Текст книги "15 000 душ"
Автор книги: Петер Розай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
Вдруг нежданно-негаданно Клоккманну почудилось, будто всевозможные звери – белые медведи на задних лапах, вставшие на дыбы моржи и сирены – бредут по пустынному карьеру: немыслимо! В такую жару! – Он оторопел: все верно! Вдали по излучине склона бежали рысью газели и антилопы! За ними увязались львы, бенгальские тигры, крокодилы. Следом плелся домашний скот.
– Там целый зверинец, – закричал Клоккманн, – целый зверинец!
Они добрались до плоского дна котловины. Клоккманн, спотыкаясь, перебирался через последние могильные ямы, в которых валялись почерневшие трупы.
– Что будет со мной, с моим богатством? – выкрикнул он, вцепившись в растрепанные волосы.
Скажем начистоту: психическое состояние нашего персонажа внушает нам опасения. Ему ведь полагалось продержаться до конца книги. – А как насчет профессора? Ну, при таком странном хобби немудрено было ожесточиться и стать ненормальным. Вот он снова нахлобучил на голову свой цилиндр; так он казался выше.
– Сейчас мы на самой глубине, – торжественно провозгласил он, не обращая внимания на крики Клоккманна, и перелез через несколько скелетов, которые лежали в обнимку. Неподалеку вспорхнули орлы с букетами цветов.
– С научной точки зрения представляется, что больше всего на свете эти люди желали оказаться в братской могиле! – Здесь на дне казалось, что стены котловины сложены сплошь из напластований трупов.
– Хватит нести вздор, – сказал Клоккманн, – дайте мне послушать музыку, чудесную музыку! – Он едва не плакал от волнения. – Я слышу колокольный звон!
Так, слово за слово, эти прения посреди унылой пустоши еще, чего доброго, закончились бы дракой, – «Да что вы такое говорите, – вскричал Мистериосо. – Тут можно услышать лишь величественное безмолвие смерти!» – если бы зной, горящие брызги раскаленного до бела лунного света, летящие кругами вниз огненные ангельские крылья, сотканные из радужных бликов, не помешали им задержаться здесь подольше.
– Простите, господин профессор – нервы шалят, – сказал Клоккманн примирительным тоном. – Мне правда показалось, что до меня доносятся звуки ангельской музыки, и я дорисовал в воображении летящих зверей, кентавров, морских коньков.
– Здесь только трупы, уважаемый, – со значением сказал Мистериосо. – Я как-никак человек ответственный и свое дело знаю! – Он плюнул на цилиндр и принялся растирать слюну, стараясь начистить тулью до блеска. В пыли свилась кольцами плеть.
Земля была сплошь усеяна окаменелостями, в основном лангустами, раковинами и тому подобным. Попадались тут и прекрасные экземпляры, подчас еще свежие на вид – как будто залитые желе.
Сбоку в ответвляющейся части котловины лежала окаменевшая слониха – мамонтиха со своими окостеневшими детенышами, которые приросли к ее соскам. – Тут им снова преградили путь высокие и широкие, почти непролазные барьеры, изрезанные рваными трещинами и расщелинами. Скальный лабиринт был под завязку забит регалиями власти: державами, почетными мечами, скипетрами и ленными знаменами, которые сыпались из зияющих расселин. Сверху громоздились камни, образуя там и сям башенки или зубцы.
– Янтарь? – спросил Клоккманн.
Горная порода была желто-коричневая, твердая и прозрачная.
– Принюхайтесь, – сказал Мистериосо.
Никакой это был не янтарь! Достаточно было взглянуть на порхающие ленты туалетной бумаги, которые летели со стен этих бастионов – ярмарка! – и застревали среди металлических побрякушек и пустых ночных горшков. В пыли лежала рухнувшая карусель с обвалившейся крышей.
Земля гудела.
– Очень может быть, что все тут вокруг возникло в результате титанического землетрясения! – Мистериосо махнул рукой, указывая на широко раскинувшиеся, опоясанные уступами стены котловины, похожей сейчас на заброшенный дом, из выбитых окон которого сыпался мелкий песчаник – а может, это была пшенная каша?
До них доносились монотонные, прерывистые гудки кораблей, глухие, хрипловатые звуки, которые сливались в заунывный дуэт с гулом земли.
– До этого звуки были совсем другие, – подивился Клоккманн.
