – это бывает так всегда, когда человек смотрит вдаль. Порою она поворачивала голову в сторону, и вглядывалась в однообразную линию купальных будочек и телеграфных столбов, прижатых к воде сплошною гущею побережных парков. Плечи её тогда подёргивались, она нетерпеливо упиралась ногами в песок, словно хотела встать и уйти. Но она всё-таки не встала, не ушла, она осталась – и дождалась кого хотела.
Она его издали заметила. Это был высокий плотный господин, с бритым лицом, докрасна опалённым июльским солнцем. На нём было широкое серое летнее платье и соломенная шляпа. Он торопливою походкою подошёл ней и как-то неуверенно протянул руку. Она не глядя подала свою и досадливо смотрела в сторону, когда он поднёс её к губам.
– Сменили гнев на милость, – нерешительно произнёс он, опускаясь возле неё на скамью, и посылая девочке поцелуй рукою. – Что это вам вздумалось писать?
– Захотела – и написала, – возразила она. – Если вы пришли против желания – можете уйти.
– Нисколько. Я обрадовался, получив вашу записку. Я вас вижу только издали, мельком. Не знаю, чему приписать ваше желание меня видеть.
– Поверьте, что желания (она сделала ударение на слово «желание») у меня нет. Мне надо с вами поговорить.
Он пожал плечами, и склонив голову, приготовился слушать.
Она не решалась начать. Раскрытые губы её слегка дрожали, брови сдвинулись, грудь дышала тяжело и прерывисто.
– Нам надо окончательно объясниться, – заговорила она. – Тянуть такие отношения невозможно. Сегодня муж уехал в город, я как-то стала спокойнее, и решила, что всё равно, лучше кончить теперь – потом хуже будет.
– Я не понимаю, о чём вы хотите говорить… Что за натянутый тон?..
– Другого тона быть не может; я притворяться не умею, не стану, – не хочу наконец. Как я думаю, как чувствую, так и говорю. Не требуйте от меня никаких определённых рамок, я действую быть может нетактично, но искренно… Прошло время, старого не воротишь, о старом вспоминать нечего…
Он снял шляпу и отёр себе лоб:
– Ну, да, ты меня разлюбила, – сказал он. – Я это чувствую и знаю. Ты теперь ко мне относишься безразлично. Тебе теперь всё равно, что я, что эта скамейка.
– Ну, не совсем так, – резко оборвала она, – я вас видеть не могу. Вы мне противны, понимаете: противны, противны!
Она с таким омерзением посмотрела на него, что он вспыхнул до ушей.
– Да что же я такого сделал? Чем я виноват?
– Вы тем виноваты, что вы – вы! Что вы не человек, не мужчина, вы – тряпка, бесхарактерность…
– Успокойся ты, ради Бога… Тебе это вредно в твоём положении.
– А что моё положение! Какое вам до него дело!.. Вам ни до чего никогда дела нет…
Быть может, другой на его месте встал бы и ушёл. Но он не мог этого сделать. Он знал, что она нездорова, что это, быть может, всё вспышки, болезнь, нервы. Он не имел права отойти от неё; он стиснул кулаки, и заложил ногу на ногу.
– Ты меня позвала только для того, чтобы говорить такие вещи?
– А! Вам это не нравится? Слушайте, вам это полезно: вам такого зеркала ещё никто не показывал. Любуйтесь на себя.
– Надолго муж уехал? – спросил он, чтобы перевести разговор на другую тему.
Она не отвечала. Грудь её дышала ещё короче, на лице проступили пятна. Он ей был невыразимо противен. Мясистое ухо и загорелая красная шея, нажатая белым воротником, возбуждали в ней отвращение. Он чертил палочкою по песку, и был решительно в недоумении: чего она хочет, чего ей от него нужно?
– Я вас не обвиняю, – заговорила она. – Виновата я, одна я виновата кругом. Я забыла долг, забыла мужа, детей…
– Да ведь у вас одна только девочка, – поправил он.
– Это всё равно: один ли, десять, – это всё равно…
– А мужа ведь вы не любите.
– Во всяком случае, больше чем вас. Вы не понимаете, – о, вы не понимаете, – говорила она, ломая руки, – вы отказываетесь понять, как женщина, полгода назад, могла забыть всё, и долг, и стыд, и самоуважение, броситься на шею мужчины, а через шесть месяцев возненавидеть его! Вы это не понимаете, да!
– Тише! – остановил он, – девочка слушает, смотрит.
– Пусть смотрит!
Девочка уставилась большими чёрными, как у матери, глазами и переводила взгляд то на одного, то на другого.