Они добрались до подножия последнего, отвесного барьера, который высился перед ними сплошной, выпуклой стеной. Между базальтовыми блоками этого бастиона, покрытыми красными и черными крапинками, выпирали, как культи, обломки труб, которые ритмично гудели от ветра.
– Да это настоящая крепость, – не на шутку удивился Клоккманн, – прямо цитадель какая-то!
– Минутку! – сказал Мистериосо и спустил штаны.
Неподалеку окаменевшие обезьяны – павианы, красно-бурые гориллы и тщедушные капуцины – падали, тяжело кувыркаясь, с пузатых бастионов. Пушечные стволы оказались на поверку обрубками фабричных труб, канализационными коллекторами, которые тянулись к ослепительно голубому небу из монолитного фундамента крепости.
Мистериосо, уже во всеоружии, безучастно двинулся к глубокому вырубленному в скале желобу, который вел ввысь вдоль крепости. Над их головами, на головокружительной высоте торчали во все стороны канализационные трубы, с которых падали капли. Профессор медленно ступал впереди. Солнечное излучение здесь наверху не ослабело, а скорее наоборот – поляризовалось еще сильнее: на небе ни облачка! Погода как на высокогорье!
Сбоку за обрывистыми краями прохода, над которыми роились светлячки, лежало глубокое ущелье, дно которого было скрыто за каким-то выступом, напоминающим горб. На нем высились величественные руины собора.
В разрушенных нефах под обвалившимися куполами валялись разбитые якоря, облепленные осклизлыми трупами. Толстые мачты вздымались из волн щебня. Местами все было черно от мертвых тел; они лежали грудами, как тараканы. Казалось, от обломков расколовшихся колоколов исходил зловещий гул – вон оттуда! Он был слышен совершенно отчетливо! На сей раз Клоккманн умолчал о том, что ему послышалось, но Мистериосо все равно ухмыльнулся.
Кое-где в колоннадах еще развевались изодранные паруса и тенты. В куче мусора, заодно со стрельчатыми окнами, вимпергами и стременами, лежало, как огромный штурвал, окно-роза. Увешанные одеждами канаты тянулись снизу к гребням разрушенных стен. Эта обитель отчаяния уже зарастала зеленым кустарником вперемежку с горными соснами.
– Благодарю вас за то, что согласились меня сопровождать, – громко сказал Мистериосо, – вы и представить себе не можете…
Но Клоккманн его не слушал, ибо им целиком завладела одна мысль, одна идея, сверкнувшая у него в голове: да что там такое творится?
За базиликой простирался широкий холмистый склон, спускавшийся в долину, загроможденную гробницами и аркадами могильных склепов. Внизу среди необозримых братских могил текла широкая черная река.
Вонь ужасная.
Вода была такая черная, что в ней даже не отражался солнечный свет. Плавно и мерно катились волны.
Они двинулись под гору. По долине, словно хорошо прожаренные сосиски или куски филе, были разбросаны трупы: уж не от этого ли зрелища таинственной реки, несущей свои воды среди бесчисленных братских могил, Клоккманн совсем потерял голову? – Он достал свою записную книжку и принялся писать.
– Запишу-ка я всех скопом, – сказал он, – живых и мертвых! Хотя бы для пробы, – добавил он. – А это идея!!! Живых и мертвых!
Значит, живые и мертвые: нам, тем, от чьего имени мы ведем этот рассказ, кажется, что это уже чересчур. Мы от души желаем Клоккманну поставить рекорд, у нас нет к нему ни капли зависти. Иные читатели, возможно, успели полюбить Клоккманна, сроднились с ним: они наверняка решат, что мы видим в нем соперника, или скажут, что у него солнечный удар. С полным на то основанием они потребуют проявить подобающее уважение к столь неутомимому персонажу. Но разве в наших интересах его дискредитировать? Какой нам от этого толк? Не рискуем ли мы из-за этого оказаться в двусмысленном и весьма щекотливом положении? Мы ведь рассчитывали на то, что Клоккманн чувствует и мыслит адекватно: в самом деле, что нам проку в том, что он спятил!
Печные трубы, комары, волоски щетины, спасательные шлюпки, сигнальные фонари, тросы, чемоданы, кофейные зерна, алмазы, сливы сорта ренклод, зловонные бомбы, пальто, половики, рожки для обуви, душевые сетки, колодки для снимания сапог, унитазы, ванны с мочалками, туалетные утята, блуждающие почки, тюбики с кремом, медицинские весы, трусы, использованные простыни, наждачная бумага, галстуки, ногти, шнурки для обуви, трости, пивные кружки, нарезанные колечками анчоусы, сардины, мокрицы, клещи, клопы, осы, вши, блохи, скрипки, флейты, бактерии, вирусы, солитеры, навозные жуки, торговые киоски, сковороды, тарелки, ложки, вилки, жестянки из-под крема для обуви, ременные пряжки, мундиры, висельные веревки, охотничьи ножи, вагончики канатной дороги, пепельницы, рододендроны, шилья для чистки курительных трубок – все это – и еще многое другое – лежало на подкладке из плоти, черепов, костей и падали в круглой долине.
Перо Клоккманна неслось по бумаге. Ноги сами несли вниз по холму: у-у-ух! Вперед!
На горизонте, – мы уже об этом упоминали, значит, так оно и есть, – высились заснеженные пирамидальные горы. Их подножие густо поросло лесом, кое-где даже джунглями, в которых пестрели удавы, лениво свисающие с ветвей. Повыше виднелись припорошенные инеем рождественские ели, украшенные сверкающей снежной бахромой. Сами вершины были такими белыми, что поначалу казалось, будто там текут сливки, будто там наверху пролегли целые млечные пути с мириадами звезд.
– Видите там наверху какое-то движение? – спросил Клоккманн.
– Это лыжники – альпинисты, – пробормотал Мистериосо с удрученным видом.
Жаждущие пощекотать себе нервы спортсмены, осиянные ярким горним светом, резвились на просторных снежных склонах глетчера! Завзятые скалолазы штурмовали заиндевевшие вершины, блиставшие бесчисленными ледяными окнами, за которыми горели лампы накаливания и неоновые трубки. Их снаряжение сверкало всеми красками погожего летнего дня. Иные из них вырубали из наслаивающихся друг на друга снежных карнизов куски искрящегося льда и растирали ими щеки и лоб, как будто им было мало здорового румянца, который рдел у них на лицах! Пьяные от счастья, словно искрометные конфетти, лыжные асы летели по заснеженным кручам, выписывая такие лихие виражи, что сердце радовалось. Вздымалась снежная пыль. Из-под стальных кантов их лыж взметались каскады искр, а наверху на сияющих ледяных высотах лязгали альпинистские карабины и крюки.
– Да уж, многого мы добились, – воскликнул Мистериосо, неожиданно встрепенувшись; в его голосе слышалось то раздражение, то отчаяние. – Я на своем месте. Пусть так! Прекрасно! В своем деле я разбираюсь досконально. – Он сжал кулаки. – Но чего я добился? Какая мне от этого польза? На кого я похож?!! На нытика, на какого-то смехотворного упыря, который роется в братских могилах, на смерть с косой! – Он так разошелся, что смял и растоптал свой черный цилиндр: рехнулся, что ли? Он воздел руки, потрясая своими жалкими кулачками. Он качался. Лицо его пылало, как масленичное чучело. И все же он как будто вырос на глазах, словно ярость пробудила в нем неведомые нечеловеческие силы: а там, в глубине пейзажа, на дальних выступах сгрудились всевозможные скульптуры – статуи Гермеса, всадников, дискоболов, – молчаливо, среди гонимого ветром сора.
– Одно я знаю наверняка, – еще раз и, кажется, в последний раз, взвился Мистериосо, вернее его голос. – Пробьет и ваш час, люди!!! И вы окажетесь на дне – на свалке: среди обезьян и змей! Вас будут глодать гадюки!!! – Он хлопнул себя по лбу, давясь от хохота, яростно ударил себя кулаком в грудь и закричал. – Нет! Нет – вас ждет кое-что получше: валяться вам в снегу распятыми на своих перекрученных лыжах! – Он уставился куда-то вдаль остекленевшими глазами провидца. – Вижу вас на гребнях глетчеров и небоскребов: ряды крестов!!! Частокол из крестов! Руки и ноги приколочены крепкими гвоздями! Распятые! Висеть вам наверху – и никаких вязаных свитеров! – никаких надежд! – никаких лыжных курток! – никаких капюшонов! Рыдания ваши обратятся в лед! Солнце будет равнодушно катиться над глухими, безмолвными скалами! Вы будете выть! Будете биться в конвульсиях! Будете задыхаться! Под коркой льда! – Он зачастил. – Вас подхватит лавина, мощная лавина! И где вы окажитесь, болваны? Здесь, – он указал рукой, – здесь – посреди падали!