– Пусть смотрит, – повторила мать, но начала говорить понизив голос. – Как же вы, мужчины, считаете себя во сто тысяч умнее нас, женщин, вы хвастаетесь наблюдательностью, пишете романы…
– Разве я пишу? – попробовал было перебить он.
– А, я не про вас говорю, вы разве способны на что-нибудь! Ну, а как же вы, при вашем уме и таланте, не можете догадаться, что во мне происходить? Где же ваша опытность, о которой вы трубите на перекрёстках? Эх, вы – мужчины!.. Никогда-то вы, никогда вы не в состоянии самой простой вещи понять. Что вам каждый подросток-девчонка объяснит, до того вы во веки веков не додумаетесь.
Она говорила это с тою уверенностью, которая никогда не покидает женщину, когда дело коснётся вопроса чувств. Она была убеждена, что это так, что это иначе и быть не может. Её было не переуверить в этом.
А он буквально ничего не понимал. Он машинально смотрел на белые облака и сравнивал ту женщину, которую он любил так за полгода перед тем, и которая его любила, – с тою, которая сидела тут, бок о бок с ним на скамейке. Ах, какое то время было! Да нет, – то другая женщина была. То было свежее, молодое существо, с душистою косою, разметавшеюся по подушке, и с таким огнём в глубоких, бездонных глазках! Он горел там, этот огонёк, вспыхивал, искрился, погасал, опять загорался; эти беленькие руки сжимали его крепко-крепко, эти губки говорили ему: «Держать я буду тебя покуда сил хватит, – а если уйдёшь ты от меня, так не потому, что разлюблю, а потому, что объятья мои будут для тебя не достаточно сильны!..» И сколько часов, сколько дивных часов пронеслось над ними… А теперь? Как подурнела она! Углы рта опустились; глаза по-прежнему горят, но каким-то недобрым огнём. Платья все расставлены, фигура пропала, располнела, а щёки спали… И сколько злости, сколько ненависти в этом лице! Ну, хотя бы каплю, хотя бы только каплю прежнего чувства! Нет, – словно всё забыто, стёрто из воспоминаний!
– Да, да, – заговорила она, – вот чего нет, и никогда не будет в мужчине, – это чуткости. Вы по намёку не уловите никогда того, что надо сделать… а вы ещё лучше, гораздо лучше многих.
– Спасибо за похвалу, – пробормотал он.
– Скажите, – начала она, обдавая его резким, чёрствым взглядом, и вся повернувшись к нему, – скажите: зачем вы сюда приехали? Ведь я вас просила, я умоляла не ездить. Зачем вы приехали?
– Я счёл бесчестным поступить иначе, – я не мог оставить вас одну.
– Я бы вам писала.
– Мне мало этого.
– Я не одна здесь: муж со мною.
Его передёрнуло, но он ничего не сказал.
– А вы, какую вы пользу можете мне принести? Ваш вид, голос, фигура, походка – всё мне действует на нервы. Вы каждый день стараетесь мне попасться на глаза… Да по какому праву?
– Я люблю вас! – чуть не крикнул он.
– Хороша любовь! Если вы любите для вас моё слово должно было быть законом. Я сказала, что не хочу, чтобы на лето вы ехали вслед за нами сюда.
– Но это свыше моих сил!
– А мою болезнь, весь ужас моего положения, причиною которого вы, одни вы, – это вы ни во что не считаете? Да вы должны у ног моих ползать, счастливым быть, что я хотя изредка позволю вам дышать одним воздухом со мною… Ах, это ужасно, ужасно!
Она выхватила из кармана платок, прижала к глазам, её всю забило. Зонтик выкувырнулся из её рук на песок. Девочка опять на неё в испуге уставилась.
– Милая, да полно! – попробовал он её утешить.
Но где же ей. было слушать его утешения! Она вся отдалась своему горю: он склонилась головою на спинку скамейки и рыдала, рыдала…
– Ах, какая ты… да полно, – беспокойно говорил он, оглядываясь вокруг.
К счастью, на всём побережье никого не было; только вдали, совсем вдали, виднелась длинная фигура мистера Уэлькенса, на этот раз по невообразимой случайности оставившего свою подзорную трубку дома. Он недвижно смотрел на волны, и не намеревался двинуться с своего поста.
Наконец она успокоилась и вытерла насухо глаза; верхняя губка её покраснела и вспухла. Она подняла зонтик и снова его распустила, он успел как-то сам сложиться.
– Вы должны уехать, – сказала она неуспокоившимся голосом. – Вы уедете завтра же. Слышите?