Мистериосо, который в продолжение этой тирады зеленел, краснел, желтел и, наконец, посинел, схватился за горло. С отвратительным смехом он зашатался, шарахаясь по песку: совсем, что ли, сдурел? – Он был бледен как смерть. Вид у него был как у мелкого чиновника.
Клоккманн, не обращая на него внимания, старательно записывал.
Наверное, тысяч пятнадцать душ наберется, – прикинул он со знанием дела.
Мистериосо пыхтел.
Вокруг наших персонажей во всю ширь раскинулась голая пустыня колышущейся, тягучей прозы, поэзии, – сложенная из воображаемых букв, которые еще только предстоит написать: куда ни глянь, всюду горы фраз, долины придаточных предложений, утесы тезисов, пустоши точек и запятых: все такое серое.
Такое невзрачное!
Давайте-ка лучше поворотим туда, где земля под ногами более или менее ровная и где, словно круглая башня из розовой сахарной глазури, ярко сверкает здание цилиндрической формы: стоит одиноко, как многоярусный торт.
Внутри мы видим Мистериосо и дружище Клоккманна, погруженных в созерцание грандиозного живописного полотна. Несомненно – мы в музее, – возможно, это самый большой музей в мире.
В верхней части картины, напротив которой стоит Клоккманн с профессором, изображен мужчина неопределенного возраста: так посмотришь – молодой, блистательный герой – чело сияет, уста блестят, – этак посмотришь – одежда заношена, плечи обвисли, – стареющий, разорившийся коммерсант, банкрот: да ведь это фокусник, вон у него в руках два деревянных жезла – привычные орудия ярмарочного жонглера: и действительно, горящие шары и поющие ангелы – на фоне острых утесов, вздымающихся к причудливым облакам, – витают над его головой, которую он склонил с легкой издевкой. Позади него занимаются небесные светила. А может, он просто туговат на ухо? Большое лоснящееся ухо немного оттопырено! Очень большое ухо! Волосы, местами густые, местами какие-то драные, топорщатся, как корона, взъерошенные мягким ветерком, который наводит на мысль о морских волнах, о взморье, об опускающихся, как опахало, сумерках: не музыка ли там летит на ветру? Звенит? Трубит? Бунчуки? Небесные гармонии? Клоккманн, кажется, ничего не слышит – зато теперь профессор зажимает уши руками! Они всматриваются: жонглерские булавы, волшебные палочки – что это может быть? – да ведь это две деревянные салатные вилки!!! Но они испускают слабое сияние. Может быть, это судейские жезлы или две волшебные лозы? – И не разберешь, так они плохо прорисованы.
Зато как хорошо была выписана публика, глядящая снизу вверх на светлое лицо юноши, на потрепанную физиономию этого горемыки: впереди почтенного вида король щеголял в мундире, увешанном лентами и звездами. Под руку его держала королева в остроконечной шляпе с легкой вуалью. Они стояли в окружении дам и кавалеров, которые выхватывали лорнеты из петлиц своих фраков. Солдаты и наемники с разинутыми ртами, ощетинившись зазубренными пиками, мечами и острогами, обступили вельмож. Виднелись орудийные лафеты, радиоантенны, повара! Еще тут млела от удовольствия секретарша: ярмарочный торговец, обслуживая ее, между делом запустил милочке руку в колготки. Да ведь это рынок!!! Груды огурцов, помидоров и цыплят! Кассовые аппараты: шикарные домохозяйки с уложенными феном волосами и лакированными ногтями несли авоськи, толкали детские коляски. Праздношатающиеся зеваки жевали поджаренные на филе сосиски. Вокруг топтались менеджеры в немарких костюмах, шоферы в перчатках. Замешкались тут служащие по пути на работу. Час пик. Автобусы. Рекламные вывески. По краям толпились электрики, автомеханики, монтеры и другие представители рабочих специальностей; толпа напирала на раму картины, кое-где выбиваясь тонкими пластами наружу, – и все с надеждой смотрели вверх!
Блуждающий взгляд Клоккманна остановился в центре композиции: великолепные радуги пробивались сквозь угрюмые тучи, горели огромные звезды, стремительно всплывшие из глубин. За ними раскинулись темные, черные просторы. На миг черты юноши исказила гримаса зевающего чёрта, вокруг которого вились стервятники. Ангелы уже держали перед собой свитки с нотными листами и выпячивали губы.
– Боже мой, – сказал Клоккманн, зачаровано глядя на его лицо, которое опять казалось землистым и помятым: бледные, поросшие щетиной щеки, тонкие слюнявые губы.
– Да это же мой отец! – воскликнул Клоккманн. – Папа! А за ним наш буфет! На газовой плите горит огонь! Не бей меня! Где мама? У нас есть яичные клецки с салатом из огурцов? Словом, он погрузился в детские воспоминания, в душный мирок своего прошлого – с мукой и ужасом, – но это уже касается лично его, да еще, пожалуй, какого-нибудь психоаналитика или психолога.
* * *
О последней главе нам известно немного. Мы сожалеем об этом, ибо это как-то нарушает симметрию, и сразу во всем сознаемся, чтобы никого не обнадеживать попусту.
– По моему распоряжению вы назначены директором нашего агентства по мировым рекордам, – сказал Сэйл, – ваша попытка установить рекорд произвела на нас впечатление.
Клоккманн, облаченный в безупречный, облегающий фигуру деловой костюм, сделал вид, что пропустил мимо ушей вторую часть этого спича, и сказал:
– Так, значит, оно тоже принадлежит вам?
– Ну, разумеется, – успокоил его Сэйл.
О самом Сэйле нам тоже известно не слишком много: голова его была сгустком чистой энергии, как сказал бы физик. Чтобы получить верное представление о Сэйле, нужно призвать на помощь фантазию – нашу неверную помощницу – и вообразить его среднестатистическим директором, начальником, только пусть вместо головы у него будет большая электрическая лампочка, такая яркая, что самой колбы не видно: один только свет – свет!
Они шагали наверх среди труб.
Для ясности надо сказать, что они вдвоем – Клоккманн не мог сдержать радости от сознания того, какую он сделал карьеру, – передвигались в недрах некоего здания: снаружи оно выглядело как гладкий куб, хотя размеры его были таковы, что рассмотреть его форму можно было только с очень большой высоты, на которую поднимается какой-нибудь реактивный самолет, а изнутри – как бы это объяснить: собственно, внутри тут были сплошные трубы или трубки, которые тянулись вверх порознь или пучками, каким-то таинственным образом соединяясь и разветвляясь.
Что же передавалось, текло или шло по этим трубам? – Скажем прямо – золото, чистое золото, только в жидком виде, так высока была его концентрация: золото, текущая жижа с серыми вкраплениями волокон целлюлозы, оставшейся от бумажных денег. Нетрудно себе представить, как сияли, блестели и сверкали эти гладкие трубы или трубки!
Само собой разумеется, золотой поток циркулировал по зданию совершенно бесшумно. – «Здесь все без обмана», – подумал Клоккманн, зачарованно глядя на золотую кровь, тихонько пульсирующую в этих жилах. Никаких клопов.
Надо еще отметить, что снаружи эти свитые в петли трубы образовывали гладкий, хотя и слегка волнистый, – наподобие поверхности мозга, – рельеф. Так что этот гигантский куб походил на квадратный мыслительный аппарат.
Впрочем, то обстоятельство, что золото перекачивалось по трубам, придавало интерьеру отдаленное сходство с внутренними органами, скажем, с сердцем, увенчанным красными коронарными артериями.
Сердце в футляре?
– Сколько же там всего внутри? – спросил Клоккманн, широко взмахнув рукой.
– Все, что есть! – сказал Сэйл.
– И я правда теперь тут директор? – без конца спрашивал Клоккманн.
– Вы что думаете, я тут с вами в бирюльки играю? – Сэйл то шагал впереди, то отставал. Его голова сияла над плечами.
Вертикальные трубопроводы, словно раскалившись, переливались всеми цветами побежалости, как пышущий жаром металл: темно-красным, зеленовато-голубым, зеленым.
Светлый, чистый, незамутненный, невесомый поток денег и золота! Бабки!
Сэйл проворно скакал по лестницам, по сходням.