Он хотел взять её за руку, она его отстранила.
– Хорошо, я уеду, – ответил он, – но я должен знать причину, почему вы настаиваете на этом.
– Ах, вы всё-таки не поняли. Ну, слушайте: я виновата, – я виновата перед мужем, перед этою девочкою, наконец, перед собою. Я сделала гадость, я изменила мужу. Надо, чтобы было за это искупление…
– Да погоди: ну вот всё кончится у тебя, тогда мы разойдёмся, ты меня забудешь, заживёшь счастливо…
– Счастливо? С вашим ребёнком? Да он мне будет каждую минуту напоминать о моём позоре…
– Да, ну об этом надо было раньше думать, – подавляя в себе кипевшее бешенство, сказал он.
– О, я одна и буду нести всю тяжесть наказания! – мелодраматически возразила она. – Ребёнок будет жить на счёт мужа, он его будет кормить, воспитывать, ласкать, как своего, – а я буду перед ним всю жизнь лгать и лгать.
– Но я могу давать вам деньги на воспитание…
– Я вам швырну эти деньги в лицо! – крикнула она. – Как вы смеете это говорить!.. Вы знаете, что я для вас обманула мужа, который во всяком случае честнее вас.
Он хотел ей сказать, что как же год тому назад она выдерживала бурные сцены с мужем, потому что он завёл на стороне какую-то барыню; он хотел ей напомнить, что быть может она и бросилась-то к нему потому, что была обманута мужем, когда желание мести заговорило в ней сильнее других чувств. Хотел он всё это ей сказать, да удержался.
– Я завтра уеду, – повторил он.
Она помолчала. Он встал, хотел было вздохнуть, но счёл это лишним.
– Куда вы? – спросила она.
– Домой, – ответил он.
– Подождите, – сказала она.
Он сел на прежнее место.
– Послушайте, – промолвила она дотрагиваясь до его руки. – Вы на меня не сердитесь?
Он удивился этой перемене: голос её был гораздо мягче, да и лицо добрее.
– Вы не понимаете, – продолжала она, – что меня злит в вас. Меня злит ваше бессилие.
– Какое бессилие?
– Вы не можете захватить меня… Я не подчинена вам… Меня злит, что вы покойны. Ночью муж не спит, возится со мною, когда мне нездоровится, а вы спите у себя на даче – вам хоть бы что… Вы ничем не показываете надо мною своей силы. Я хотела бы любить такого человека, который бы владел мною безгранично.
Он не выдержал, и улыбнулся.
– А я бессилен, я не могу вырвать тебя от мужа? Я тебе сколько раз говорил: брось его, разойдись с ним.
– Он мне девочки не отдаст. А я не могу без неё.
– Да, ну так что же делать?
– Ах не знаю я, – ответила она, и прижалась к нему крепко-крепко.
Он с некоторым беспокойством глянул вдоль берега. Англичанин пропал, должно быть пошёл за трубкою. Он целовал её в пробор, который пришёлся как раз возле его губ, целовал маленькие, тёплые ручки, чувствовал её голову на плече…
– Что же, ехать мне завтра? – спросил он с недоумением.
Она подняла голову.
– Как хочешь. Подожди ещё два дня. Впрочем, нет: лучше уезжай. Не знаю…
Он взял её за обе руки.
– Да скажи ты мне одно: любишь ты меня ещё, или нет?
Она прямо и серьёзно посмотрела ему в глаза.
– Не знаю. Десять минут назад я тебя ненавидела.
– За что?
– Тоже не знаю.
– Так что же мне делать? – вышел он из себя.
– И этого не знаю.
Она встала, подозвала девочку, и взяла её за руку.
– Во всяком случае, – сказала она, – приходи вечером пить чай. Муж к тому времени вернётся. Тогда и поговорим.
– О чём?
– О твоём отъезде… Голубчик, ты не сердись, я не знаю, что со мною. Только я всё это говорю искренно…
Она протянула руку, которую он поцеловал, и пошла к небольшой калитке, что белела под густою чащею берёз. Платье её мелькнуло между кустами и скрылось.
Он постоял, сжал значительно губы и пошёл вдоль берега, стараясь идти по влажному песку, который был твёрже.
– Странная женщина, – проговорил он, безучастно смотря на англичанина, старательно выпятившего свою трубу в неопределённое пространство, – и повернул к себе на дачу. Голова его горела, он был очень взволнован.
А она, пожалуй, сказала правду, что мужчина не в состоянии понять самой простой вещи: мужчина всё или анализирует, или бесится…