Нередко его светящаяся голова, как блуждающий огонек, как бешено трепещущее пламя, исчезала в дебрях труб.
Клоккманн в который раз позвал Сэйла:
– Господин Сэйл! Мистер Сэйл!
Вот он и остался один.
Ну и ладно! – Он погладил рукой пиджак на груди. Он едва не прослезился, глядя на лес сверкающих, мерцающих, вспыхивающих золотых колонн. – Что бы сказала мама? Вон он как далеко пошел! Кто бы в этом сомневался? – Снегопад? Рождество?
Он вытянул голову, лицо у него горело: трещина там, что ли? И правда! Трубы в одном месте раздались – теперь они напоминали небрежно перевязанный пучок спаржи или горсть вермишели.
Трещина разрасталась, расходилась во все стороны: денежные трубы заполоняли все вокруг, раскачивались, болтались, прогибались. Вдали между ними промелькнула светящаяся голова Сэйла: она мерцала! Мигала! Тревога!
Сэйл подавал ему знаки, размахивая поднятой рукой.
Все заволокло клубами дыма.
Вцепившись в первую попавшуюся денежную трубу, Клоккманн полетел, рассекая ледяной воздух. Он взмывал все выше и выше. Трубы раздвинулись, и он на миг повис враскорячку, но тотчас оседлал одну из труб, словно это был игрушечный конек на палочке. Тут все предстало перед ним в какой-то странной обратной перспективе, и он увидел гигантского золотого червя снаружи, во всей его бесстыдной наготе: его медленно волочило, – казалось, он потерял всякую опору, – по заснеженному, подернутому инеем полю. Клоккманн ясно видел, как под ним с треском подминаются пучки заиндевевшей травы, испускающей райский блеск. О чем он подумал? – Как ни парадоксально, эта картина навела его на мысль о чисто вымытых, накрашенных женщинах, о любовных усладах. Судя по всему, это будет последняя мысль Клоккманна в нашем пересказе: чтобы получше все разглядеть, он нагнулся вперед, словно подставляя шею под топор палача. Из-под пиджака у него выскользнул галстук, кончик которого одиноко, как увядший цветок, затрепетал на искрящемся ветру.
По мерзлым полям, которые стремительно распадались на отдельные, вздыбленные ледяные глыбы, бежали люди. Повсюду был сплошной лед, озаренный северным сиянием. Мыльные пузыри. – А как же дым? Он-то откуда валил?! – Дым поднимался из-под кромок потихоньку разгорающихся ледяных глыб, собирался в темные облака, за кулисами которых вздымались стреловидные опоры гигантского «йо-йо», размером с реи парусника. Огонь уже перекидывался с одного человека на другого. Люди носились или, шатаясь, ковыляли по льду, оставляя за собой яркий шлейф пламени. Из зубов у них ручьями струилось зубное золото, из свисающих, как лопаты, рук хлестала кровь, – ее толстые, как ветви коралла, струи вырывались из пальцев. Спереди неслись, отплясывая, кружась и оглашая громким звоном студеный воздух, стопки монет, сверкающие смерчи из монет и банкнот, словно спятившая, сбившаяся с такта балетная труппа. Сверху восседал Сэйл, который дирижировал руками, управляя своей труппой, и мочился в огонь, стараясь разжечь его поярче: горючая моча? Оливковое масло? – Нередко одна-единственная крыса с горящей шкуркой может запалить целый амбар, целый дом, так и люди, словно живые факела, волей-неволей разносили огонь по просторам. Огромная радуга, наподобие вселенского нимба, выгибалась на горизонте над равниной, распадавшейся на светлые и черные шахматные клетки, которая даже там, на краю, кишела мужественными, отчаявшимися, беспомощными существами. – Никто не поможет! Никто не спасет!
Трудно было разобрать, что там творилось: дело нешуточное, это уж точно! Мир распадался. Все вдребезги.
Пылающие расщелины между глыбами все ширились и уже напоминали адские бульвары или морские протоки между островами. Трескающаяся кромка закручивалась вверх, как бордюр, который тут же вновь проседал: и как прежде пламя охватило лед, так сейчас из огня взметнулись огромные, высотой до небес, волны, черные волны, в которых ничего, ну совсем ничего не проглядывало: пустые, черные волны! Проливы из черных сливок! – Зрелище было ужасное. Это и был ужас.